Отец и его Есенин. Упадничество, как и мистика, не приветствуется. Маша Миронова и Юрка Богданов. Есенин, Ахматова, Зощенко.
Отцу старый товарищ КП – Константин Петрович – подарил том только что вышедших избранных стихов Есенина, которого отец очень любил и который не то чтобы запрещался, но увлечение его поэзией не поощрялось. В школе нам говорили, что Есенина читать не нужно, потому что он хулиган, пьяница и психически больной человек, а поэтому и его поэзия сплошная похабщина и разврат. На это отец прочитал несколько стихов Есенина, которые восхитили меня. Стихи воспевали русскую природу, говорили о чистой и светлой любви. От этих стихов веяло ароматом полей, запахом свежескошенной травы и деревней с ее нелегкой крестьянской жизнью. Стихи казались простыми и незатейливыми, но в них слышалась музыка, их хотелось петь. Я не предполагал, что отец так хорошо знает Есенина, но понял, что его роднят с ним их деревенские корни. Когда отец читал «Возвращение на родину»:
Я посетил родимые места,
Ту сельщину,
Где жил мальчишкой,
Где каланчой с березовою вышкой
Взметнулась колокольня без креста.
И дальше:
Отцовский дом
Не мог я распознать:
Приметный клен уж под окном не машет…
Я видел грусть в глазах отца. Ведь это поэт писал и про него. И «Письмо от матери» про него. А «Русь»? Которая кончалась так:
Ой ты, Русь, моя родина кроткая,
Лишь к тебе я любовь берегу.
Весела твоя радость короткая
С громкой песней весной на лугу.
Разве мог это написать психически больной человек! И теперь я уже не верил, что поэт с такой чистой душой и такой любовью к Родине, мог писать похабщину и что его стихи сплошной разврат.
Конечно, отец предупредил меня, чтобы я больше помалкивал, если где-то зайдет разговор о Есенине. И не нужно кому бы то ни было знать, что у нас об этом поэте свое особое мнение. Мы с отцом уже были научены горьким опытом настороженного, если не сказать враждебного, отношения к моим, выходившим за рамки общеизвестного способностям, которыми я обладал, и осторожность как-то уже стала нашим естественным образом поведения.
Вечером я зашел к Юрке Богомолову. Мне открыла Наталья Дмитриевна. Увидев меня, обрадовалась.
– Володя пришел. Вот хорошо, что пришел.
И зашептала:
– А у Юрика – девка. Ну их совсем. Уж два часа сидит… Замучили девки. Сейчас Маша. Эта, правда, хорошая, вежливая.
– Мам, кто там? – подал голос Юрка.
– Володя пришел, – елейным голосом ответила Наталья Дмитриевна.
Из своей комнаты вышел взъерошенный Петр Дмитриевич, пробурчал что-то вроде приветствия и снова скрылся в комнате.
Вышел Юрка, в тапочках и в расстегнутой рубашке поверх брюк. Поздоровался. Торопливо сказал:
– Иди к Ляксе. Он дома. Я сейчас Машку до автобуса провожу и приду.
У Ляксы я похвастался Есениным. Ведь, чтобы купить книгу, несмотря на большие тиражи, нужно было её доставать или стоять за ней в очереди.
– Отцу подарили, – сказал я. – Наконец издали.
– Почему «наконец»? – усмехнулся Лякса. – Его и раньше издавали.
– Ну, как же, всем известно, что он считался запрещенным и что за чтение его стихов могли привлечь, – сказал я.
– С «есенинщиной» боролись, считая его поэзию упаднической и вредной, но стихи издавали.
– Как это? – удивился я.
– Не знаю. Знаю только, что с 28-го года он издавался почти каждый год вплоть до выхода этой твоей книги. Если не веришь, у меня есть список.
– А как же статья? Ведь действовала же 58 статья, по которой за чтение стихов Есенина могли посадить, – напомнил я.
– Вряд ли просто за стихи, – покачал головой Лякса. – Конечно, в школе «Москву кабацкую», например, никто б читать не разрешил, но учителя за чтение ученикам Есенина во времена Сталине, я думаю, могли бы и посадить.
Пока мы говорили про Есенина, пришел Юрка.
– Да тогда много что запрещалось, – сказал Юрка, когда Лякса рассказал ему о нашем разговоре. – Вспомните Ахматову и Зощенко. Как их после войны Жданов раздолбал. Мол, Зощенко высмеивает советские порядки и советских людей представляет чуть не идиотами, а Ахматова своей безыдейной поэзией вообще наносит вред.
– Их начали долбать еще раньше, так что к этому все шло, – заметил Лякса.
– Зощенко многим не нравится, – сказал я. – Одна знакомая библиотекарша, сказала мне как-то про него: «Господи, как можно такую пошлятину читать!»
