Параллельно с походами на мыс Айя Руданский стал наведываться и в Балаклаву. И совершенно неожиданно (хотя разве можно в подобной ситуации вести речь о слепом случае?) в одном старом доме наткнулся на подземелья, в которых хранятся древнейшие манускрипты. С величайшим трудом Кирилл смог добыть три свитка из этой «библиотеки», понимая, какую ценность он приобрел. Но расшифровать и прочесть ему удалось только один свиток. Причем помог ему все тот же Коридзе, приведший журналиста в храм Святого Духа и оставивший там в одиночестве. В момент величайшего духовного озарения Кириллу открылся смысл одного свитка, и он сумел узнать одну из главных тайн Глаза.
Уже дома, вернувшись из похода на мыс Айя, Руданский самым тщательным образом изучил данный свиток, сверяя каждый знак-буквицу с теми духовными видениями, которые давались ему на самом мысе. Как удивительно точно символ соответствовал сути увиденного! Только сейчас он уяснил для себя принцип «работы» Глаза и его предназначение. Как же точно, удачно он выхватил из сотни (а может быть, и не одной!) свитков Балаклавского хранилища тот самый, который вел к разгадке тайны Глаза!
Но… в голове Кирилла «побежали мысли»… Но! Разве так бывает, чтобы он по случайности взял нужный элемент в одном месте и по той же случайности оказался с ним в другом, где можно было расшифровать однажды взятое? Может, им, Кириллом, кто-то умело управляет на духовном плане, а он на «физическом» выполняет работу, которая как-то связана с миссией «Коридзе – Швецов – Руданский»? Ну нет, это полный бред. Такого в природе быть просто не может.
Но как же поступить с остальными манускриптами? Два свитка, еще не «прочитанных», Кирилл хранил у себя дома. Остальные лежали все в том же Балаклавском хранилище. Как прочесть их? Журналист полностью посвятил себя расшифровке манускриптов. Он проводил над ними дни и ночи, рылся в архивах и библиотеках, знакомился со всеми публикациями, касающихся этой темы, но ни на шаг не продвинулся вперед.
Работа над свитками «съедала» все свободное время. В конце концов, он вынужден был перейти на полставки. А затем и вовсе рассчитаться из редакции, лишь время от времени подрабатывая внештатником. Деньги закончились, жена Тома ушла, и все изыскания привели Кирилла в тупик. Он сник, перестал за собой следить, часто впадал в депрессию. В единоборстве с древними свитками он оказался проигравшей стороной. Увы…
Но выход был. И даже не один. Можно было дождаться часа, подобного тому, как уже однажды на мысе Айя он сумел увидеть и понять суть первого свитка. Такой день имелся – 3 мая, и час ему был известен – 3 часа утра. Да и место он хорошо знал – неприметная поляна на мысе Айя, откуда открывался «коридор времени», через который можно попасть в храм Святого Духа. Но до 3 мая еще надо дожить! К тому же совершенно неизвестно, повезет ли ему, как в прошлый раз, или он, подобно Коридзе, «застрянет» на веки вечные на мысе Айя?
Был и второй выход. Вновь поехать в Балаклаву, найти Николая, хозяина домика, под которым в подземельях спрятаны остальные манускрипты, и уговорить того вновь пустить Руданского в заветное хранилище древних свитков. Набрать их побольше и уже на значительно большем «материале» постараться расшифровать древние письмена. И вообще, может быть, какой-то из свитков окажется более прост, и его удастся прочесть, опираясь на те тайные знания, которыми Кирилл уже владел?
Руданский дважды ездил в Балаклаву, и оба раза Николая застать дома не получалось. Он даже записку оставил со своим номером телефона, дабы хозяин домика смог ему позвонить. Но Николай так и не объявился. Опять возникла тупиковая ситуация…
Только через два дня старец Гермоген, пошатываясь и придерживаясь рукой за косяк двери, вышел из своей кельи. Все это время он неусыпно молился перед иконой Богородицы за спасение души почившего настоятеля. Время от времени старец забывался, и тогда в его голове всплывали детали той незабвенной ночи, которую он провел у смертного одра отца Петра. Так еще никто и никогда ему не исповедовался! Никто прежде, да и маловероятно с подобным было встретиться кому-то в будущем. И не только из-за старческих лет самого Гермогена, но и вследствие яркости личности и совершенной неповторимости судьбы и поступков исповедовавшегося.
Монахи проводили Гермогена в трапезную и накормили старого человека досыта. Поев и отдышавшись, тот возжелал пойти в келью бывшего настоятеля, дабы побыть там в одиночестве. Естественно, никто из братии чинить препятствия старцу не стал.
Уединившись в келье, Гермоген возжег трескучую свечу и установил ее перед иконостасом, устроенным отцом Петром. Усевшись рядом на лавку, закрытую сверху домотканой рядниной, закрыл глаза и стал вспоминать.
– … Я из рода Глинских, – такими словами начал свою исповедь настоятель, – есть такой род на Руси.
