Однажды к вечеру дверь палаты открылась, и на пороге я увидел свою мать. Мы не встречались около года. Я жил отдельно и в мои личные дела никогда её не посвящал. Да она и не напрашивалась на доверительные отношения со мной. Мельком взглянув на больных, мать решительным шагом направилась прямо к моей кровати. На ее лице не было ни сострадания, ни слабости – обычное лицо женщины с улицы.
– Ну, как ты себя чувствуешь? – небрежно спросила она. – Я от Светы, твоей бывшей, узнала, где ты. Вот и приехала проведать. Смотрю, тебе здорово досталось! Ну, ничего, переживем! Не в первый раз!
Потом она достала яблоки, апельсины и положила их в тумбочку у кровати. Спросила, где холодильник, и отнесла туда сало, которое я любил с детства.
– Ну, расскажи что-нибудь, – попросила она.
Я промычал что-то не членораздельное. Она не удивилась: видимо, врач рассказал ей о моем состоянии.
Стала рассказывать, как живет… Сообщила, что приехала со своим новым мужчиной, с которым познакомилась в доме отдыха «Харинка». Она туда ездила каждый год. Я всегда смеялся над этим странным названием – «Харинка», и шутил:
– Там что, отращивают хари?
И все смеялись.
После каждого возвращения из отпуска у нее появлялся новый «хахаль». Вспоминаю этих странных личностей. Один охотник несколько раз приходил с большим самодельным ножом «на кабана» и всегда хвастался этим орудием; другой – слесарь с завода, приносил ей какие-то прокладки для крана, из которого так и продолжало капать. Он только разводил руками и обещал принести другие, но ничего не мог сделать. Зато он прекрасно играл на гитаре, и его было приятно слушать. Один мамин ухажер принес печатную машинку, и мой брат часто стучал по ее клавишам.
Мать рассказала, что из Воркуты приехала моя двоюродная сестра, которая тоже хотела меня увидеть. Я только слушал и моргал глазами. Потом мать заторопилась: ей надо было еще где-то устроиться на ночь, и пообещала зайти еще раз перед отъездом.
Меня лечили в Ленинградском военном госпитале на Суворовском проспекте. Это старое медицинское учреждение. Его главное величественное здание и внутри еще хранит красоту дореволюционного времени: белый мрамор, прямые большие лестницы, скульптура, огромные окна, витые чугунные решетки на лестницах. Кажется, что ты попал в музей.
Но таково только главное здание. Остальные отделения были постройки более поздних времен – это простые кирпичные сооружения без всякого внешнего и внутреннего великолепия. Только раненым предоставлялось красивое центральное здание – может быть, для того, чтобы как-то скрасить последние дни их грешной жизни. Маленькие палаты смертников были рассчитаны на двух человек, и их жильцы там долго не задерживались. Одни уходили в мир иной, другие – в большие палаты для выздоравливающих. Смертность среди раненых была большая: если не успели сразу умереть на поле боя, то многие исходили в агонии за десять – пятнадцать суток после ранения. Раненые без рук и ног считались счастливчиками судьбы; страшнее было получить ранение в живот и голову – тогда тебя ждет медленная, мучительная смерть.
Медперсонал госпиталя – это опытные военные врачи и медсестры. Они часто делают уникальные операции и вытаскивают с того света неизлечимых больных. Но, к сожалению, они не Боги!
Вспоминаю одного подполковника, начальника отделения, который при утреннем обходе говорил некоторым больным: «Надо же, с таким ранением, а живой – вон как поправился!» С этими словами он обращался к раненым, которых из-за бинтов не было видно, чтобы поднять их боевой дух и жажду к жизни. На меня он особого внимания не обращал. Говорил, что надо подождать, и я сам вылезу из гипса и повязок. В этом он оказался прав: примерно через месяц я освободился от многих медицинских украшений, вот только от растяжек сразу не удалось избавиться – тяжелые были переломы.
