В XVIII веке классицисты произвели в русском стихе настоящую революцию — в звучании, в стилистике, в наборе тем. Это время множества смелых экспериментов Ломоносова, Тредиаковского, Сумарокова и их учеников — вплоть до «срамного» Ивана Баркова.
Текст: ВАЛЕРИЙ ШУБИНСКИЙ
Тенденция к переходу от силлабики к силлаботонике постепенно пробивала себе дорогу: сперва стихийно у Германа, потом в кантах (в том числе у Прокоповича), наконец, уже целенаправленно у Пауса. Казалось бы, Кантемир создал вполне жизнеспособный вариант русского силлабического стиха. Но в 1730-х годах новый тип стихосложения был теоретически обоснован и вступил в бой со старым (и одержал в этом бою стремительную победу). Другим вопросом был языковой. Здесь, наоборот, Кантемир, изгонявший славянизмы, был радикалом. Но его решение не устроило современников.
Одна из причин, вероятно, связана с тем, что эстетические идеи Буало (а Кантемир, напомним, сам же и был их горячим пропагандистом) предусматривали строгое разделение поэтических жанров на высокие, средние и низкие. Продемонстрировав блестящие успехи в среднем жанре, в сатирах, посланиях, песнях, Кантемир (как, впрочем, и сам Буало) не смог предъявить ничего подобного в жанрах эпопеи и оды — с точки зрения его современников, важнейших.
В середине 1730-х находившемуся за границей Кантемиру бросил здесь вызов его соперник — Василий Тредиаковский. Как и Кантемир, он, выпускник Сорбонны, был изначально носителем французской поэтической культуры (пользовавшейся силлабическим стихом). Но, работая в Санкт-Петербургской академии наук, большинство сотрудников которой составляли немцы (причём среди них были немецкие поэты, чьи стихи Тредиаковский должен был переводить), он увидел возможности «немецкой», силлабо-тонической просодии.
Портрет В. К. Тредиаковского кисти неизвестного художника по гравюре А. Я. Колпашникова. 1800-е годы[16]
Впрочем, это был не единственный источник. О втором говорит сам Тредиаковский: «Буде желается знать… то поэзия нашего простого народа к сему меня довела. Даром, что слог ее весьма не красный, по неискусству слагающих; но сладчайшее, приятнейшее и правильнейшее разнообразных ее стоп, нежели иногда греческих и латинских, падение подало мне непогрешительное руководство…» Сама апелляция к народной песне (и, вероятно, к духовным стихам, в Петровскую эпоху ставшим низовым, «простонародным» жанром) была для того времени проявлением глубокой духовной независимости.
В 1735 году вышла книга Тредиаковского «Новый и краткий способ к сложению российских стихов с определением до сего надлежащих званий», где про силлабическое стихосложение было сказано следующее: «…Таковые стихи толь недостаточны быть видятся, что приличнее их называть прозою, определенным числом идущею, а меры и падения, чем стих поется и разнится от прозы, то есть от того, что не стих, весьма не имеющею». Дальше Тредиаковский даёт определения стиху, полустишию19, стопе и отмечает, что в русском языке «долгота и краткость слогов… не такая разумеется, какова у греков и у латин в сложении стихов употребляется; но токмо тоническая, то есть в едином ударении голоса состоящая». Другими словами, он закладывает первоосновы русского стиховедения.
Василий Тредиаковский. Новый и краткий способ к сложению российских стихов с определениями до сего надлежащих званий.
1735 год[17]
Реформа, предлагаемая Тредиаковским, состоит в следующем: сохранив в качестве основного размера излюбленный русскими силлабистами тринадцатисложник, потому что так уж повелось, разделить строку на семь стоп. Каждая стопа может представлять собой хорей (ударение на первом слоге), ямб (ударение на втором), спондей (два ударения), пиррихий (ни одного ударения). «Однако тот стих всеми числами совершен и лучше, которой состоит токмо из хореев или из большой части оных; а тот весьма худ, который весь иамбы составляют или большая часть оных. Состоящий из спондеев, пиррихиев или из большой части оных есть средней доброты стих». Почему хорей лучше ямба — Тредиаковский, видимо, и сам не знал. Тут была инерция польских стихов (связанная с особенностями языка, в котором ударение чаще всего падает на предпоследний слог каждого слова) — не перебитая ни французской, ни немецкой выучкой.
