Неожиданно мне стало легко и даже чуть весело – как на поминках не очень знакомого и не очень симпатичного человека. Появилось ощущение, что все происходящее – всего лишь розыгрыш, некий колоссальный перформанс вроде средневековых мистерий или нынешнего маскарада с восхождением на Голгофу, что устраивают для туристов в Иерусалиме: с ряженым Христом в терновом венце, несущим бутафорский крест, с группой статистов в живописных лохмотьях и римскими воинами в латунных шлемах с багровым плюмажем, напоминающим швабру.
Майор, судя по всему, на что-то решилась, она глубоко выдохнула и повернулась ко мне.
– Знаете что, – она задумчиво пролистала мой русский паспорт, – а давайте я вас отпущу?
– Давайте, – осторожно согласился я, подходя к столу.
– Вы давно… тут не были?
– Год назад на конференции, – охотно ответил я. – Дня три… В Питере.
– Нет. Когда вы уехали? – Она достала пачку, вытянула оттуда сигарету.
– Ну-у… Лет восемнадцать, пожалуй.
Майор посмотрела в угол, наверное, прикидывая, сколько ей было лет восемнадцать назад. Двенадцать, тринадцать? Она протянула мне паспорт.
– Если остановят, скажете, что были в командировке. Только прилетели.
Я спрятал паспорт в карман.
– А?.. – Я кивнул на свой американский паспорт, который лежал поверх кипы бумаг.
Майор сунула сигарету в рот, взяла паспорт, раскрыла, стала листать. Там были разноцветные штампы таможни Флоренции, печать франкфуртского аэропорта, штемпель Коста-Рики, куда я сбежал в феврале на три дня, осатанев от нью-йоркской зимы. Я протянул руку.
– Вы действительно давно тут не были.
Майор прикурила сигарету и, не гася зажигалки, поднесла мой паспорт к огню. Бумага тут же вспыхнула и загорелась синим пламенем, ярким и веселым. Занялась и обложка; скручиваясь и потрескивая, как кора, картонка выпустила черный язык копоти. Майор вытянула из-под стола мусорное ведро.
– Вот так… – Она отряхнула руки, зачем-то понюхала пальцы.
Я рассеянно оглядел класс. Нужно было уходить.
– Где я? Вообще? – Я сделал неопределенный жест рукой. – Какой это район?
– Вы же москвич? – спросила майор и снова понюхала пальцы. – Вон там – площадь Гагарина, там метро. Это Ленинский…
– Я думал, его переименовали…
Майор укоризненно посмотрела на меня.
– Умничать не надо. Не советую. Для вашего же блага.
Она протянула мне руку. Ладонь оказалась сухой и крепкой.
– Осторожней там… – Она кивнула в сторону телевизора.
На экране мельтешили какие-то люди, лица, очевидно, оператор снимал на бегу. Я увидел шпиль высотки, узнал Краснопресненскую. Садовое кольцо было запружено толпой. Какой-то парень залез на фонарный столб и оттуда размахивал российским флагом. Из раскрытых окон тоже свешивались флаги, в одно из окон кто-то выставил большой портрет президента. Толпа двигалась в сторону Арбата. На самодельном транспаранте неровными буквами было написано «Убей западло!», на тротуаре среди зевак было много полицейских. Я заметил, что Никитская и Поварская перегорожены автобусами. Оператор развернул камеру, и я увидел американское посольство. Оно горело. Из окон второго этажа вырывалось рыжее пламя, на стенах чернела сажа. Какие-то люди карабкались по карнизу наверх. Из толпы вылетела бутылка и, ударившись в стену, взорвалась ослепительным огненным шаром.
Меня никто на остановил. Я спустился по лестнице, прошел вестибюлем, вышел на улицу. Там стоял гам, царила суета: в два «ЗИЛа» военного образца грузились какие-то люди, шумно и неуклюже лезли через борт, их подгонял молодой пехотный офицер в высоких сапогах, надраенных до зеркального блеска. На его рукаве чернела траурная повязка.
Окно на втором этаже с шумом распахнулось, оттуда зычно крикнули:
– Всех взводных к командиру!
– А куда это? – раздалось снизу, беспомощно и безответно.
На спортивную площадку, огороженную металлической сеткой вроде вольера в зоопарке для неопасных зверей, рыча, въезжал пыльный автобус. Шофер подавал задом, высунув в окно локоть и красное злое лицо, он рискованно пытался протиснуться в узкий проход. В дальнем углу площадки, рядом с хоккейными воротами, теснилась группа людей. Их охранял парень в белой майке и с «калашниковым».