В хмурый, дождливый день меня разбудила медсестра и сообщила, что ко мне приехала из Ярославля двоюродная сестра с мужем. Они (видимо, после Воркуты) заехали отдохнуть к себе на родину в Ярославль. К этому времени я стал уже почти членораздельно говорить, и мне было интересно увидеть своих близких родственников.
Флора, моя сестра, мало изменилась, немного пополнела. Я ее видел два года назад в Ярославле во время отпуска. Она мне демонстрировала, как хорошо живет: ела столовой ложкой красную икру из банки (а мне, между прочим, не дала попробовать). Флора закончила казанскую консерваторию, факультет музыковедения, и хотела работать преподавателем в музыкальной школе, но в Ярославле свободных мест не было, и она завербовалась на работу по этой специальности в Воркуту, где и прожила двадцать лет. Когда я увидел ее, то сразу вспомнил, какой она была в семнадцать лет. Вспомнил обычную девчонку с пышными светлыми волосами, которая только что окончила музыкальное училище и, чтобы выделиться из толпы сверстниц, таскала в руках толстый том «Дон Кихота», чтобы казаться умнее остальных. Меня это всегда смешило.
Увидев меня на растяжках, она пустила слезу, потом быстро успокоилась и сказала: «Хорошо, что ты так легко отделался!» Я ей хотел сказать, что нет ничего хорошего в моем изуродованном теле. Но в моем мычании она мало что поняла. Стала рассказывать, что они с Вадимом, ее мужем, очень хорошо живут, что собираются в Сочи на отдых и по дороге решили ко мне заглянуть и поддержать морально.
Вадим, белобрысый мужик старше ее на восемь лет, с мешками под глазами от постоянной пьянки, ей во всем поддакивал. Он всю жизнь проработал в каких-то конторах. В общем, прожигал свою жизнь впустую. Ему нравился девиз «крутых» мужиков: пусть на моей могиле будет гора пустых бутылок и женских трусов! Что насчет бутылок, то так оно и получилось, а насчет женщин – сомневаюсь и даже очень. Я его ни разу не видел с незнакомыми женщинами: Флора крепко держала его при себе. Помню, как-то пришел домой к бабке, а Вадим с Флорой у нее ночевали. Вижу такую картину: Флора занимает середину кровати, рубаха съехала с плеч, большие белые груди разбросаны по ее дебелому телу, а рядом, как щенок к матке, плотно прижавшись калачиком, тихо сопит Вадим. Вот так, калачиком, около Флоры всю жизнь и держался.
Сидя у моей кровати, Вадим стал врать, как он тоже несколько раз, разбивался, как чудом спасся из горящего самолета, как падал без парашюта и так далее. Флоре надоело его вранье, и она грубо его оборвала. Скоро они ушли, а у меня осталось какое-то досадное чувство. Нахлынули воспоминания.
Флорина мать тетя Люся – старшая сестра моей матери – была неплохой женщиной, но страшной скрягой. Я помню, когда она приходила к нам в Ярославле и угощала конфетами, их невозможно было есть: старые – престарые. Их не только зубами разгрызть, но и молотком разбить было невозможно. Где она такие брала? Загадка! И это повторялось всегда. И только один раз она прислала из Германии, где ее муж служил офицером, хорошую посылку: скатерть и мне пару игрушек, таких красивых, что я запомнил их на всю жизнь.
Флора с моей бабкой всегда были в хороших отношениях, но до определенного момента. Меня бабушка не очень любила: я был грубым, озорным мальчишкой. Она часто говорила, имея в виду Флору:
– Мал золотник, да дорог!
Потом поворачивалась ко мне и бросала:
– Большая федула, да дура!
Я отходил подальше от нее и кричал:
– Мала куча, да вонюча!
Она очень обижалась на эту реплику.