Учтиво называя Кантемира «без сомнения главнейшим и искуснейшим пиитой российским», Тредиаковский без стеснения переделывает его строку «Уме недозрелый, плод недолгой науки» так: «Ум толь слабый, плод трудов краткия науки» — и приводит эту строку как пример «правильного» стиха.
Но, разумеется, главные примеры — это собственные стихотворения, приложенные к трактату. Одно из них — «Эпистола от российской поэзии к Аполлину»:
Девяти парнасских сестр, купно Геликона,
О начальник Аполлин, и пермесска звона!
О родитель сладких слов, сердце веселящих,
Прост слог и не украшен всячески красящих!
(«Аполлин» — Аполлон; девять сестёр, разумеется, музы.)
Панорама Данцига со стороны Вислы во время русско-саксонской осады. 1734 год[18]
Дальше Тредиаковский перечисляет прославленных поэтов всех стран и народов, завершая список малозначительными немецкими поэтами, чьи имена были ему известны, возможно, от академического немецкого «пииты» Юнкера… и самим Юнкером.
Уже годом раньше Тредиаковский написал по изобретённым им правилам «Оду торжественную на сдачу Гданска» (1734), взяв за образец «Оду на взятие Намюра» Буало. После завершения реформы русского стихосложения, борясь за свой приоритет, Тредиаковский переписал свои стихи 1730-х годов. Первая строфа оды первоначально звучала так:
Кое трезвое мне пианство
Слово дает к славной причине?
Чистое Парнаса убранство,
Музы! не вас ли вижу ныне?
И звон ваших струн сладкогласных,
И силу ликов слышу красных;
Все чинит во мне речь избранну.
Народы! радостно внемлите;
Бурливые ветры! молчите:
Храбру прославлять хощу Анну.
В редакции 1752 года Тредиаковский делает хорей «правильным», убирая ямбические стопы и неуместные спондеи20:
Кое странное пианство
К пению мой глас бодрит?
Вы парнасское убранство,
Музы! ум не вас ли зрит?
Струны ваши сладкогласны,
Меру, лики слышу красны;
Пламень в мыслях восстает.
О! Народы, все внемлите;
Бурны ветры! не шумите:
Анну стих мой воспоет.
Проблема реформы Тредиаковского заключалась не только в её неполноте, но и в том, что поэт ради соблюдения более строгого, чем у его предшественников, версификационного порядка постоянно допускал языковые вольности. С учётом фундаментальных особенностей подхода Тредиаковского к языку (любовь к инверсиям, принципиальное смешение высоких славянизмов и просторечия) это затрудняло чтение — особенно после простой и естественно звучащей речи Кантемира. И тем не менее сама идея использования стоп оказалась настолько ценной, что в течение пяти лет довольно многие поэты в Петербурге и Москве стали писать по правилам Тредиаковского.
Один из них — Михаил Собакин (1720–1773). Самое значительное его стихотворение, «Радость столичного града Санктпетербурга при торжественном, победоносном въезде ее императорского величества, всемилостивейшия, державнейшия, великия государыни Елисаветы Петровны», написано в 1742 году, когда «новый и краткий способ» Тредиаковского уже был потеснён более радикальной реформой Ломоносова.
Стогнет воздух от стрельбы, ветры гром пронзает,
отзыв слух по всем странам втрое отдавает.
Шум великий от гласов слышится всеместно,
полны улицы людей, в площадях им тесно.
Тщится всякий упредить в скорости другова,
друг ко другу говорят, а не слышат слова.
Скачут прямо через рвы и через пороги,
пробиваяся насквозь до большой дороги…
Олег Юрьев21 отметил сходство ритма этих строк с украинским коломыйковым стихом. Оно, конечно, не случайно. Промежуточные формы между силлабикой и силлаботоникой были русской поэзией быстро утрачены, но в украинской поэзии они укоренились. В XVIII веке, до Ивана Котляревского, эта поэзия развивалась преимущественно на русском языке, но совершенно по-своему. Очень долго писались собственно силлабические стихи, например, Григорием Конисским (1717–1795). В то же время великий украинский мыслитель и поэт Григорий Сковорода (1722–1794) создаёт — на основе переходных стиховых форм — подобие логаэда (стиха, основанного на чередовании разных типов стоп):
О прелестный мир! Ты мне — окиян, пучина.