Я дошел до угла школы, остановился, пытаясь сообразить, где Ленинский проспект. Вокруг высились жилые дома хрущевско-брежневской эпохи – серые, будто грязные, бетонные девятиэтажки и унылые кирпичные строения, похожие на большие бараки. Все наземное пространство было забито машинами: запаркованные автомобили стояли на тротуарах, лезли на обочины, теснились в сухой грязи среди группы хилых тополей, изображавших сквер.
– Эй, дядя, потерялся, что ли?
Я оглянулся. Обращались ко мне. Бритый под ноль парень возился между мусорных баков – куском брезента пытался прикрыть какой-то скарб. Он подмигнул мне, отряхнул руки:
– Куда путь держишь?
– Не могу сообразить, как мне к Ленинскому выйти, – ответил я простодушно.
– Дуй прямиком. – Парень указал ладонью направление, куда мне следует дуть. – К «Дому книги» аккурат и выйдешь. К гостинице «Спутник».
– Спасибо!
Парень в ответ кивнул, снова нагнулся к брезенту. Я повернулся и пошел, но что-то заставило меня оглянуться. Лучше бы я этого не делал: из-под брезента выглядывали ноги в маленьких, почти детских ботинках рыжей кожи с подошвами карамельного цвета.
Быстро и не оглядываясь я зашагал по асфальтовой дорожке, протиснулся между бамперов «Тойоты» и «Жигулей», пересек детскую площадку с качелями и горкой, выкрашенными в омерзительно яркие, почти флуоресцентные цвета. В воздухе стоял запах гари; я вспомнил, что в Подмосковье горят торфяные болота. Я снял куртку, мокрая рубашка прилипла к спине. Хотел расстегнуть воротник, но пальцы тряслись и не слушались. Я рванул, пуговица белой точкой упала на землю.
В витрине «Дома книги» уже вывесили президентский портрет в черной раме. Из-за него выглядывали фотографии каких-то современных литераторов с неинтересными лицами и гладкими прическами, как на парикмахерской рекламе. Живая тетка в белой кофте и тесной юбке прилаживала к раме креповый бант. Я зачем-то остановился, тетка испуганно взглянула на меня через толстое стекло и тут же отвернулась.
Я вышел на Ленинский.
Проспект в оба направления был запружен машинами, они не двигались. Меня поразила тишина – я помню московские пробки, зимние и летние, в слякоть и снегопад, помню писк клаксонов «Лад», «Москвичей» и «Волг», басовитый рык чумазых «КрАЗов» и «ЗИЛов», ругань шоферни, матерящейся в раскрытые окна, помню драки таксистов. Тут было тихо: казалось, что все машины брошены, что внутри нет ни души.
На углу, у входа в книжный магазин, баба в цветастом платке, из которого выглядывало кирпичного цвета круглое азиатское лицо, продавала яблоки. Яблоки, крепкие и румяные, лежали на мятой газете прямо на тротуаре. Баба сгруппировала их в аккуратные пирамиды – четыре яблока внизу, одно сверху. Ее напарник, таджик с седым ежиком и морщинистой шеей, копался в большой дерматиновой сумке. Там тоже были яблоки. Таджик поднял голову, удивленно что-то воскликнул на своем наречии, тыча пальцем куда-то вверх.
Я тоже оглянулся. По крыше жилого дома на противоположной стороне Ленинского карабкались три человека. Маленькие фигурки бесстрашно подбирались к самому краю крыши, где на железных прутьях арматуры крепились гигантские рубиновые буквы рекламы «Кока-колы». Старик Павлов оказался прав – мне тут же страшно захотелось пить. Я сухо сглотнул, облизнул шершавые губы и покосился на яблоки. Потом на руки торговки – они были цвета копченой камбалы.
Смельчаки добрались до края крыши. Один развернул российский флаг с желтым орлом, другой начал долбить ломом по арматуре. Звук долетал с запозданием, я слышал звонкий металлический удар ровно между замахами. Половина рекламы неожиданно дрогнула, накренилась и, качнувшись, как маятник, беспомощно повисла. Гигантский красный дефис загородил окно верхнего этажа. Человек с ломом продолжал неистово колотить. Звук летел над проспектом, как тревожный набат. Снизу раздались дружные крики, так болельщики скандируют на спортивных мероприятиях, поддерживая своих, – на газоне, отделяющем дорогу от тротуара, меж низкорослых деревьев и кустов я разглядел толпу зевак.
