Читать книгу «Полка: История русской поэзии» онлайн полностью📖 — Валерия Шубинского — MyBook.
image

 

 

В «Утреннем размышлении…» предмет поэтического восторга иной. Ломоносов смотрит на солнце глазами физика — и видит мощный и в то же время опасный и несоразмерный человеку мир. Но этот мир оказывается парадоксально связан с человеческим:

Там огненны валы стремятся

И не находят берегов;

Там вихри пламенны крутятся,

Борющись множество веков;

Там камни, как вода, кипят,

Горящи там дожди шумят.

Сия ужасная громада

Как искра пред тобой одна.

О коль пресветлая лампада

Тобою, Боже, возжжена

Для наших повседневных дел,

Что ты творить нам повелел!

Ломоносов был учеником Христиана Вольфа23 и, следовательно, последователем Лейбница и верил в целесообразность всего сущего; конечной же целью является человек, обладатель бессмертной души, исполнитель воли Бога, который для Ломоносова прежде всего — сверхгениальный механик, создатель сложно организованного творения.

В псалмах, которые Ломоносов начал перекладывать в том же году (но отказался от замысла переложить всю Псалтирь, столкнувшись с расхождениями в церковнославянском и греческом переводах), его религиозное чувство более традиционно, хотя, несомненно, связано с личным опытом; псалмы царя Давида русский поэт и учёный проецировал на академические конфликты и дрязги, в которых он участвовал со всем своим огромным темпераментом:

Господь спаситель мне и свет:

Кого я убоюся?

Господь сам жизнь мою блюдет:

Кого я устрашуся?

<…>

Хоть полк против меня восстань:

Но я не ужасаюсь.

Пускай враги воздвигнут брань:

На Бога полагаюсь.

Именно эта часть наследия Ломоносова (к которой надо добавить и «Оду, выбранную из Иова» — с характерным для Ломоносова упоением масштабом и сложностью бытия) стала по-настоящему популярна. Ломоносовские переложения псалмов (их всего восемь) пелись бродячими певцами наравне с духовными стихами XVI–XVII веков.

Ещё одна сторона ломоносовского наследия — анакреонтические стихотворения (как и у Кантемира, это во многих случаях переводы не аутентичного Анакреонта24, а «анакреонтики» — позднеантичных подделок-стилизаций). Если в переводе оды «Αλλο» («Ночною темнотою…»), включённом в книгу «Риторика» (1748), Ломоносов скорее выступает экспериментатором, демонстрирующим возможности преображенного им стиха и языка (как и, добавим, в переводе «Памятника» Горация), то цикл «Разговор с Анакреоном» (1757–1761) — произведение глубоко личное. На каждый перевод анакреонтической оды следует антитеза. Русский поэт пытается противопоставить гедонизму псевдо-Анакреонта строгое служение отечеству, но сам не уверен в своём выборе. Центральное стихотворение цикла — воображаемый диалог Анакреонта с Катоном, видящим в легкомысленном лирике только «седую обезьяну». Но сам поэт не может рассудить их:

Анакреон, ты был роскошен, весел, сладок,

Катон старался ввесть в республику порядок,

Ты век в забавах жил и взял свое с собой,

Его угрюмством в Рим не возвращен покой…

<…>

Несходства чудны вдруг и сходства понял я,

Умнее кто из вас, другой будь в том судья.

Наконец, вершина ломоносовской анакреонтики — «Стихи, сочинённые на дороге в Петергоф» (1761), очень вольный перевод приписанной Анакреонту оды «К цикаде» (у Ломоносова она превращается в кузнечика), в которой «неправильное» личное чувство (усталость и мечта о покое) выражено с необычной для Ломоносова отчетливостью:

Ты ангел во плоти́, иль, лучше, ты безплотен!

Ты скачешь и поешь, свободен, беззаботен,

Что видишь, все твое; везде в своем дому,

Не просишь ни о чем, не должен никому.

Анакреонтика — пример «среднего штиля» у Ломоносова. Другой пример — «Письмо о пользе стекла» (1752), дидактическая поэма в традициях Александра Поупа25, преследовавшая конкретную цель — получить государственный кредит на создание фабрики по производству по собственной технологии цветного стекла и мозаичной мастерской. Вообще такого рода тексты относятся к позднему периоду творчества Ломоносова, когда он постепенно отказывается от барочной образности и одического «парения». «Низкий штиль» возникает у него в стихах, порождённых литературной и идеологической полемикой, — например, в направленном против консервативных клерикальных кругов «Гимне бороде»; здесь он не только язвителен, но и груб:

Борода предорогая!

Жаль, что ты не крещена

И что тела часть срамная

Тем тебе предпочтена.