Флора с бабушкой поссорились в тот момент, когда сестра окончила музыкальное училище и решила при помощи бабушки поступить в Московскую консерваторию. Дело в том, что у бабушки была жива еще ее мать, бывшая певица, которая лет пятьдесят преподавала в Московской консерватории вокал. Я не знаю, что произошло, но поступление сорвалось, и бабушка с Флорой, бывшие прежде хорошими друзьями, стали почти врагами. Потом сестра при помощи своего отца поступила в Казанскую консерваторию.
Такой чистоплотной женщины, как моя бабушка, я никогда больше не видел. У нее в квартире все углы всегда были вымыты до блеска, пылинки не найти под кроватью или в шкафу. Один раз я, не подумав, жестоко обидел ее в присутствии моего отца. Тот уронил какие-то монеты на пол, и они закатились под кровать. Конечно, меня заставили их доставать, на что я ответил отказом, сказав, что там пыльно, а у меня чистые брюки и белая рубашка. Как моя бабка возмущалась! Она сама полезла под кровать и белой тряпкой протерла все углы, а тряпка все равно осталась белой. Она со мной не разговаривала целых два дня, а пирога дала только маленький кусочек. Но я не был виноват, потому что привык видеть в нашем доме толстый слой пыли и под кроватью, и на шкафу.
Да, бабушка была чистюля! Она всегда говорила нам, детям и внукам: «Я польская дворянка!» Но нас мало интересовало, кто мы: дворяне, крестьяне или мещане. У нас были другие заботы в жизни.
Только случайно, в девяностые годы, я услышал подтверждение слов бабушки. Она, и в семьдесят лет была эффектной женщиной, выше среднего роста, с величественной, статной фигурой, с классическими чертами лица и плавной походкой. Очень жалела, что дед в двадцатые годы уничтожил все фотографии ее детства и юности. Вспоминала себя наряженным ребенком рядом с гувернанткой, гимназисткой младших и старших курсов. Замуж за деда вышла из-за голода, после победы Советской власти. А дед был из простых крестьян.
Бабушка рассказывала, как жила до революции: у них был большой деревянный дом, огромная зала, слева – комната детей, справа – кабинет отца (он был каким-то крупным чиновником на железной дороге). Дети часто бегали к нему в кабинет за сладостями: около стола стояла горка на колесиках, на полках этой горки были разложены вазочки с конфетами и печеньем, а рядом стояли всякие бутылки с вином и коньяком. Эти картины детства так радовали мою бабушку, что, вдохновенно рассказывая, она будила во мне воображение и на моих глазах превращалась в маленькую девочку с косичками.
А деда за уничтожение всех документов о прошлом бабушки ругать глупо. Он спасал и свою жизнь, и жизнь своего семейства. Если бы кто-то узнал, что моя бабушка по отцу – польская дворянка, а по матери – немка, баронесса фон Корф, вряд ли им удалось бы дожить до старости и вырастить детей и внуков.
Мой дед был ярославским крестьянином, работал на железной дороге и снимал угол в большом доме моей бабушки. Интересна жизнь моего деда: он был участником первой мировой войны, лично здоровался с Керенским за руку. После войны устроился в Ярославле кондуктором – ревизором на железной дороге, где проработал пятьдесят лет; перед выходом на пенсию ему за долголетний труд вручили орден Ленина. Между прочим, этот орден его внучка Флора удачно продала и купила себе японский магнитофон, который в семидесятые годы был большой редкостью.
Мой дед был неплохим человеком, но меня, мальчишку – непоседу, он не очень любил, поэтому я редко у них бывал. Был у деда закадычный друг Костя, младше его лет на пять; они время от времени выпивали вместе – то у деда в садике, то у Кости во дворе. Несколько раз я был свидетелем, как деда приносили от Кости домой к бабке. И тогда начинались страшный крик и ругань, и неясно было, кто начал первым. Но сказать, что дед был беспробудным пьяницей, я не могу! Он крепко выпивал, раз пять или шесть в год, не больше.
О проекте
О подписке