– Где тебя носит? – беззлобно встретила меня мать. – Небось, есть хочешь? Знамо дело, как с утра ушел, так на целый день. Где шатался? Звала, звала. Куда-то, говорят, с Монголом побежали.
– В футбол играли на пустыре, – беззаботно соврал я.
– В следующий раз уйдешь без спросу, отцу пожалуюсь, что меня не слушаешь. Это что сегодня день такой, праздник. Иди, поздоровайся с гостями… Куда? Руки помой.
В зале стоял гомон. За столом сидели бабушка Маня, дядя Павел, Николай Павлович с отцовой работы с тетей Верой, Мария Николаевна, с которой мы жили в эвакуации, и соседки: мамина подруга тетя Нина и Туболиха. Вкусно пахло картошкой, луком и салом.
– А, Вовка, – обрадовалась Мария Николаевна. – Вон какой большой стал, уж с мать будешь. А кто тебе так лоб поцарапал? Дрался что ли?
– Да это так, – отмахнулся я, жадно оглядывая стол.
– А меня опять замучили ноги. Болят окаянные. Ты как-нибудь с мамой зашел бы. А, Вов?
– Ладно, баб Мань, – согласился я. – Вы матери скажите.
– Скажу, скажу, – закивала Мария Николаевна.
Посреди стола стояла чугунная сковорода с целой картошкой в сале со шкварками. Из миски выглядывали ровные соленые огурцы и гладкие, распертые газом помидоры. Мать доставала огурцы и, тем более помидоры, последний месяц скупо: засолка кончалась и нужно было протянуть как-то до нового урожая.
Мать пристроила меня возле Марии Николаевны.
– Что же ты его на угол сажаешь? Не женится, – пошутила тетя Нина. – А мы его от угла поближе ко мне. У меня кавалера нет, так он мне за кавалера будет. Хочешь быть моим кавалером, а, Вов? – весело сказала тетя Нина,
– Не хочу, – буркнул я.
– Ишь, какой злой, – засмеялась тетя Нина.
– Тебе картошку разогреть? – опросила мать. – А то сало застыло.
– Не надо, я так буду.
И я с жадностью накинулся на картошку с солеными помидорами. Мать принесла мне аккуратный ломтик хлеба.
– Завтра возьмешь карточки и пораньше займешь очередь за хлебом, – приказала мать.
– Вов, помнишь, в эвакуации у нас заяц ручной был? – спросила Мария Николаевна. – Такой был понятливый.
– Ой, тетя Маня, никогда не забуду, – живо откликнулась мать. – Бывало, мы за стол, и он на табуретку – прыг. Мы и ждем, что будет дальше. Сами едим, а ему не даем. Так он как начнет лапами по столу колотить, как барабанщик, да быстро так – есть просит.
Я зайца помнил. Его поймал в огороде конюх Игнатьич, добрый старик в драной шапке-ушанке и фуфайке, с неухоженной бородой, к которой всегда прилипали крошки махорки, и принес мне. Зайцу кто-то перебил лапу, и он с трудом передвигался, совершая редкие, неуклюжие прыжки, очевидно, доставлявшие ему боль. Зайца мы выходили, Я помню, как я, тогда еще бессознательно, держал руки над раной зайца, а он особым чутьем животного ощущал исцеляющую силу, исходящую от моих рук, и доверчиво подставлял мне больную лапу.
Заяц к нам быстро привык и стал совсем ручным, Потом он облюбовал место в закутке, где стояла корова Марии Николаевны, подружился с ней и шастал по закутку, совершенно не опасаясь ее копыт, и, конечно, корова однажды наступила на него. Я ревел, меня утешали, а потом тот же конюх Игнатьич сделал из моего зайца чучело, которое мы поставили на комод.
– Жалко было зайца. Мы к нему так привыкли. А как Вовка по нему убивался. Больно было глядеть.
Мария Николаевна сочувственно покачала головой, а я недовольно насупился. Зачем при людях такое?
– Тетя Мань, а помнишь, как ты плясала под Рождество? – вспомнила мать. Лицо ее оживилось, и она сразу помолодела, словно сошла с той фотокарточки, где была шестнадцатилетней, и которую я так любил.