Сперва собеседниками, соратниками, доброжелательными оппонентами Ломоносова, потом его недругами были Тредиаковский и Александр Сумароков (1717–1777). В 1743-м все трое перекладывают псалом 143, испытывая возможности ямба и хорея. Но уже к концу 1740-х годов Тредиаковский становится недругом Ломоносова и Сумарокова, а чуть позже и они сами возненавидели друг друга. Эстетическая позиция Тредиаковского казалась архаической, а его более низкое, чем у Ломоносова и Сумарокова, общественное положение и воспоминания о его унизительном положении при дворе Анны Иоанновны (где придворный пиита был на положении шута) делали его удобной мишенью для насмешек. Сумароков в 1747 году в «Эпистоле о стихотворстве» грубо оскорбляет Тредиаковского («Штивелиуса») — одновременно превознося Ломоносова и свысока отзываясь о Кантемире; в комедии «Тресотиниус» (1750) он осмеивает «педанта» Тредиаковского более основательно, но столь же грубо, и пародирует его давние, 1720–30-х годов, «песенки». (Прозвища Штивелиус и Тресотиниус заимствованы соответственно из немецкой сатирической поэзии и из комедии Мольера «Учёные женщины»; имя Штивелиус восходит к неудачливому предсказателю XVI века Штифелю, Тресотиниус означает «трижды дурак».) Позднее Сумароков и Тредиаковский, правда, объединяют силы уже в борьбе с Ломоносовым — и становятся предметом ответных нападок последнего. О тоне этой борьбы дают представление последние строки обращённых друг к другу памфлетов Ломоносова и Тредиаковского.

Телескопы образца XIX века[24]

Языка нашего небесна красота

Не будет никогда попрана от скота.

Ломоносов

Коли воистину сова и скот уж я,

То ты есть нетопырь и подлинно свинья.

Тредиаковский

Очевидно, что (даже если забыть его прежние заслуги) стареющий Тредиаковский не заслужил травли и презрения. Освоив силлабо-тонический стих, он написал ряд ярких и примечательных стихотворений — «Похвала Ижерской земле и царствующему граду Санкт-Петербургу» (1752), «Вешнее тепло» (1756), многочисленные библейские парафразы. Стих его в этих стихах крепок и звучен, и сама архаическая затруднённость речи в сочетании с её разговорным тоном порою производит приятное и своеобразное впечатление:

Авзонских стран Венеция, и Рим,

И Амстердам Батавский, и столица

Британских мест, тот долгий Лондон, к сим

Париж градам, как верх, или царица, —

Все сии цель есть шествий наших в них,

Желаний вещь, честное наше странство,

Разлука нам от кровнейших своих:

Влечет туда нас слава и убранство.

Сей люб тому, иному тот из нас,

Как веселил того, другой — другого,

Так мы об них беседуем мног час

И помним, что случилось там драгого.

Даже «Тилемахида» (1766), отчаянная попытка создать русский эпос на мифологический сюжет, обработанный французским писателем Фенелоном26, — причём не рифмованным александрийским стихом, как Ломоносов, а имитируя греческий гекзаметр на основе русского дактиля, — была плодотворной. Грубо говоря, без неудачи Тредиаковского не было бы удачного использования античных размеров у Радищева, Востокова27, а потом — у Гнедича и Жуковского. Но современники этого не оценили. Есть легенда, что при дворе Екатерины II практиковалось заучивание наизусть страницы из «Тилемахиды» как наказание за промах или неловкость.

Гораздо больше был оценён Сумароков. Его оппозиция Ломоносову касалась не просодии (хотя здесь у Сумарокова есть свои заслуги — введение амфибрахия) и не языка самого по себе, а стиля и образности. Стремясь к предельной точности и ясности, младший поэт, самый последовательный классицист в истории русской литературы, отвергал ломоносовское «великолепие» и «парение» и язвительно его пародировал:

Гром, молнии и вечны льдины,

Моря и озера шумят,

Везувий мещет из средины

В подсолнечну горящий ад.

С востока вечна дым восходит,

Ужасны облака возводит

И тьмою кроет горизонт.

Эфес горит, Дамаск пылает,

Тремя Цербер гортаньми лает,

Средьземный возжигает понт.

Самые невинные метафоры и метонимии были для Сумарокова подозрительны («не бывает пламенных звуков, а бывают звуки с пламенем»). Но что мог сам Сумароков противопоставить отвергаемой им барочной пышности? Его «похвальные» и «духовные» оды в сравнении с ломоносовскими абстрактны, суховаты и дидактичны; однако его сильная сторона — стиховое и интонационное разнообразие; Ломоносов, скажем, едва ли смог бы написать оду «Противу злодеев» (1759):

На морских берегах я сижу,

Не в пространное море гляжу,

Но на небо глаза возвожу.

