– Это он, – едва ли не задыхаясь, прошептал Леонид Валентинович. – Уверен, что это Саша. Ему столько же лет, сколько Борису Четвертому. Конечно же, для того она и послала этот журнал, чтобы я увидел сына. Посмотри, Бо, ты видишь, какой мальчик, волосы на пробор, носик кругленький, вся фигура… Ну, что скажешь?..
– Он действительно на тебя похож, – произнес Градов то, чего от него так страстно жаждал услышать Пулково.
Старый физик мгновенно просиял. Даже и в студенческие романтические годы Градов никогда не видел своего друга в таком коловороте эмоций. Он и сам неслыханно волновался. Этот Пулково, от него всегда ждешь неожиданностей, но такое! Завести себе семью в Англии, ну, знаете ли!
– Знаешь, у меня в кабинете есть великолепная лупа, – сказал он. – Сейчас мы рассмотрим твоего Сашу.
Они встали. Некоторое время шли в молчании. Показались уже крыша и мансардные окна градовской дачи. Борис Никитич вдруг остановился и заговорил, не глядя на Пулково:
– Как я понимаю, мы больше уже никогда не увидимся… во всяком случае, в этой жизни. Я хочу тебе сейчас сказать, Леонид, только одну, может быть, самую серьезную в моей жизни вещь. Мы с тобой никогда не говорили впрямую о событиях двадцать пятого года, об операции наркома Фрунзе. Так вот, невзирая ни на что, я остался и всегда остаюсь честным врачом. Понимаешь? Таким же русским врачом, какими были мой отец и дед…
Безупречный и сдержанный денди, профессор физики, после этих слов резко обнял Бориса Никитича и затрясся в рыданиях. Он бормотал:
– Бо, любимый… мой единственный друг… мой ближайший…
При большом пристрастии к словечку «мы» советская интеллигенция часто попадала впросак. Не скажешь ведь «мы проводим чистки», если самого тебя вычищают, «мы боремся с так называемыми врагами народа», если ты вдруг и сам оказываешься так называемым врагом. В последние дни Борис Никитич на теме «мы – они» почему-то заклинился. Относя себя с полным правом к «старорежимщикам», он обычно употреблял «они» по отношению к власти, но вдруг вот в разговоре с Пулково резануло, когда тот сказал: «Что-что, а разведка у них…» Чисто логическое недоразумение – у кого это «у них», у Запада, что ли, или у нас, у СССР? Ага, тут дело не только в логике, ты уже отождествляешь себя с этим государством. На тебе уже сказалась их оглушающая тотальность. Ты уже и ворчишь, даже и яростью пылаешь в адрес «нас», а не в «их» адрес. Позвольте, говоря «мы», я имею в виду не режим, даже не государство, но общество, Россию, в конце концов. Однако припомни, говорил ли ты так когда-нибудь при старом режиме, при «гнилом либерале» Николае Романове? Ты всегда отделял «их» – царя, охранку, чиновников. Здесь же, признайся, произнося «мы», ты подсознательно включаешь сюда все, и, может быть в первую очередь, Сталина, Политбюро, Чеку, хоть и терпеть их всех не можешь…
В отчаянии он думал: ну как же я могу говорить «мы» и включать в это понятие тех, кто арестовал моих мальчиков? В ужасе он представлял своих ребят в чекистской тюрьме. В городе ходят глухие слухи, что там применяются страшные пытки. Нет, все-таки это уж чересчур, у нас этого быть не может; «у нас»…
Сам он давно уже приготовился. Втайне от Мэри собрал себе чемоданчик «на отправку» – смену белья, свитер, умывальные принадлежности, – спрятал его в нижнем ящике стола в кабинете. В Первом медицинском, где у него была кафедра, уже прошла серия арестов. Брали пока из второго эшелона. То же самое происходило в Военно-медицинской академии. Ведущие профессора пока что не пострадали, но все ждали, что скоро и до них дойдет очередь.
– Ждете, батенька? – спросил его на днях старый Ланг. – Что касается меня, то я только лишь гадаю, куда раньше отправлюсь – на Лубянку или в более отдаленные пределы, куда они уже не доберутся.