– А это с какой стороны посмотреть, – усмехнулся Юрка. – Зощенко, конечно, не Чехов, но классик.
– Лично я тоже никакой пошлости в рассказах Зощенко не вижу, – согласился с Юркой Лякса. – Твоя библиотекарша ничего не поняла или не так читала Зощенко.
– Вот именно. Не дураки же были Алексей Толстой и Тынянов, когда давали Зощенко оценку как классику, – подтвердил Юрка.
– Прибавь сюда еще Олешу и Маршака, – вспомнил Лякса.
В деревню к бабушке. Наше «Белое безмолвие». Радость встречи. Еда из русской печки. «Сейчас жить можно». «Охота». Банька.
Как-то я, поддавшись настроению отца, который не выпускал из рук томика Есенина и нет-нет да вспоминал то отчий дом, где прошло его детство, то своих сверстников, почти всех погибших в войну, с которыми бегал босоногим мальчишкой в лес, – а бескрайние брянские леса начинались в двухстах метров от дома, – то яблоневый сад, завораживающий взгляд в период цветения, сказал Юрке:
– Не хочешь махнуть на пару дней в какую-нибудь глухомань?
– В какую еще глухомань? – насторожился Юрка.
– Да есть такая. Родина отца. За Брянском, от Дубровки пятнадцать километров пёхом.
– А что там? – заинтересовался Юрка.
– Там Брянские леса, волки и медведи, банька по- черному и моя мудрая и добрая бабулька, которая накормит блинами и напоит чаем из самовара.
– А давай! – загорелся Юрка.
И мы стали собираться. Ехали налегке. Юрка раздобыл где-то унты, и они нелепо смотрелись под его модным пальто. Не лучше выглядел и я в лыжных ботинках, зеленых лыжных штанах и тоже в легком как у Юрки пальто. Еще мой друг прихватил охотничье ружье, когда-то подаренное его отцу, а к нему с десяток патронов.
– На медведя? – ехидно спросил я.
– На что придется, – не обиделся Юрка.
– Если на медведя, лучше рогатину, – серьезно сказал я, пряча улыбку.
В рюкзаки мы запихнули только самое необходимое: шерстяные носки на смену, если промокнем, по паре банок частика в томатном соусе, колбасу, да хлеб, так что, если бы не гостинцы в виде редких в меню деревенских жителей макарон, сахара, да карамели детям, рюкзаки болтались бы у нас за спиной как сдутые шары. Отец мой обрадовался нашей поездке так, будто сам ехал с нами на встречу со своим детством; он как-то повеселел, суетился, давал ненужные советы и успокоился только, когда я, пропуская мимо ушей наставления на дорогу, вырвался из дома и поспешил на автостанцию, где меня ждал Юрка.
Через три часа мы добрались до Брянска, но долго ждали автобуса на Дубровку, так что успели перекусить в привокзальном буфете чаем и своим хлебом с колбасой, да немного прогуляться по городу. А дальше транспортом могли служить только лошадь с санями из колхоза «Новый путь» деревни Галеевки, конечного пути нашего путешествия.
– Да это вы неделю можете прождать. Туда редко бывает оказия, тем более, зимой, – расстроили нас местные. – А вы пешком. Здесь не так далеко, километров десять или чуть больше. За пару часов хорошим шагом доберетесь.
И мы потопали своим ходом. Шли бодро, потому что время близилось к вечеру, а темнело рано. За два часа мы поспевали как раз добраться до темна.
Скрылась из вида станция, а потом и последние дома райцентра, и теперь вокруг нас расстилалось «белое безмолвие». Мы шли по едва обозначенному полозьями саней и пешеходами дороге; повали снег, – и эти следы замело бы в мгновение ока, сбиться с дороги стало бы делом пары пустяков. Вдали чернел лес, но вскоре дорога ушла в сторону, и лес остался позади. И мы по-прежнему шли по заснеженному полю. Снег слепил, и мы невольно прищуривались, потому что смотреть на равнину с холмами, покрытыми белой сияющей массой снега, становилось невозможно. Сначала мы переговаривались, что-то рассказывали друг другу, потом замолчали и шли молча, механически двигая ногами. Я вспомнил Джека Лондона: «Нелегко оставаться наедине с горестными мыслями среди Белого безмолвия».
«Господи, – стыдливо подумал я. – Что такое эта наша недолгая прогулка по заснеженной равнине в десяток километров перед той величественной и страшной стихией, в которой выживали герои американского классика!».
Однако день клонился к исходу, а мы не знали, как долго еще предстояло идти. По времени мы уже шли около двух часов. Теперь лес показался справа. На сером небе обозначилась луна, хотя вокруг по-прежнему оставалось светло – от снега, который под луной засеребрился и сказочно сверкал. Стало быстро темнеть. Со стороны леса послышался протяжный вой.
