Я шел по Радищевской, и это было похоже на сон: я бродил тут сотни раз, знал эту тихую улочку наизусть – каждый поворот ее неспешного течения. Знакомые липы маленького парка стали еще выше, за парком виднелся дворянский особняк – почти из толстовского романа – с белыми колоннами, лестницей и парой каменных львов. В особняке в мои времена сначала обитал «Дом атеизма» (наш класс как-то водили сюда, и строгая грымза в два счета объяснила нам, третьеклашкам, почему бога нет: из всех аргументов я запомнил один: Гагарин его не видел). В вегетарианские времена горбачевского правления дом переименовали в толерантный «Комитет по делам религий». Сегодня тут обосновался Нефть-банк «Цесаревич». За старинной кованой решеткой, похожей на частокол из римских пик, сияла лаком пара черных лимузинов. Рядом, среди желтеющих лип скучал здоровенный битюг в солнечных очках.
Элемент сна заключался в том, что, как в добротном сновидении с элементами кошмара, я подмечал знакомые детали – трещину на стене, похожую на профиль разбойника, железные ворота, выкрашенные той же гнусной охрой, матерное слово, которое так до конца и не смогли стереть с асфальта, – помню, слово это относилось к Брежневу конца афганской войны, его фамилию удалось вывести еще тогда, на мат, похоже, не хватило прыти.
И тут же – как во сне – посреди знакомого наизусть окружения вдруг начинали вылезать сюрпризы, словно кто-то, зло потешаясь, играл с моими усталыми мозгами: из-за угла выставила дугу какая-то восточная арка, за аркой маячила здоровенная башня – не то минарет, не то маяк. Или купеческий домик – он внезапно подрос на четыре этажа тонированного стекла и стальных конструкций скандинавского дизайна. Вот еще: на пустыре, где мы среди лопухов сражались на деревянных мечах, а потом выгуливали тещиного фокса, теперь громоздился жилой комплекс, похожий на «Титаник», ненароком выброшенный на сушу.
За деревьями возник шпиль высотки – возник и снова скрылся в листве. Сердце заколотилось, я сбавил шаг. Я не сентиментален, выяснилось, что я просто боюсь: до меня вдруг дошло, что весь путь от метро я надеялся, что дом никогда не появится, что я буду шагать вечно и мне волшебным образом удастся избежать встречи с Шурочкой. Повторяю, я не сентиментален – меня не тревожило прошлое, я боялся будущего.
Пуховы жили в правом крыле, выходящем прямо на набережную Москвы-реки. Под ними располагался гастроном с царскими витринами, мраморными колоннами, почти итальянскими фресками на стенах, хрустальными люстрами в три обхвата под сводчатым потолком и аквариумом, в зеленоватой воде которого лениво плавали меднобокие карпы. Дальше шла ликеро-водочная лавка, тесная и грязная, местные алкаши распивали портвейн тут же за углом – в гулкой арке между мусорных баков.
Пухова не комплексовала, что номинально проживая в высотке, их квартира была на третьем этаже.
– Вон певица Зыкина, в корпусе «А», – смеялась Шурочка. – Народная артистка СССР! И тоже на третьем. И ничего.
В соседнем подъезде, и тоже на третьем, жил актер Ширвиндт – помню, как-то после школы, мы с Шурочкой вышли на балкон. Артист стоял на соседнем балконе и задумчиво курил трубку, наблюдая незатейливое судоходство на Москве-реке. Заметив нас, он галантно склонил породистую голову, Шурочка, засияв, сделала светский книксен. Я стоял как пень. Шурочка хвасталась, что когда Ширвиндт устраивал вечеринки, то на балкон покурить поочередно выходило полтруппы театра Сатиры.
Подъезд был распахнут настежь. Кодовый замок кто-то вырвал вместе с куском двери, из пробоины безнадежно торчали оголенные провода. Я вошел в подъезд. Та же тусклая лампочка под потолком, старый лифт в железной клетке. Между первым и вторым этажами – тот же широкий мраморный подоконник и пыльное окно, выходящее во двор, на те же грязные гаражи. На этом подоконнике мы с Пуховой учились целоваться, учились курить, пили из бутылки липкую гадость с саркастической этикеткой «Пунш гусарский». Я провел пальцами по холодному камню, выглянул в окно – там вообще ничего не изменилось.