Старец Гермоген только слушал. Упоминание о Глинских не всколыхнуло в нем никаких воспоминаний. Что-то когда-то он слышал о таких, но давно, очень давно. Были из этого рода люди, и сейчас, возможно, есть, разве всех упомнишь? Да и не приличествует ему, старцу, ворошить воспоминаниями мирскую суетную жизнь.
– Помнишь, брате, – обратился к нему отец Петр, – Москву однажды сожгли, когда Иоанн Грозный стал царствовать?
Гермоген только плечами повел. Москва горела, и не раз. А до царя ему мало дела было. От Киева до стольной далеко. Слишком далеко.
– Еще сказывали, – продолжал настоятель, – что Глинские Москву сожгли. Помнишь? Крепко тогда нам досталось. Побили род наш крепко…
Гермоген утвердительно кивнул. Теперь он стал припоминать, откуда узнал о Глинских. Кажется, действительно в связи с пожаром в Москве. Но как давно это было!
– И ты, отче, – вставил он слово, – жег стольный град?
– Ишь, что удумал, – в голосе настоятеля послышались нотки недовольства, – жег… Мне тогда только третий год миновал. Какое там жег!
Отец Петр замолчал и, закрыв глаза, долго лежал, не шевелясь, словно уснул. Но стоило Гермогену завозиться, как он тут же, словно отозвавшись на шорохи, подал голос.
– Глинские вообще Москву не жгли. Это был поклеп на наш род. Лишь бы опорочить в глазах Государя его верных помощников.
– Зачем же понадобилось, – наивно поинтересовался Гермоген, – ваш род порочить перед самим Иваном Грозным? Какое ему дело до вас? Или какая угроза исходила царю от Глинских? Да еще такой ценой – Москву сжигать…
– Гу-у, – глухо простонал отец Петр, – ничего-то ты, брат, не знаешь. Ладно…
Он снова закрыл глаза и, помолчав, продолжил свой рассказ.
– Вот, к слову, старче Гермогене, скажи мне, помнишь ли ты своих родителей?
– Да, помню, – утвердительно кивнул головой старец.
– А из каких они родов, помнишь?
– Помню, как же не помнить.
– Вот и Иван Васильевич, когда вставал на престол, крепко помнил, из какого он роду. Своего отца, предыдущего Государя, он не знал. Василий III отдал Богу душу, когда Иван был еще в младенчестве. А вот матушку свою – царицу Елену знал хорошо. Почитай, она и правила Русью после смерти царя Василия. Жаль, рано ушла вослед за Василием III. Только не по своей воле покинула она мир сей. Были такие, что постарались… Да Бог им судья.
На какое-то время отец Петр вновь замолчал. Тогда старец Гермоген, воспользовавшись паузой, поменял догоравшие свечи, поправил покрывало на лежанке умирающего и снова сел на лавку. Тут же, словно очнувшись, настоятель громко сказал:
– Царица Елена была из рода Глинских…
И уже тише продолжил:
– Так что Государь носил в себе кровь Рюриковичей и Глинских. Теперь понятно тебе?
– Да, – коротко подтвердил Гермоген, – ты, отче, только не взыщи, что я не осведомлен в делах таких… Далек я от царского двора был.
– И слава Богу! – невольно вырвалось у настоятеля, – лучше бы и я оказался подальше от трона. Да кто же знал, как оно обернется дальше…
Трехлетним мальцом я стоял на крыльце и во все глаза смотрел, как яркими вспышками отдает то слева, то справа. Затем загорелось совсем рядом. Стало страшно, и я заплакал. Огонь меня завораживал, и я не мог оторвать глаз от этого ужасного зрелища. Потом по улице побежали люди. Много, много людей. Они кричали и стучали в наши ворота, а я все стоял, не в силах сделать хотя бы один шаг.
Вдруг чья-то рука ухватила меня сзади и поволокла в дом. Я закричал… Потом было страшное подземелье. Мы шли все дальше и дальше. Кто-то впереди с факелом, а следом я с бабкой Анной. Вот и все. Спаслись мы втроем. Больше я никогда своих родителей не видел. Даже не помню их лиц. Для меня бабка Анна стала и отцом, и матерью.
Вскоре мы вернулись в родное подворье. Государь наказал всех, кто громил наши дворы. Но принужден был и Глинских, тех, кто остался в живых, удалить подальше. Нам на смену пришли новые фавориты. Да, на Руси тогда наступали другие времена.
– Вот какого ты роду-то! – наконец воскликнул Гермоген, – не знал, не ведал я… Что же, в монастыре вынужден был ты схорониться от своих недругов? Да, да, понимаю. Опала – она сродни пожару. Сжигает и душу, и сердце.
– Эх, старче, – снова вздохнул настоятель, – кабы так сталося, как ты сейчас сказал мне. Кабы так… После того пожара кто из Глинских выжил, хоть и были удалены подальше от царя, но жили не хуже других. Я вспоминаю свое детство… Ох, и бедовым малым слыл! Вокруг себя такие ватаги собирал, что москвичи стали побаиваться, как бы не поджег я столицу-то снова.