– Собаки? – с надеждой спросил Юрка.
– Кабы не волки, – насторожился я.
Мы ускорили шаг и почти бежали, подгоняемые страхом.
Но вот впереди показались далекие огоньки. Это окрылило нас, и мы, вздохнув с облегчением, бодро заспешили к спасительному свету.
Дом моей бабушки стоял особняком на холме, отдельно от всех остальных домов, которых насчитывалось не больше трёх десятков, и располагался так, будто предназначался для обороны от нашествия монголо-татар. Это было глухое, но необыкновенно живописное место. С двух сторон дом окружал в низине широкий ручей с толстым, спиленным для удобства перехода по нему, бревном; метрах в двухстах от дома начинались Брянские леса, уходящие за горизонт, а за домом – огород, который переходил в поле без конца и края. Перед домом украшением стоял яблоневый сад, голый, но от этого не менее красивый, а в глубине примостилась у тына14 ладно собранная бревенчатая банька.
Свет от окон бабушкиного дома отражался желтыми квадратиками на утоптанном снегу расчищенной дорожки перед домом. Я постучался в окно и почувствовал, как бьется мое сердце, а волнение я ощутил, как при возвращении в родной кров после долгого отсутствия. Видно работала генетическая память, которая шла от моих вековых корней.
Увидев меня, бабушка охнула; руки ее сложились крестом на груди, и она заголосила, запричитала:
– Дитёнок! Ох! Бог послал радость! Ахти мне! Да с товарищем, с ангелом небесным! – запричитала бабушка.
Юрка стоял смущенный. Городской житель, далекий от подобного проявления искренней, лишенной всякой фальши радости, он растроганно хлопал ресницами.
Как и в прошлые годы, когда бабушка приезжала к нам и когда мы ездили к ней в гости, одета она была так же, то есть так, как одевались в деревнях на Брянщине испокон веков: белая рубаха, расшитая крестом, понева из домотканой ткани и повойник на голове, а на ногах лапоточки с онучами, перевязанными тонкой бичевой.
Из-за занавески у запечья вышла моя тетка, младшая сестра отца Катерина. Она поправляла волосы, закручивая их в пучок на голове, и застенчиво улыбалась.
Бабушка захлопотала у русской печки, занимавшей, без преувеличения, полгорницы. Она сняла заслонку со свода печи, достала чугунок со щами и поместила туда другой чугунок, с вареной картошкой. Катерина накрыла стол, дала нам чистые рушники, расшитые петухами, чтобы мы положили их на колени и, не дай бог, не пролили щи и не капнули еще чем на наши «дорогие» штаны. Катерина поставила на стол деревянные миски и положила простые без росписи деревянные ложки, сходила в сенцы, повозилась там немного и принесла бутыль самогона и соленые огурцы, а бабушка поставила чугунок со щами на середину стола, и мы сами большой деревянной ложкой – межеумком15 или бутыркой16 – налили себе в миски щи, от которых шел умопомрачительный запах. Мы выпили по маленькому стаканчику самогона, но только потому, что с мороза продрогли основательно, съели по целой миске щей с мясом, потом с огурцами – по паре картофелин, которые быстро разогрелись в долго не остывающей русской печке. Сытые и разомлевшие, мы быстро уснули богатырским сном на печи и спали, не слыша петухов, но отходя от сна от легкого скрипа половиц и от позвякивания ухвата о чугунную сковороду, на которой бабушка пекла оладышки, и от детских голосов и смеха. Это дети Катерины, восьмилетний Ванятка и пятилетняя Дашуня. Отец их, Степан Иванович, как зима пришла и закончились колхозные работы, отправился в Брянск на заработки.
Умывались мы студеной водой в сенцах, разбив хрупкую ледяную корочку ковшом. Завтракали яичницей с салом и оладышками. Я уже раньше ел блюда из печи, в которой даже верхушка сливок молока в кубане поджаривается до коричневой пенки и приобретает вкус не сравнимый с обычным кипяченым, а Юрка видел это в первый раз. И яичница, и оладушки имели вид пышный, объемный и покрывались румяной корочкой. Такого на плите не приготовишь, тем более на газовой.
Бабушка осталась довольна гостинцами, потому что все это можно купить только в районе. Далеко, да и деньгами колхозников особенно не баловали, небольшие деньги могли появиться если только от продажи продуктов своего хозяйства. Конфеты же Катерина спрятала на полку, выдав ребятам по две штуки.