– Ой, Нин, – глаза матери озорно блеснули. – Ты б посмотрела. Игнатьич играет на рожке, а тетя Маня встает, а ноги-то, как тумбы. Ее и тогда ревматизм мучил, еле ходила, помню, всё сырую картошку ела. А здесь разошлась и как медведь: топ-топ, топ-топ, то одной ногой, то другой, да еще платочком взмахнет туда-сюда, туда-сюда. Мы с Вовкой так и покатились от смеха.
– На то и праздник. Надо ж вас было развеселить. Сидят, носы повесили, вот-вот разревутся, – с неловкой улыбкой, словно оправдываясь, сказала Мария Николаевна.
– Хорошо жили! – похвалилась мать, – Голодно, тяжело, иной раз свет не мил, хоть волком вой, а тетя Маня, бывало, подойдет:
– Э, ты что это, милая? Наши вон как фашистов бьют, уже к границе гонят, скоро мужики наши вернуться. Заживем еще. Ну-ка, гляди веселей! – Где шуткой, где отругает, глядишь, – и правда легче.
– Да уж теперь вы мне все равно что родные, – подтвердила Мария Николаевна. – Вместе и горе, и радость делили. Как я за тебя радовалась, когда от Юрия Тимофеевича весть пришла. Перед иконой Бога благодарила, а вроде и не верующая. И то, надо сказать, почти полгода ни слуху, ни духу. Извелась вся, как щепочка стала. И Вовка уже большой, все понимает, переживает, ластится к матери, серьезный как старичок, хмурится все, не улыбнется. А потом нас удивил. «Мам, – говорит, – папа жив. Он в госпитале». Мы к нему: «Откуда ты знаешь?» «Я его видел. Больницу видел. Люди в белом». «Во сне видел?» «Нет, – говорит, – не во сне». Ну, ладно, думаем, ребенок. Чего не придумает. Видит, как мать переживает, мерещится ему что-то. Потом, смотрим, уведомление пришло, что ваш муж, мол, такой-то и такой-то получил сильную контузию и находился на излечении в Тегеране, в госпитале для Советского контингента войск. В настоящее время проходит лечение в Ашхабаде.
Чудно твое дело, Господи. А тут как-то Шура брюкву резала, да ножом руку полосонула. Кровь хлестанула, видно, вену задела. Я перепугалась, не знаю, что делать. Подходит Вовка. Не испугался, ничего. Взял материну руку, ладошку подержал над порезом. Кровь остановилась и даже не сочится. Вроде даже и подсыхать стала. Я стою, словно аршин проглотила, и Шура глазам своим не верит, Я опомнилась, перевязала рану. На следующий день повязку сняли, а там уже корочка образовалась. Вовка опять поводил рукой над раной. И больше уже не завязывали. Через день корочка отвалилась, и все зажило прямо на глазах. Тут мы и зайца вспомнили. Вовка ж его и вылечил. Дальше – больше. Ревматизм донимает, ни днем, ни ночью покоя не нахожу. Вовка минут пять поводил руками, чую, боль проходит. А на следующий день и опухоль стала спадать. Господи, на кого молиться? То ли на Николу Угодника, то ли на Вовку, прости ты меня, Господи.
А в аккурат перед самым приездом Юрия Тимофеевича Вовка и говорит: «Мам, папа к нам «летит». Да ладно бы это. А то назавтра пролетел над нами самолет. Вовка выскочил, раздетый, да как закричит: «Папа, папа!» Сам дрожит, и слезы из глаз катятся. А мы уж и верим.
Глядь, назавтра Юрий Тимофеевич заявляется. И точно, этим самолетом летел.
– С чего ж это у него вдруг взялось? – спросила тетя Вера.