Мне стало жутко: моя американская жизнь, тамошние экс-жены, друзья-приятели, моя профессорская карьера – все, что случилось со мной за несколько десятков лет, вдруг показалось мне полной фикцией. Точно ничего и не было – дым, сон, туман. Из подсознания поползли давно умершие (какой наив!) страхи. Невыученный плюсквамперфект по немецкой грамматике, надвигающаяся контрольная по алгебре, запись гневными чернилами красного цвета в дневнике с восклицательным знаком на конце, а главное – тревожная настороженность, вечный спутник советского школьника, минера и подпольщика, действующего в тылу у врага.
Даже запах в подъезде был тот же самый. Смесь пыли, паркетной мастики, кухни и кошек – патриархальный подъездный дух Москвы центральных районов, расположенных внутри Садового кольца.
Я остановился перед дверью, облизнул сухие губы и нажал кнопку звонка. В дебрях квартиры мелкими ангелами запели колокольчики, трогательно и мелодично, чистое Рождество! Послышался скрип паркета, я быстрым жестом пригладил волосы. Дверь раскрылась.
Следующий миг, еще до того, как она произнесла первое слово, вместил в себя бездну времени.
Длинная голая шея, волосы нового русого оттенка по-взрослому забраны назад. Лицо как будто заострилось – скулы, подбородок, в нем появилось что-то восточное, впрочем, нет – это кошачьи очки в бирюзовой оправе; голые плечи, гладкие руки с рыжеватым загаром (все верно – конец лета, дача в Болшево), а вот на кистях голубым проступили вены, запястья похудели, на пальце – кольцо с синим камнем. Господи, это кольцо меня добило – я сам выбирал его в ювелирном на Сретенке.
Момент истины – дурной штамп из скверных книжек, но иногда в банальности фразы заключается правда жизни (вот вам еще один штамп): за эти три секунды я понял, даже не понял – понимание требует времени, а осознал, что так никогда и не смог освободиться от того почти детского наваждения, того восторга, чудесного ощущения абсолютной беззащитности и наготы, самопожертвования, доведенного до экстаза. Когда смертельный яд и противоядие заключены в один сосуд и почти неразличимы на вкус – вкус божественный! Я говорю про первую любовь, и вот вам штамп номер три.
– Все-таки прилетел, – произнесла Шурочка почти разочарованно. – А где багаж?
Квартира показалась мне гораздо меньше, будто усохла. Ощущение это подчеркивалось мелкими трещинами на потолке, желтоватой побелкой, линялыми обоями, выгоревшими по солнечной стороне стен. Маракасы и веера, те же сомбреро – пара черных, одно малиновое, все три с золотым шитьем, больше не казались интеллигентской экзотикой, теперь эти дурацкие шляпы, веера и погремушки выглядели безвкусной декорацией, пыльной и стыдной. На том же почетном месте по-прежнему висела фотография Пухова-старшего и Фиделя, дымящих сигарами.
– Как батя? – кивнул я на фото.
Шурочка молча поджала губы и отрицательно покачала головой.
– Четыре года назад. В декабре… инсульт.
Я вздохнул, от неожиданности не зная, что сказать. Мозг кольнула мысль: вот так и обо мне кто-нибудь скажет. В трех словах.
– А?.. – начал я, не зная, как обозвать экс-тещу.
– Ничего, на даче она, – догадалась Шурочка. – Давление, а так ничего. Болота еще эти чертовы горят…
– Да, – согласился я, подходя к окну. – Дымно тут у вас.
Стекло было пыльным, я провел пальцем по подоконнику. Набережная была забита машинами, пробка стояла и на Устьинском мосту, там в ряд один за другим застряли пять троллейбусов. Уродливую белую гостиницу, куда мы часто ходили в кино, наконец снесли, стали видны кирпичная стена Кремля и угловая башня с выпавшим из памяти названием. На той стороне реки, за Каменным мостом, что-то горело: ленивый дым поднимался вертикально вверх, словно серая лента.