Ты — мрак, облак, вихрь, тоска, кручина.
Се радуга прекрасная мне вёдро блистает,
Сердечная голубочка мне мир вещает.
Прощай, о печаль! Прощай, прощай, зла утроба!
Я на ноги встал, воскрес из гроба.
Или:
Не пойду в город богатый. Я буду на полях жить.
Буду век мой коротати, где тихо время бежит.
О дубрава! о зелена! о мати моя родна!
В тебе жизнь увеселена, в тебе покой, тишина.
Эти стихи писались в то время, когда в русской поэзии уже торжествовала ломоносовская силлаботоника. Сковорода же, даже в тех редких случаях, когда он пользуется «правильной» силлаботоникой, допускает смелые ритмические отклонения, создавая неповторимый интонационный эффект:
Всякому городу нрав и права;
Всяка имеет свой ум голова;
Всякому сердцу своя есть любовь,
Всякому горлу свой есть вкус каков,
А мне одна только в свете думá,
А мне одно только не йдет с ума.
Весь пафос главной поэтической книги Сковороды, «Сад Божественных песней, выросший из зерен Священного Писания» (1753–1785), — это обретение свободы от «мира», духовная гармония и связь с Богом, дающаяся ценой отказа от ложных социальных связей, отрешения от «суеты». Это — разительный контраст с насквозь социальной, государственной русской поэзией, создававшейся в то время в Москве и Петербурге. Сковорода, разумеется, отталкивается от античной традиции, но у него нет непосредственных отсылок к Горацию или Анакреонту. «Думá» Сковороды не о душевном покое и тем более не о гедонистических радостях (хотя он дерзко сопоставляет Христа с Эпикуром), но и не о спасении души в мрачно-апофатическом смысле — скорее она о выборе индивидуального духовного пути. Конечно, эти тридцать стихотворений, хотя они написаны по-русски, — достояние украинской культуры, но они важны для нас как пример возможной альтернативы.
Впрочем (возвращаясь к вопросам просодии), отдельные примеры логаэда есть и в петербургской поэзии 1730–40-х годов, и среди них — песня, приписываемая императрице Елизавете Петровне (1709–1761):
Чистый источник! Всех цветов красивей,
Всех приятней мне лугов,
Ты и рощ, всех, ах! И меня счастливей,
Гор, долинок и кустов.
Однако все эти альтернативные пути были обрублены могучей рукой бескомпромиссного реформатора, поэта и учёного-энциклопедиста Михаила (Михайлы) Ломоносова (1711–1765), создателя русского просодического канона и русского литературного языка Нового времени.
Ломоносов приобрёл книгу Тредиаковского в 1736 году в Петербурге и тогда же испещрил её поля пометами. Два года спустя, в 1738-м, учась в Германии, он переводит оду Фенелона совершенно «правильным», очень легко и естественно звучащим хореем — но с не меньшими, чем у Тредиаковского, языковыми неловкостями. Это работа ученика, который пробует идти дальше учителя, — но всё же ученика. Настоящая революция происходит год спустя.
В 1739 году Ломоносов отправляет из Фрайберга, в котором он изучал химию и минералогию, в Санкт-Петербургскую академию наук «Письмо о правилах российского стихотворства» и «Оду блаженныя памяти государыне императрице Анне Иоанновне на победу над турками и татарами и на взятие Хотина».
Рукопись «Оды на взятие Хотина» Ломоносова. 1739 год[19]
Ломоносов принимает принцип деления русского стиха на стопы, но, возражая Тредиаковскому, пишет: «Не знаю, чего бы ради иного наши гексаметры и все другие стихи, с одной стороны, так запереть, чтобы они ни больше, ни меньше определенного числа слогов не имели, а с другой, такую волю дать, чтобы вместо хорея свободно было положить ямба, пиррихия и спондея?» Далее Ломоносов приводит примеры четырёх канонических размеров. Это ямб («Белеет будто снег лицом»), анапест («Начертáн многократно в бегущих волнах»), хорей («Мне моя не служит доля»), дактиль («Вьется кругами змия по траве, обновившись в расселине»). Амфибрахия у Ломоносова почему-то нет. Наконец, Ломоносов рассматривает в качестве возможного варианта смешанные, «ямбо-анапестические» стихи:
На восходе солнце как зардится,
Вылетает вспыльчиво хищный всток,
Глаза кровавы, сам вертится,
Удара не сносит север в бок.