Буквы сорвались и полетели вниз. Как мне показалось чуть медленнее, чем положено по закону Ньютона, – с трагичной неторопливостью, присущей добротному зрелищу. Толпа заорала, перекрывая грохот и звон. Рухнув на асфальт, буквы разлетелись рубиновым фонтаном осколков.
Меня кто-то ткнул в плечо, я обернулся. Тройка подростков лет по пятнадцать, расталкивая прохожих, пробиралась на ту сторону проспекта. Пацан, толкнувший меня, ощерился и с вызовом глянул мне в лицо. Я хотел что-то сказать, но он, заметив таджиков, забыл обо мне: подскочив к бабе в платке, пихнул ее ногой в грудь. Баба охнула и, как куль, завалилась на спину. Старый таджик, бросив сумку, испуганно попятился. Яблоки высыпались из сумки на асфальт и шустро, как биллиардные шары, покатились в сторону площади Гагарина.
Парень замахнулся, словно собирался отвесить таджику оплеуху, таджик присел, но увернуться не успел. Он замер, схватился за лицо руками и вдруг заорал сиплым высоким голосом. Сквозь пальцы брызнула кровь, яркая, алая, она стекала по шее, по рукам, лилась, именно лилась, на асфальт. Таджик выл страшно, по-звериному.
Я повернулся к парню. Щенку не было и пятнадцати.
– Что ж ты… – Я сжал кулаки и пошел на него. – Ты что…
Он попятился, выставил руку с бритвой.
– Стоять, падла! – звонким фальцетом крикнул он мне. – Порежу!
Я не испугался, меня остановила внезапная и жуткая мысль: а вдруг это мой сын? Мысль застала меня врасплох, я растерянно остановился, вглядываясь в его лицо. Мою растерянность он принял за страх.
– Вот так! И не рыпайся. – Он сплюнул мне под ноги. – Кончилось ваше время.
Парень повернулся, напоследок победно бросил злой взгляд через плечо и, ловко протискиваясь между машин, кинулся догонять своих.
Метро изменилось мало, стало погрязнее, провинциальнее. Повсюду пестрела скверная реклама, скучная или пошлая: броские, но удивительно корявые, слоганы, казалось, придумывали копирайтеры, для которых русский был вторым языком, не родным.
Народ был одет понаряднее, чем двадцать лет назад, но глядел так же хмуро и неприветливо. В лицах и жестах была мрачная целеустремленность, скупая и выверенная, точно каждый пассажир спешил с секретным пакетом в ставку верховного главнокомандующего. В нью-йоркской подземке тоже спешат, тоже толкаются, но делают это гораздо приветливей, с оптимизмом на лицах.
На платформе я встретился глазами с тщедушной старушкой – такие обычно обитают в крошечной квартирке с парой кошек – по дурацкой американской привычке улыбнулся. Карга, прищурившись, злобно зыркнула на меня и отвернулась.
С грохотом подлетел поезд, выкрашенный той же самой голубой краской. Я втиснулся в вагон.
– Осторожно, двери закрываются, – сказал кто-то голосом доброго волшебника, голосом, знакомым с детства и почти родным. – Следующая станция – «Шаболовская».
Первым делом я пробрался к схеме. Шурочка жила на Котельнической, примерно посередине между «Таганской» и «Площадью Ногина». Помню, как на спор мы мерили шагами расстояние от ее двери до станций метро. Как обычно, Шурочка выиграла и этот спор – Таганка оказалась ближе на сто двадцать два шага. Я тогда ставил на «Ногина». Сейчас от него не осталось даже имени – станция называлась «Китай-город».
Впрочем, не повезло не только малоизвестному Ногину, вполне знаменитые Калинин и Свердлов тоже пострадали. Среди возрожденных старомосковских имен «Охотный ряд», «Мясницкая», «Сущевская» появились и новые: «Рижская» теперь называлась «Герои Балтики», а «Киевская» – «Донецкая». К «Таганской» через дефис прилепили неказистое «Таврическая», придав (с почти мольеровским сарказмом), блатной хулиганистой Таганке привкус чванливого самозванства.
В вагоне было тесно, душно. От ядреной девки, что вдавила меня крепким крупом в железную штангу, разило смесью пота и сладкой пудры. Лица я не видел, от волос странно желтого цвета пахло борщом и подгоревшим салом.