Самое мучительное было дело – смотреть на Мэри. За несколько месяцев она постарела на десять лет, забыты уже были гордые позы, бурные выходы, стаккато эмоций, давно уже она не прикасалась к роялю. Было видно, что она ежечасно, ежеминутно думает о Никите, о Кирилле, о внуках, о разрушающемся очаге, которым обычно так гордилась. Волна какой-то решительности иногда проходила по ее лицу, сменяясь выражением беспомощности и простоватости, которое Борис Никитич так обожал.
Дом погрузился в оцепенение. Даже старенький, хоть вполне еще мощный Пифагор реже увязывался за мальчишками в сад, предпочитая сидеть рядом с Мэри или, по крайней мере, на кухне возле Агаши. Последняя не заводила больше тесто для своих сокрушительных, всеми столь любимых пирожков, и даже банки с вареньями и соленьями на зиму закатывала без прежнего энтузиазма. Слабопетуховский, успевший за это время жениться на дочери начальника управления милиции и обзавестись даже детками, дружбы с Агафьей и ее граненым графинчиком не прекратил. Часто он являлся теперь сумрачный, сидел на кухне, сообщал Агаше, что в «сферах» о градовской даче говорят нехорошее, уже как бы прикидывают, как ею распорядиться в недалеком будущем.
– Что же ты посоветуешь, Слабопетуховский, что же посоветуешь? – отчаянно вопрошала Агаша.
– Нечего тут советовать, – сумрачно отвечал Слабопетуховский. – Моя информация на них сейчас не влияет. Сходите в церковь, свечку поставьте, вот и весь совет.
Вероника после нескольких недель полупрострации стала понемногу приходить в себя. Каждые два дня она отправлялась на Лубянку навести справки о муже. Всякий раз она получала один и тот же ответ: «Следствие продолжается, передачи и свидания не разрешены». Очереди к этим окошечкам, за которыми сидели энкавэдэшные люди-автоматы, были невыносимы. Широколицые, мыльного цвета, не поймешь какого пола люди-автоматы. Никогда не знаешь, есть ли у него на самом деле какие-нибудь сведения или просто так отбрехивается. Никакие улыбки на них не действуют, как будто оскопленные там сидят.
Что касается более широких слоев мужского населения Москвы, то они, несмотря ни на что, как и раньше, не оставались равнодушными к явлениям Вероники. Иные представители так просто вздрагивали при виде ее, как будто к ним приближалась воплощенная мечта жизни. При всем трагизме своего положения, Вероника не разучилась наслаждаться любимой столицей. Пройтись по Кузнецкому, по Петровским линиям, «произвести впечатление» – в этом всегда было «нечто», и сейчас в этом осталось «нечто». Никита это прекрасно понимал и никогда не упускал возможности взять свою любимую с собой в командировку, в Москву. Уж он-то знал, что она не из дешевок, и если иногда позволяет себе кокетничать с мужчинами своего круга, то никогда на дешевые трюки не пойдет. Мужчин «своего круга» она и сейчас безошибочно угадывала в московской толпе и даже позволяла иным из них приближаться. Увы, как только они узнавали, что она жена того самого комкора Градова, их тут же как ветром сдувало. Однажды даже знаменитый и бесстрашный пилот Валерий Чкалов предложил подвезти ее в своей машине до Серебряного Бора, однако, узнав, кто она такая, тут же позорно засуетился, заторопился куда-то и пересадил ее на трамвай. То же самое происходило и на теннисном корте. Едва она появлялась, как все ее старые партнеры начинали безумно торопиться.
Мужчины в этой стране вырождаются, некому будет воевать.
Может быть, и в самом деле рискованно было сыграть с ней пару сетов на серебряноборском корте? Вот, например, член Инюрколлегии Морковьев осмелился, элегантно продулся и на следующий день исчез. Впрочем, часть партнеров и без ее вмешательства давно уже отправилась в места не столь отдаленные.
Что же, всех храбрых и честных пересажают, кто же будет воевать против империализма?
Вероника стала больше времени проводить с детьми, особенно с Верочкой, нежнейшим Божьим созданием, собирательницей гербария и неутомимой рисовальщицей. С Борей трудно было проводить больше времени, потому что он ей этого времени не давал, после уроков вечно застревал в школе, в каких-то авиамодельных кружках, или вдвоем с Митей отправлялся на стадион.
В школе с ним сначала были неприятности. Однажды мерзкая училка математики стала его при всех распекать за плохо сделанные домашние уроки, за списанную у соседа по парте задачку и вдруг возопила, направив на одиннадцатилетнего мальчика карающий перст: «Теперь всем нам видно: каков отец, таков и сын! Яблоко от яблони недалеко падает!»