– Чай будешь? – Ее вопрос прозвучал так обыденно, что мне показалось, что я сошел с ума.
– Пухова! – Я резко повернулся. – Какой, к чертовой матери, чай?! У вас тут…
– Не ори! – строго оборвала она. – Не хочешь, так и скажи.
– Да хочу я! Хочу! Но я не понимаю…
Она, не дослушав, пошла на кухню. Я остался стоять с открытым ртом и патетично вознесенной рукой.
– Ты деньги привез? – крикнула она с кухни; загремела вода.
– Потрясающе… – прошипел я, хлопнув себя по бедру и поплелся через коридор на кухню.
Кухня, и раньше тесноватая, показалась мне не больше кладовки. Я уселся за стол, втиснулся на свое место в углу, колени привычно уперлись в столешницу. С удивлением узнавались предметы, о которых я не вспоминал сто лет, – красный пластиковый абажур, купленный в магазине «Балатон», расписной электросамовар в жостовских лопухах, которым никогда не пользовались, чайный сервиз – белый в красный горох, трещина в мраморном подоконнике, которую я обещал заделать в какой-то другой жизни. По подоконнику разбежалась знакомая гжельская мелочь – солонки-перечницы и прочая дребедень. На все том же финском двухкамерном холодильнике стоял маленький черно-белый телевизор с мертвым сальным экраном и рогатой антенной.
– Ты все своим… – Шурочка налила мне заварки, придерживая крышку фарфорового чайника указательным пальцем. – Своей структурной социологией занимаешься?
– Массовым сознанием. – Я скромно отхлебнул горький чай. – Девиантным поведением больших групп, когда отход от нормы становится нормой общества. Ну это обобщенно… Прошлым декабрем опубликовал статью в «Обзоре современной социологии»… – Я сделал еще глоток. – И мне заказали книгу.
На Шурочку это не произвело ни малейшего впечатления.
– Ясно… – Она рассеянно вытащила сигарету из мятой пачки, уронила пачку на пол.
Нагнулась, я невольным взглядом застрял в вырезе ее летнего платья на круглой незагорелой груди.
– Меня арестовали в аэропорту, – сказал я мрачно. – Завязали глаза. В наручниках отвезли в какую-то школу. Я видел трупы. Немца… австрийца, с которым я сидел в подвале. Его убили. Меня допрашивали и лишь по чистой случайности мне удалось вырваться. Я хочу понять, что у вас происходит!
Она курила, молча стряхивая пепел в блюдце.
– Почему ты делаешь вид, что ничего не случилось? – заорал я. – Ты можешь хотя бы включить телевизор?!
Я двинул кулаком по столу. Чашка подскочила, расплескав остатки чая, упала на кафельный пол и со звоном разбилась вдребезги. Я неуклюже выбрался, собрал осколки, выкинул в мусор. Мусорное ведро было там же, где и четверть века назад, – под мойкой.
Шурочка затянулась, выпустила дым в сторону. Она молча наблюдала за мной, потом со сдержанной злостью тихо произнесла:
– У меня пропал сын. Наш сын. Твой и мой. Мы должны его найти. Но для этого из нас двоих кто-то один должен вести себя как мужик.
Она с силой воткнула окурок в блюдце, встала и включила телевизор. Сначала появился звук.
– …крупнейший политический и государственный деятель современности, – с мрачным торжеством сказал телевизор. – Вся многогранная деятельность Тихона Егоровича Пилепина, его личная судьба неотделимы от важнейших этапов в развитии страны.
На сальном экране появилась черно-белая фотография президента. Я вспомнил, что телевизор не цветной. Шурочка поставила свою чашку в раковину и вышла из кухни. Голос за кадром продолжал:
– …неизменная преданность делу мира. Не подготовка к войне, обрекающая народы на бессмысленную растрату материальных и духовных богатств, а упрочение мира – вот путеводная нить в завтрашний день. Эта благородная идея пронизывает российскую мирную инициативу, выдвинутую в ООН, всю внешнеполитическую деятельность нашей страны.
Голос за кадром, трагичный и умный баритон, продолжал:
О проекте
О подписке