Михаил Ломоносов. Портрет кисти неизвестного художника[20]
Подобные эксперименты не получили массового продолжения вплоть до ХХ века. Но, конечно, суть была не в них. Ломоносова интересовали в первую очередь ямб и хорей, причём, в отличие от Тредиаковского, он отдаёт предпочтение первому — во всяком случае, в жанре торжественной оды. В отличие от своего предшественника, Ломоносов отвергает саму возможность использования в ямбе хореических стоп, а в хорее ямбических. Первоначально он отвергал даже возможность использования пиррихиев и спондеев (то есть пропусков ударений и сверхсхемных ударений). Но практика победила теорию: длинные русские слова, в том числе (что было особенно важно!) имя новой императрицы, Елизаветы, требовали маленьких отклонений от строгого чередования ударных и безударных слогов. Наконец, у Ломоносова появляются мужские рифмы, тоже правильно чередующиеся с женскими. Другими словами, он создаёт стиховую систему, которая в основе своей сохраняется и поныне.
Теперь её необходимо было проверить на практике — и Ломоносов делает это в «Оде на взятие Хотина». В качестве образца он берёт оду принцу Евгению (1717) немецкого поэта Иоханнеса Гюнтера. Ломоносову было близко свойственное Гюнтеру сочетание рационального замысла и барочной «пышности» образов, но он гораздо меньше, чем его немецкий предшественник, интересовался конкретными подробностями битвы и избегал вводить в текст какие-либо прозаические детали. Его слог благороден — и в то же время мощен и торжественен, образы местами изысканно-сложны, но физиологически ощутимы («…враг, что от меча ушёл, / боится собственного следа») — и сопровождаются великолепной звукописью. Ничего подобного на русском языке ещё не было:
Не медь ли в чреве Этны ржет
И, с серою кипя, клокочет?
Не ад ли тяжки узы рвет
И челюсти разинуть хочет?
То род отверженной рабы,
В горах огнем наполнив рвы,
Металл и пламень в дол бросает,
Где в труд избранный наш народ
Среди врагов, среди болот
Чрез быстрый ток на огнь дерзает.
Читая эту строфу, невольно вспоминаешь строки Ходасевича:
Из памяти изгрызли годы,
За что и кто в Хотине пал,
Но первый звук Хотинской оды
Нам первым криком жизни стал.
Именно в 1739 году русская поэзия окончательно пошла по тому пути, который привёл её к золотому веку, и продемонстрировала возможность одновременного достижения лирической высоты и глубокой гармонии.
Революция Ломоносова была бы невозможна без нового языкового мышления. Он отвергает и путь Кантемира (отказ от славянизмов), и путь Тредиаковского (бесконтрольное соединение славянизмов и живого русского языка). В книге «Российская грамматика» (1754) и в статье «Предисловие о пользе церковных книг в русском языке» (1758) он связывает логику построения русского литературного языка с классицистской (восходящей к Аристотелю) теорией высокого, среднего и низкого «штилей». Напомним, что высокими жанрами считались эпопея и ода, к средним относилось дружеское послание, сатира, эклога22, элегия, «театральные сочинения», к низким — комедии, шуточные стихи, песенки, комические (бурлескные) поэмы.
Портрет императрицы Анны Иоанновны кисти неизвестного художника.
1730-е годы[21]
Ломоносов делит все слова, которые могут употребляться в литературе, на три категории. К первой относятся слова, которые есть и в русском, и в церковнославянском («Бог», «слава», «рука», «ныне», «почитаю» и др.). Ко второй — церковнославянские слова, которые отсутствуют или малоупотребительны в русском, но понятны «всем грамотным людям» («отверзаю», «Господень», «насажденный», «взываю»). К третьей — русские слова, которых в церковнославянском языке нет («говорю», «ручей», «который», «пока», «лишь»). В высоком штиле могут употребляться слова только первого и второго рода, в среднем — в основном первого, с небольшими вкраплениями второго и третьего, в низком — только первого и третьего. Речь шла не только о лексике, но и пришедших из церковнославянского языка причастных и деепричастных оборотах, которые, полагал Ломоносов, могут употребляться лишь в произведениях «высокого штиля». Но — не об устаревших грамматических формах, на чём настаивал Тредиаковский.