– Сейчас жить можно. Как Сталин этот умер, так облегчение пошло, – рассказывала бабушка. – Девки поют: «Пришел Маленков, дал нам хлеба и блинков». А теперь и вовсе хорошо: и скота держи, какого хошь, и налог помене, и на трудодни деньги дают».
«А еще пели: «Ай, спасибо Маленкову – разрешил держать корову», – вспомнил я. Отец рассказывал, как жили в колхозе после войны. Единственным пропитанием у колхозника оставался его приусадебный участок, да своя корова. Это и не давало умереть с голода. Но, кроме того, он должен был со своего участка сдать государству какое-то количество картошки, яиц, молока и мяса. В больших семьях одеть детей было не во что. Часто сапоги носили по очереди. На огороде выращивали даже пшеницу, питались в основном картошкой, а лакомством служили капустные кочерыжки и то, когда солили капусту…
После завтрака Юрка уговорил пойти в лес. Мне бабушка нашла дедовы валенки, которые я надел вместо своих бесполезных в лесу лыжных ботинок. Валенки я никогда не носил и впервые ощутил блаженное удобство этой обуви. Считается, что валенки – исконно русская обувь. Но нет, оказывается, к русским жителям валенки попали во время нашествия Золотой Орды. Монголы носили обувь, похожую на валенки, которая называлась «пима», а в России валять валенки стали недавно, конечно, если двести лет считать сроком небольшим.
Проводником к нам напросился Ванятка, а с ним увязалась собака Манька непонятной породы, которая жила при доме. Так что на охоту мы шли по всем правилам, с ружьем, проводником и собакой.
По дороге встретился дед в облезлой ушанке и драной фуфайке, в прорехах которой торчали клоки ваты. Дед нес большую вязанку хвороста. Увидев нашу компанию, он сбросил хворост на снег, вытер пот со лба рукавом, поздоровался и спросил:
– А вы чьих же будете? Вижу, городские. Ай к Василине приехали, раз Ванятка с вами?
– Здравствуй, дед, – ответил я. – Я внук ее. Погостить с товарищем приехал.
– Хорошее дело, – одобрил дед. – На кого ж с ружьем-то идете?
– А на кого придется, – сказал Юрка. – Может, зайца подстрелим.
– Зайца, значит. Это дело. Ну, давай вам Бог, – хихикнул дед в бороду, взвалил на себя хворост, но вспомнив вдруг, сказал, обращаясь ко мне:
– Скажи Василине, что мол Дарья зубами второй день мается, пусть зайдет заговорит, а то прям беда.
И дед пошел в деревню.
– Так у тебя и бабушка лечить может? – усмехнулся Юрка. – Значит это наследственное?
– Может быть. Говорят же, что экстрасенсорная способность проявляется в большей степени, если в роду не дальше третьего поколения были родственники, которые сами обладали какими-то способностями этого типа… Хотя, у меня всё по-другому…
В лесу мы побродили с час, стараясь держаться протоптанных тропинок. Стоило отклониться в сторону, как начинали тонуть в сугробах и возвращались назад. Зайцев мы не встретили, но видели заячьи следы. По крайней мере, Ванятка сказал, что это заячьи. Мы ничуть не расстроились, а на выходе из леса Юрка пальнул по воронам, подняв их с насиженных гнезд; они, встревоженные, поднялись в небо и огласили окрестность беспорядочным граем.
Вечером Катерина истопила баню. Топилась она по-черному, то есть без трубы, и весь дым оставался в помещении. Катерина открыла двери, чтобы вышла вся гарь, и оставила нас с Юркой, показав, как поддавать пар.
Мы разделись в предбаннике, взяли березовые веники и смело вошли в парилку, обильно вылили ковш воды на камни, грудой лежавшие в углу, раскаленные камни зашипели, и пар окутал все пространство так, что мы потеряли друг друга из виду. Стало жарко и нечем дышать, но мы все же легли на полки и попытались похлопать себя по спинам, но через пару минут выскочили, одуревшие от жара, сначала в предбанник, а потом в сад и с маха бросились в сугроб, невольно издавая при этом дикие вопли. Когда чуть охладились, вернулись в парную и теперь уже смогли попариться как следует, колотя друг друга вениками по ногам, животам и спинам что есть мочи. Тела наши стали пунцово-красными, и мы снова ныряли в сугробы.
После бани пили душистый мятный чай из самовара с заваркой из смородиновых и вишневых листьев. Попахивал он дымком, потому что кипятился на еловых шишках. Я не понимаю, как могло вместиться в нас столько чая! Мы выпили стаканов по шесть или больше, вприкуску с сахаром, без хлеба, опустошив половину ведерного самовара!
Провожала нас на следующий день бабушка со слезами, перекрестила на прощанье и долго стояла возле дома на горе, откуда дорога виделась почти до горизонта.
О проекте
О подписке