Пассажиры читали, слушали музыку, тупо глазели в свои отражения на фоне стремительной черноты туннеля. Я не заметил ни одной газеты, газет вообще не читал никто. Метро жило своей привычной подземной жизнью. Меня поразила обыденность, скучная тривиальность, точно все, что случилось с момента моего прилета, было сном, кошмаром, какой-то невероятной галлюцинацией.
Сделав пересадку, я по кольцу доехал до Таганки. Поезд унесся в черную дыру туннеля, я пошел вдоль платформы. Мне с детства нравилась эта станция, светлая и лаконичная, украшенная барельефами в стиле флорентийской майолики – белая глазурь, ультрамарин, золотые акценты, – с мужественными профилями танкистов, пограничников, пилотов и орнаментами из танков, пулеметов и прочей военной атрибутики. Сейчас я понял, что советские мастера, сами того не подозревая, создали великолепное произведение поп-арта, оставляющее Энди Уорхолла с его банками томатного супа, мыльными упаковками и прочей дребеденью далеко позади. Сочетание формы – хрупкого фарфора и нежной росписи – с военно-патриотическим содержанием производило почти сюрреалистический эффект. Нечто подобное я испытал, увидев в витрине оружейного магазина где-то в техасской провинции автоматический карабин «Бушмастер», выкрашенный в невинно-розовый цвет.
В центре станции, рядом с переходом, толпились люди. Я подошел – центральное панно на стене оказалось новым. Я не мог вспомнить, кто тут был раньше, кажется, моряки. Нынешние скульпторы не совсем успешно имитировали стиль старых мастеров советской школы. Бросалось в глаза плохое знание анатомии. Военные корабли, составляющие орнамент, тоже грешили отсутствием деталей и общей условностью. В центральный круг, окаймленный дубовыми листьями с желудями (желуди получились просто отлично, особенно рядом со схематичными, почти детскими, фигурками моряков с сигнальными флажками и угловатыми карабинами) был вделан скульптурный профиль человека в шапке с козырьком. Подойдя ближе, я понял – по кокарде с золотым якорем, – что это морская фуражка. Но это был не Нахимов, я точно помнил, что адмирал носил усы. Опознать личность удалось по цитате: «Крым был, есть и будет неотъемлемой частью земли русской».
На кафельном полу лежали вялые гвоздики и астры. Кто-то смекалистый оставил букет кроваво-алых гладиолусов в молочной бутылке с водой, прислонив цветы, похожие на колчан со стрелами, к гипсовому бордюру. Дама культурной наружности в белом берете, похожая на педагога по сольфеджио, шустро пробралась к панно и, привстав на цыпочки, приложилась к стене губами, как к иконе. Две тетки попроще, что стояли рядом со мной, хором вздохнули. Одна, в тугом черном платке, перекрестилась, за ней перекрестилась и другая.
Таганский эскалатор – самый длинный в Москве. Два мужика пролетарского типа, стоявшие на пару ступеней выше, вполголоса обсуждали события минувшей ночи. Плечистый здоровяк в клетчатой ковбойке уверял мелкого ханурика с золотой фиксой, что виной всему Киев.
– А я тебе натурально говорю – пиндосы это, – не соглашался мелкий. – У хохла кишка тонка.
– Кишка, Серега, это не аргумент.
– Хохол? Коляныч, ты серьезно? Завалить президента? Ну ты, в натуре, прикинь, Коль, ну как хохол может? У него ж кишка тонка. У хохла.
Я вышел на Таганскую площадь. Здесь тоже воняло гарью, воздух был сиз, а небо серо. Здание театра поразило неожиданной низкорослостью: среди полустертой коллекции моих воспоминаний на особо почетном месте была премьера любимовского «Мастера» со зловеще обаятельным (а каким еще должно быть абсолютное зло?) Смеховым в роли Воланда, летающим занавесом, гениально трансформирующимся то в иерусалимскую грозу, то в московские сумерки, и совершенно голой Маргаритой в сцене бала. Билеты в пятом ряду достались нам случайно: Шурочкина мамаша закапризничала, и в театр вместо родителей пошли мы. За одно за это я должен был быть, ну если и не добрей, то хотя бы снисходительней к моей рыжеволосой, взбалмошной и совершенно безмозглой экс-теще.
О проекте
О подписке