Борис IV пришел домой, захлебываясь от яростных слез. Вероника рванулась в школу забрать его документы. Директор, однако, убедил ее не делать этого: Борю все любят, он прекрасный футболист, давайте забудем этот плачевный эпизод, наш сотрудник перестарался, ведь сам товарищ Сталин подчеркивал, что «сын за отца не ответчик», давайте просто переведем Бориса в параллельный класс. Впервые в глазах постороннего человека Вероника прочла почти неприкрытое сочувствие. Трудно было удержаться от слез.
Словом, Боренька продолжал ходить в пятый класс той же школы на Хорошевском шоссе, где в седьмом классе обучался его ближайший друг и приемный кузен Митя, бывший Сапунов, почти уже забывший свою первородную фамилию в градовском клане. Несмотря на разницу в возрасте, мальчики были едва ли не безразлучны, вместе по авиамоделям, вместе на велосипедах, вместе на корте в ожидании сумерек, в ожидании, когда взрослые игроки разойдутся, чтобы успеть перекинуться хотя бы десяток раз почти уже невидимым мячом. «Игроки сумеречного класса», – иронически назвал их, да и себя самого, еще один их приятель и бывший сосед Юра Трифонов.
– Вот подрастем, Борька, и тогда мы им покажем, гадам, – однажды сказал Митя, прервав разыгрывание этюда Капабланки. Борис IV немного огорчился: он думал, что выигрывает, а оказалось, Митя думает совсем о другом.
– Кому? – спросил он.
– Коммунистам и чекистам, – твердо сказал Митя. – Тем, которые наших батек загубили. Ух, как я их ненавижу!
– А Сталина? – тихо спросил Борис IV.
– Сталин тут ни при чем. Он ничего не знает об их делах, – уверенно рубил Митя. – Он великий вождь, вождь всего мира, понимаешь? Он не может знать обо всем. Его обманывают!
Их школа участвовала в ноябрьской демонстрации, и они вдвоем шли в рядах авиакружка, несли над головами свои модели. С приближением к Красной площади обоих мальчиков охватывало все большее, почти ошеломляющее волнение, а когда появился Мавзолей и на нем отчетливо видное ярко-серое пятно Сталина в шинели, немыслимый триумф, ликование, какое-то запредельное счастье охватило их и слило воедино с многотысячной ликующей толпой. Он там, он на месте, в главной точке страны, а значит, все будет в порядке, отцы вернутся, и справедливость будет восстановлена! Вот сейчас прикажи он мне умереть на месте, думал Борис IV, и не колеблясь – на пулеметы, на колючую проволоку, с торпедой под водой взрывать фашистский линкор! И с Митей, бывшим кулацким отродьем, творилось что-то похожее.
– Вот погоди, погоди, Борька, – шептал он, – вот вырастем и дадим Сталину знать, кто ему друг, а кто враг на самом деле!
Митя давно уже считал себя неотъемлемым членом градовской семьи и, в глубине души, матерью своей полагал Мэри Вахтанговну, а не взбалмошную, неряшливую Цецилию, свою, так сказать, мать по закону. После ареста Кирилла Цецилия как-то стремительно опустилась, перестала даже причесываться, стирать рубашки, частенько от нее как-то резко и отталкивающе попахивало, и это был запах беды, неизбывного горя и распада. Для Мити было сущей мукой бывать «дома», то есть в их маленькой комнатенке, коммунальной норе на пятом этаже так называемого Народного дома на Варварке, где эта женщина часами сидела за книгами, не произносила ни слова и вдруг начинала тихонько всхлипывать и скулить, глядя невидящими глазами на свой любимый бюстик Карла Маркса, что стоял у стены прямо под картой мира, кудрявой головой как бы подпирая ледяную подушку Антарктиды. Потом вдруг она вскакивала.
– Почему, почему ты все время хочешь туда? Ты мой сын, ты должен быть со мной! Ты голоден? Хочешь, сварю тебе суп?!
Она бросалась на коммунальную кухню разжигать примус, ломала спички, бестолково качала керосин, ничего не получалось, обжигала себе руки. Соседи грубо хохотали над гримасами «еврейки», Митя упрашивал:
– Тетя Циля, не надо мне супа. Дай лучше денег, я булку куплю и ливерной колбасы.