– Кто знает? – пожала плечами мать. – Может после того случая, как его лошадь копытом стукнула… Они с ребятами игру затеяли, кто не испугается под брюхом лошади пролезть. И лошадь-то смирная была. Все пролезли. А его наподдала. Что-то ей не понравилось. Стукнула-то копытом в бок, да он об камень головой ударился. Притащили без сознания. Кровь льет. Спасибо в детдоме, где я работала, врачиха была. Перевязала, уложила в постель, укол сделала какой-то. Три дня бредил, то придет в сознание, то снова забудется… А потом вроде ничего, быстро так поправился. А только, видно, что-то в голове переменилось.
И мать заплакала. Женщины слушали внимательно, переживали, сочувственно качали головами, и время от времени поглядывали на меня, будто впервые видели. Я уткнулся в тарелку и делал вид, что занят едой, и этот разговор меня не касается.
– Да, жили дружно, – вернулась к своему главному Мария Николаевна. – А как же было иначе? Нужно было держаться друг за друга. Кругом разлад, да слезы. Все так. Чай, русские.
– Не скажи, Марь Николаевна, – отозвалась Туболиха. – Вы в эвакуации далеко были, многого не знаете, а мы под немцем насмотрелись на некоторых русских. В полицаи шли, на брюхе перед немцем ползали.
– Это те, кому Советская власть всегда поперек горла стояла, – возразила Мария Николаевна.
– А что плохого сделала Советская власть Симке Рыжовой? В школе бесплатно учила, в техникум дорогу открыла, а до Советской власти батька в батраках служил, и ей бы гнуть до скончания века спину на помещика. И батька, между прочим, в гражданскую за Советскую власть голову положил. А она с немцами открыто гуляла, с первого дня на машинах по городу разъезжала.
– А меня с ней в комсомол вместе принимали, – сказала тетя Нина.
– Ну, в семье не без урода. Всякие люди, конечно, и среди нас есть.
И в войну, кто горе мыкал, а кто на слезах наживался. Вон Шурка часы золотые, подарок мужа, за килограмм масла и за буханку хлеба отдала, когда Вовка болел. Тех я в расчет не беру. Бог им судья. Да и не верю я, что таких много. Просто они как бельмо на глазу, их в первую очередь и видно.
После еды меня стал одолевать сон, глаза слипались. С женщинами было скучно, и я начал прислушиваться, о чем говорят мужчины, А говорили они про войну. Я подсел поближе к отцу. Отец обнял меня за плечи и притянул к себе.
– Правильно, племяш, иди к мужикам. Что там с женщинами сидеть? – одобрил дядя Павел.
– Ну, что там про орден-то? – напомнил он Николаю Павловичу. Николай Павлович потер пальцем орден Красной звезды и стал рассказывать:
– Мы тогда входили в состав 257 отдельной смешанной авиадивизии, в седьмую отдельную армию. Я служил в полковой разведке. А мы только что освободили Демидовку, на реке Свирь. Речка находилась неподалеку от штаба. А жара стояла невыносимая. Июнь же месяц. Ну, пошел я искупаться, простирнуть белье, то да се. Сполоснул гимнастерку, пошел к кустам, повесить хотел, гладь, – в кустах солдат спит. Я его окликнул. Он как-то быстро вскочил и, вижу, чего-то испугался. Как-то необычно для солдата. Думаю, надо проверить. Доставил его, голубчика, в отдел контрразведки. На допросе он и раскололся. Назвался Никитиным, был на фронте, воевал, попал в плен, в плену его и обработали. Определили в разведшколу, обучили и как агента оставили на освобожденной территории для сбора сведений о местах дислокации, видах самолетов и численности авиачасти… За это орден и получил.
– У нас тоже ловили, – подтвердил дядя Павел.– Одного сам начальник разведки поймал. Капитан Фомин такой был. Это уже в Германии. Шел в комендатуру и видит: женщина везет на ручной тележке барахло всякое, а ей помогает молодой немец. У Фомина сразу подозрение: почему, мол, не на фронте? Задержал. При обыске нашли топографическую карту с непонятными пометками. Шнайдером звали. Долго не признавался, что он агент, а потом все рассказал и выдал еще двух человек. Оба немцы. Обоих взяли. У одного была рация. Так Фомину тогда тоже Красную звезду дали.
О проекте
О подписке