На врагов, кои мучат нахально,

Стон пуская в селение дально,

Сердце жалобы взносит печально.

Антон Лосенко.

Портрет Александра Сумарокова. 1760 год[25]

Признавая за Ломоносовым «способности пиитичествовать, хотя и в одной только оде», Сумароков ненавязчиво намекает на разнообразие собственных дарований. В самом деле, он был мастером любовных песен, в которых достигает (при трогательной банальности коллизий и чувств) исключительной для поэзии своего времени лёгкости и чистоты языка:

О тёмные дубравы, убежище сует!

В приятной вашей тени мирской печали нет;

В вас красные лужочки природа извела,

Как будто бы нарочно, чтоб тут любовь жила…

Сумароков был талантлив и как сатирик («Другой хор ко превратному свету»); он создал жанр и тип русской басни в том виде, в каком он дожил до Крылова (и, с другой стороны, до Козьмы Пруткова) — пусть сами по себе «притчи» Сумарокова не всегда отличаются изяществом рассказа и тонкостью юмора:

Смеялся воробей,

В когтях орла он зайца видя:

Бежать умей,

Ты смерти ненавидя.

А ястреб ту насмешку прекратил.

Насмешника подобно ухватил.

Наконец, Сумароков был одним из отцов профессионального русского театра. Хотя на нынешний взгляд лучшее в его наследии — прозаические комедии, всё же и трагедии Сумарокова, написанные александрийским стихом (от классицистской переделки шекспировского «Гамлета», заканчивающейся победой и свадьбой датского принца, до «Димитрия Самозванца», в котором создаётся образ мелодраматического сверхзлодея), заложили определённую сценическую и литературную традицию — в большей мере, чем создававшиеся в это же время трагедии Ломоносова.

И у Ломоносова, и у Сумарокова был свой круг учеников. В случае Сумарокова самый известный из них — Иван Перфильевич Елагин (1725–1794), впоследствии директор Императорских театров и видный деятель масонского движения. В этот круг входили также ученики Сухопутного шляхетного корпуса, участвовавшие в сочинении любовных песен. Ученики Ломоносова — студенты Академического университета, из которых самыми талантливыми были Николай Поповский (1726–1760) и далеко превосходящий его известностью Иван Барков (1732–1768). Поповский в 1751-м написал многочастную эклогу, аллегорически изображавшую краткую опалу покровителя ломоносовского круга — Ивана Шувалова. Сохранилась лишь её первая часть — «Зима», отмеченная истинным мастерством. Позднее Поповский посвятил себя переводу «Опыта о человеке» Поупа.

Прижизненное издание Александра Сумарокова[26]

Барков, человек маргинального образа жизни и буйного нрава, был притом сотрудником Академии наук, личным секретарём Ломоносова, трудолюбивым редактором, способным переводчиком, автором мастерской оды Петру III; но славу ему принесли опыты в области бурлескной «похабной» поэзии. Круг авторов этого жанра, главой которого он был, включал также Адама Олсуфьева (1721–1784), впоследствии статс-секретаря Екатерины II, Елагина и Андрея Нартова (1736–1813). Составленный ими сборник «Девичья игрушка» (около 1762) необходимо воспринимать в контексте литературной полемики эпохи. Русские поэты ориентировались на «стихи не для дам» французского поэта Скаррона и в то же время перелицовывали наизнанку всю систему «трёх штилей». Высокие одические клише использовались для разговора о грубой физиологической сексуальности или (реже) о нравах «подлых» сословий. Вместо славянизмов употреблялась нецензурная брань. Особенно эти перелицовки характерны для стихов, приписываемых самому Баркову. Самое примечательное из них — «Кулачному бойцу», по-видимому, памфлет, высмеивающий любителя этого развлечения Алексея Орлова. В оде Баркова описано избиение «фабричными бойцами» «холопа Алёшки» — стиль же таков:

Хмельную рожу, забияку,

Рвача, всесветна пройдака,

Борца, бойца пою, пиваку,

Ширяя в плечах бузника.

Молчите, ветры, не бушуйте,

Не троньтесь, дебри, древеса,

Лягушки в тинах не шурмуйте,

Внимайте, стройны небеса.

Между кулашного я боя

Узрел тычков, пинков героя.

Позднее Баркова помнили только как автора «похабщины» и приписывали ему любые произведения этого жанра вплоть до XX века, но очевидно, что именно он стал основателем русской бурлескной поэзии — и вообще самым ярким разработчиком «низкого штиля» (как Ломоносов — высокого, а Сумароков — среднего).

С созданием системы просодии, языка, жанров и стилей процесс переформатирования русской поэзии и превращения её в цельную поэтическую культуру Нового времени завершился.