В этой книге ничего не выдумано. Даже имена и фамилии героев я счел возможным не менять. Исключение составили только те действующие лица, которые могли бы негативно воспринять упоминание своего имени в художественном произведении в том свободном изложении, которое является результатом воли и фантазии автора или ввиду непривлекательности образа.
В отдельных случаях я сместил время, в которое происходили те или иные события, приблизив их к эпицентру всего действия.
Я не ставил своей целью документально точно воспроизвести детали происходящих в моем городе событий, поэтому, во избежание упреков, я не называю город, в котором происходит действие. Но у меня не поднялась рука изменить названия всех других достопримечательностей, и они узнаваемы.
Bee остальное – реальные факты, включая встречу с Вольфом Мессингом.
Впрочем, вся наша жизнь состоит из коллизий, а вокруг иногда происходят такие диковинные вещи, что мы часто более склонны поверить самому изощренному фантастическому литературному сюжету, чем иной правдивой жизненной истории.
Mentem mortalia tanqunt.
Вергилий, «Энеида»
– Давай рысью! – отрывисто скомандовал Монгол, – и мы побежали. Мы как собаки, ходить не умели. У нас все было рысью. Длинноногий Мишка Монгол бежал как иноходец, широко переставляя ноги, и мы изо всех сил старались не отставать. Младшие едва поспевали за нами.
Мы завернули за угол и побежали по улице, где жили «хорики». Это была их территория. «Хорики» играли в «цару». Когда мы пробегали мимо, они подняли головы от земли. Венька Хорьков, уже вслед, крикнул:
– Монгол, куда бежите?
Мы не ответили и вскоре услышали за собой пыхтение и топот.
— Куда, говорю, бежите-то? – повторил Венька на ходу.
– На площадь, – сплевывая сквозь зубы, деловито бросил Пахом.
– А что там? – не отставал Венька.
– Не знаем! – ответил Мишка Монгол.
– Брешешь! – не поверили «хорики» и побежали за нами по Московской улице.
Люди шагали по дороге как по тротуару. Дребезжа стеклами и сотрясая воздух пронзительной трелью педального звонка, прогромыхал фанерный трамвай. Неуклюже подпрыгивая на неровностях каменной мостовой, тарахтел редкий грузовик. И хотя слышен он был «за версту», шофер часто сигналил, заставляя озираться тротуарного пешехода.
Мы пробежали мимо пятиэтажки, на пожарной каланче которой трепетал на ветру красный флаг, водруженный в честь освобождения города. Перебежав улицу, мы оказались в сквере Героев, где невольно замедлили шаг.
– Миш, – спросил я у Монгола. – Ты видел, как снимали повешенных?
– А то! – ответил Монгол.
– А где они висели?
– Вон там. Видишь тополя с суками? И вон на тех липах.
– Не, Монгол, – вмешался Венька Хорик. – На липах никого не было.
Мишка обиженно засопел, чуть помолчал и презрительно бросил:
– А ты видел?
– Видел, не беспокойся. Я видел и танк, который первым ворвался в город. А возле моста его подбили…
Возле танка мы притихли. Свежевыкрашенный зеленой краской, танк стоял на земляной насыпи с небольшим наклоном, и ствол его пушки непокорно задрался вверх.
На сетчатой ограде, тоже покрашенной в зеленый цвет, висела фанерная табличка с надписью:
«Вечная память героям, павшим в боях за свободу и независимость нашей Родины».
– Весь экипаж сгорел в танке, никто не спасся, – сказал Венька.
– Может быть, они были раненые? – предположил Сеня Письман.
– Нет, – убежденно ответил Венька. – Они не захотели сдаваться. Они решили, что лучше погибнуть, чем сдаться.
От танка тянулся длинный, на полсквера, холм братской могилы. По могиле рассыпались цветы: красные бутоны тюльпанов и едва распустившиеся ветки сирени.
– Вень, это правда, что там, где сейчас могила, был ров и что расстрелянных сбрасывали туда? – спросил я.
– А то нет! Их самих заставили копать ров и расстреляли. А потом сталкивали, тех, кто остался на краю, а тех, кто был еще жив, добивали или сбрасывали прямо живыми.
– Это ты откуда знаешь? – недоверчиво спросил Самуил Ваткин.
– Оттуда, – огрызнулся Венька. – Когда наши пришли, стали вытаскивать трупы, чтобы родственники опознали, и нашли двух живых. Один потом умер, а другой и сейчас жив. А потом уже мертвых похоронили как следует и сделали братскую могилу.
– Фашисты! – с ненавистью проговорил Пахом.
Мы бежали по деревянному мосту, возведенному саперами на месте чугунного, взорванного немцами при отступлении.