Собрание разных сочинений в стихах и в прозе Михайла Ломоносова. 1757 год[22]
В этом виде поэтический (и вообще литературный) язык просуществовал почти полвека, до нового реформатора — Карамзина.
Попытка Ломоносова создать эпопею в итоге успехом не увенчалась; его поэма «Пётр Великий» (1756–1761) доведена лишь до конца второй песни. Сюжет (посещение Петром Белого моря в начале Северной войны) дал Ломоносову возможность описать родные ему места — не без истинного поэтического блеска:
Достигло дневное до полночи светило,
Но в глубине лица горящего не скрыло,
Как пламенна гора казалось меж валов
И простирало блеск багровой из-за льдов.
Среди пречудныя при ясном солнце ночи
Верьхи златых зыбей пловцам сверкают в очи.
Зато од Ломоносов написал 31; 20 из них — «похвальные» оды последовательно Анне Иоанновне, Иоанну VI Антоновичу, Елизавете Петровне, Петру III и Екатерине II. Схема этих од более или менее одинакова, вопрос об искренности чувств не стоит, но Ломоносов пользуется случаем продемонстрировать стихотворческое и риторическое мастерство, а порою и блеснёт лирическим вдохновением, — например, в «Оде, в которой её величеству благодарение от сочинителя приносится за высочайшую милость, оказанную в Сарском селе» (1750):
Коль часто долы оживляет
Ловящих шум меж наших гор,
Когда богиня понуждает
Зверей чрез трубный глас из нор!
Ей ветры вслед не успевают;
Коню бежать не воспящают
Ни рвы, ни частых ветьвей связь;
Крутит главой, звучит браздами
И топчет бурными ногами,
Прекрасной всадницей гордясь!
Царская охота вдохновляет Ломоносова так же, как битва при Хотине. Сама возможность «высоким слогом», в ямбических ритмах, торжественно и благозвучно описывать явления мира увлекает его настолько, что часто совершенно заслоняет предмет, данный по умолчанию. В дни войны Ломоносов-одописец славит победы, в дни мира — «возлюбленную тишину», не забывая, впрочем, вставить в оду несколько собственных идей, главным образом о пользе наук и покровительства им, — например, в хрестоматийной «Оде на день восшествии на всероссийский престол её величества государыни императрицы Елисаветы Петровны 1747 года». Впрочем, и здесь он не пренебрегает красочными пейзажами дальних стран, в которые устремляется «Колумб российский»:
Там тьмою островов посеян,
Реке подобен Океан;
Небесной синевой одеян,
Павлина посрамляет вран.
Всё же больше личность Ломоносова видна в одах духовных. Вершина его творчества в этой области (а возможно, и в целом) — написанные в 1743 году «Утреннее размышление о Божием величестве» и «Вечернее размышление о Божием величестве при случае великого северного сияния».
В «Вечернем размышлении…» аргументом в пользу величия Творца является огромность и сложность мира. Причём автор — одновременно вдохновенный ритор и въедливый естествоиспытатель: одна его ипостась переходит в другую.
Но где ж, натура, твой закон?
С полночных стран встает заря!
Не солнце ль ставит там свой трон?
Не льдисты ль мещут огнь моря?
Се хладный пламень нас покрыл!
Се в ночь на землю день вступил!
<…>
Там спорит жирна мгла с водой;
Иль солнечны лучи блестят,
Склонясь сквозь воздух к нам густой;
Иль тучных гор верьхи горят;
Иль в море дуть престал зефир,
И гладки волны бьют в эфир.
Ода 9. Вечернее размышление о Божием величестве при случае великого северного сияния. Писарская копия 1751 года с поправками[23]
(Примечательно, кстати, что это — единственное стихотворение, в котором Ломоносов пользуется только мужскими рифмами.)
О проекте
О подписке