Супы Цецилии – опусы абсурда. Дед Наум, ее отец, пожимал плечами: «У нашей Цильки – взрослый ребенок? Это же парадокс века». Наконец приезжала Мэри, одна или с дедом Бо, и Митя отправлялся в свои родные края, где по ночам над большим и теплым домом раскачивались и гудели сосны, где бродил любезный друг Пифагор, где по утрам так радостно пахло свежими творожниками, где, наконец, был Борька IV, появившийся на свет, как все здесь говорили, для возобновления династии.
Кажется, именно Митя первый увидел, как подъехала к их воротам «эмка» с туго задернутыми шторами в боковых окнах. Он сам не знал, что его разбудило среди ночи. Был сильный ветер, сосны шумели, и вряд ли мотор легкового автомобиля был различим сквозь этот гул. Он глянул в окно и увидел, как в качающееся световое пятно фонаря въезжает кургузая каретка и останавливается прямо напротив их ворот.
Впрочем, может быть, и не Митя первым увидел чекистскую машину, а сам дед Бо, которого уже несколько ночей кряду мучила бессонница.
– Вот они, приехали, – прошептал он, как ему потом казалось, даже с облегчением и стал влезать в халат, чтобы открыть дверь долгожданным гостям. Мэри уже стояла за его спиной, как будто тоже не спала, а ждала.
Из машины не торопясь выгружалась ночная команда: мужчина в военной фуражке и в штатском пальто, надетом на форму, женщина в кожаном пальто и в мужской, хотя и по-дамски заломленной, кепке, младший командир со служебной овчаркой на поводке.
– Господи, собака-то зачем, чего вынюхивать, – пробормотал Градов.
Младший командир знающим жестом просунул руку через штакетник, оттянул щеколду калитки, пустил собаку и проследовал за ней. Мужчина и женщина прошли вслед.
Не торопясь, они приближались, в точности как персонажи кошмара. Собака не отвлекалась на запахи леса, которые вскружили бы голову любому нормальному псу.
Борис Никитич обнял жену:
– Ну, вот видишь, и за мной все-таки приехали.
Урожденная Гудиашвили вспыхнула и затряслась в последней грузинской отчаянной ярости.
– Я не пущу их в мой дом! Иди, звони Калинину, Сталину, хоть черту лысому!
Борис Никитич поцеловал ее в щеку, погладил по плечу:
– Перестань, Мэри, милая! Судьбу не обманешь. В конце концов врачи и там нужны. Глядишь, и выдюжим. Если не будет конфискации, постарайся поскорее продать дачу и переехать к Галактиону, в Тифлис. А сейчас… там в кабинете, маленький баульчик… я приготовил на этот случай…
Трясучка оставила Мэри. Сгорбившись, она отшатнулась от мужа и прошептала:
– Я давно уже знала про этот баульчик и еще шерстяные носки тебе туда положила…
Внизу уже звонили в дверь, один раз, другой, третий, потом послышался резкий наглый стук кулаком и сапогом, крики: «Открывайте! Открывайте двери немедленно!» Градовский дом в панике просыпался. Залаял Пифагор, прошелестела Агаша, прогрохотали сверху ребята. Борис Никитич решительно прошел к дверям, еще в халате, но уже в брюках и ботинках.
– Кто же это, Борюшка, в такой-то час? – прошептала Агаша. – Али на операцию тебя опять потащут?
Он открыл дверь и поразился выразительности открывшихся перед ним лиц. Что угодно было в них, но только не безучастность. Казалось, что они еле сдерживаются, чтобы не завизжать от упоения жизнью. Это были не просто специалисты ночного дела, но явные энтузиасты и большие ценители своей неукоснительной и безжалостной власти. Единственным бесстрастным профессионалом в группе была сука одной с Пифагором породы, и, только глянув на нее, старый пес заскулил в тоске и, пятясь, стал отползать назад, пока не забрался в кухне под кушетку.
– Мы из НКВД, – сказал старшой в пальто. – У нас ордер на арест…
– Входите, – быстро проговорил Градов. – Я готов.
Много раз прорепетировав в уме эту сцену, он решил не выказывать никаких эмоций, как будто не с людьми имеет дело. Даже презрения к себе они от него не увидят. Как будто роботы-могильщики явились, а не живые существа.
О проекте
О подписке