– А ты-то что?
– А я… Зачем мне жечь Москву? Не басурман же я какой. Да и не водилась во мне жестокость к людям. Строг, справедлив бывал – не спорю. Случалось, наказывал своих однолеток, коли заслуживали того. Но и защищал их от лихих людей. Всяко случалось.
– Скажи, отче, а как величали-то тебя в годы твоей юности? – спросил Гермоген.
– Так смотря кто… – неопределенно ответил настоятель, – самые близкие мои друзья называли Косьмой. А так, для чужих людей, был я князем Косьмой Алексеевичем. Некоторые звали за глаза «лихим князем». А бабка моя Анна ласково кликала «кудеярчиком».
– Куде… кудеярчик – значит «озорник», – уточнил Гермоген.
– Да, подтвердил отец Петр, – озорник или шутник. Она очень любила меня и прощала все мои шалости. Знаешь, брате, я ее тоже очень любил и уважал. Сколько в жизни пришлось моей бабке страдать, а к людям она всегда добра была, незлоблива. Не огрубело ее сердце. Хотя почему-то считалось, что все Глинские отличаются буйным и неукротимым нравом, способны на любой поступок. Поверь мне, это не так.
– Да я что, я верю, – старец утвердительно кивнул головой, – люди-то нередко напраслину возводят. Особенно на тех, кого можно безбоязненно обидеть.
– Обидеть? Нет, в обиду я себя не давал, – снова заговорил настоятель, – я всегда считал справедливость главнейшей обязанностью князя по отношению к себе равным, не говоря о челяди.
– О! – воскликнул Гермоген, – с таким уставом в сердце на Руси долго не протянешь.
– Так молодой был… – спокойно сказал отец Петр, – силушку да удаль девать было некуда. Весело жил! Но моя бабка-то рассудила, как ты сейчас: «Своим характером долго в Москве не усидишь. А шутки, они закончатся скоро и плохо для тебя».
А я смеялся.
Отец Петр закрыл глаза и долго лежал молча. Свечки тихонько потрескивали, а за окном стояла тяжелая зимняя ночь. Небо прояснилось, обнажив холодное мерцание далеких и близких звезд. И лишь изредка в сосняке шумно сваливалась на тропу белая пушистая шапка снега, и снова наступала тишина. Гермоген совсем было подумал, что настоятель уснул, но тот снова открыл глаза и как ни в чем не бывало продолжил:
– Однажды бабка подзывает меня к себе и тихо на ухо говорит: «Я сейчас к царю пойду». Удивился я и уставился на нее во все глаза. А она мне: «За тебя, озорника нерадивого, словечко замолвить».
– Ишь ты! – удивился Гермоген, – неужели так и сказала: «К царю пойду».
– Так и сказала, – подтвердил настоятель, – она ведь еще в детские годы Иоанна Васильевича дружна с ним была. Хоть и старше по годам. Очень красивой Анну-то в молодые годы считали. И будущий Государь питал к ней нежные чувства. Хотя, как говорила мне бабка, между ними ничего не было и быть не могло. Я верю ее словам.
А когда после пожара в Москве Глинских побили, то Государь рад был, что Анна спаслась. Это бабка мне гораздо позже, по большому секрету, рассказывала.
Руданский побрился и, как мог, привел себя в порядок. «Так – подумал он, – внешний вид обеспечен, можно двигаться». Вытащил из кармана деньги и сосчитал их – для поездки в Балаклаву и обратно хватало. На всякий случай сунул в карман редакционное удостоверение, хотя на кой оно ему…
Через час Кирилл уже подходил к знакомому домику на улице Солнечной, где жил Николай. Подойдя к окрашенной синей краской деревянной калитке, он остановился и какое-то время прислушивался, словно пытался по отдельным звукам понять, дома ли хозяин. Где-то залаяла собака, и Руданский, поддаваясь природному порыву, громко закричал:
– Николай!
На его удивление, дверь на веранде в тот же миг открылась, и на пороге появился сам хозяин. Глянув на журналиста, он строго спросил:
– Кто там?
– Да это же я, – обрадовано отозвался Кирилл и улыбнулся, – не узнаешь?
– Разные люди ходят, – проворчал Николай, – разве всех упомнишь.
– Кирилл я, Руданский… Помнишь? Из газеты…
Николай подошел к калитке и только сейчас узнал Руданского.
– А… это ты…, – сказал он без энтузиазма в голосе, – а я думаю, кто здесь шляется без дела.
– Я, я, – подтвердил Кирилл, – открывай же. Сколько раз приходил к тебе, но не заставал дома.
– Да? – удивился хозяин, – очень странно.
Николай на мгновение замялся, а потом решительно отодвинул железную щеколду калитки.
– Ладно, заходи, раз пришел.
О проекте
О подписке