Сразу за мостом, по правую и по левую стороны, тянулись старые, двухвековой давности, торговые ряды. Каменные двухэтажные строения имели множество арок с декоративными колоннами и коридорным переходом по всей длине. Штукатурка, изорванная пулями, во многих местах отвалилась, и обшарпанные здания мрачно смотрели друг на друга. За рядами, на стрелке, образованной слиянием двух рек, вместилась церковь Михаила Архангела с двумя голубыми куполами и позолоченными крестами.
Здесь почти четыре века назад указом Ивана IV основана была крепость, прикрывавшая южную границу Русского государства от набегов татар, от которой и пошел наш город.
От рядов, огибая здание театра, тараканьими усами расходились две большие улицы. От театра осталась одна коробка с пустыми глазницами окон. Но это был театр, существовал он уже 135 лет и начинался с труппы крепостных графа Каменского.
На площади играл духовой оркестр, заглушая черные колокольчики громкоговорителей, через которые в паузы врывались бравурные звуки маршей. Люди танцевали. Чтобы лучше видеть, мы, цепляясь за покореженные металлические рельсы опор и выступы в кирпичных стенах, влезли на второй этаж развалин и высунулись в оконные проемы дома напротив театра.
Море голов волновалось, затопляя площадь. Куда-то делись «хорики».
– Нашли что-нибудь поинтереснее и тихо смылись, – решил Монгол и скомандовал: – Айда в горсад!
Просачиваясь сквозь толпу, перекликаясь, чтоб не потеряться, мы вышли к деревянному мосту через Орлик и побежали к горсаду.
В горсаду кроме качелей, каруселей, танцплощадки, да открытой эстрады, на которой под баян пела толстая тетка, ничего не было, но народ шел сюда со всего города и здесь гулял до ночи, пока закрывалась танцплощадка.
Мы вышли на центральную аллею и наткнулись на моего дядьку, блатного Леху. Лexa был навеселе. Из-под кепочки-московки с козырьком в полтора пальца рябиновой гроздью горел рыжий чуб в мелких завитках. Чуб Лехе накрутила тетя Люся, мать Сени Письмана. Леха был ее первым и последним бесплатным клиентом. На нем тетя Люся пробовала «состав». Никто из соседей не соглашался сесть под примус с паровым бачком, а Леха сел. Проба оказалась удачной, и тетя Нина, наша соседка, которую тетя Люся не смогла уговорить на бесплатную пробу, потом все сокрушалась, что не согласилась на завивку. В зубах Лехи дергалась дорогая папироса «Дюшес» с коротко откусанным мундштуком. Папироса перелетала из одного уголка рта в другой, а то повисала, приклеенная к нижней губе, и тогда во рту Лехи солнечно блестела начищенная золотая коронка. Брюки темно-коричневого костюма, заправленные в хромовые сапоги, свисали над низко опущенной гармошкой голенищ. Руки Леха держал в карманах пиджака, натягивая пиджак так, что тощий зад его выпирал футбольным мячиком, и Леxa катал его из стороны в сторону, когда семенил своей мелкой блатной походочкой. Мы было шмыгнули в кусты, но он нас остановил:
– Куда, шкеты? Ну-ка, хромайте сюда!
Мы неохотно подошли,
– Монгол, куда ведешь шкетов? – спросил он Мишку.
– Дак ить, день-то. Победа, гуляем. А что, нельзя? – забубнил Мишка.
– Чтобы гулять, марки нужны. У вас марки есть? – строго спросил Леха.
– Нету, – ответил за всех Витька Михеев.
– Ладно, фраера, пошли за мной, – решил Леха. – Знайте Леху. Когда Леха добрый, он угощает. А сегодня я добрый.
Лехa остановился у пивного ларька, вытащил из кармана пиджака несколько тридцаток и одну протянул Мишке.
– Ну-ка, Монгол, сообрази пивка на всех. Мишка взял деньги и побрел в хвост очереди.
– Ты что, кишкинка, – вернул его Леха. – Ну-ка, давай сюда.
Он взял Мишку за плечи и, работая как тараном, стал проталкивать без очереди к раздаче. На Лёху обрушился шквал негодующих голосов, но он, кривляясь и балагуря, лез вперед.
– Что, папаша, не видишь, беременная женщина пить хочет. Граждане, пропустите женщину с ребенком… Да дай пройти больному, а то щас с ним припадок будет… А ты, фраер, тихо, жить надоело?
Минут через десять Лexa с Мишкой вылезли из очереди с пивом, которое держали в двух руках. Лёха показал на беседку над обрывистым берегом. В беседке оказалось полно народу, и мы стали спускаться ниже к покореженному «Тигру».
Этот «Тигр» мы облазим вдоль и поперек и отвинтили все, что можно было отвинтить и унесли все, что можно было унести, а что не успели мы, унесли «монастырские». В прошлом году «монастырскому» пацану Кольке Серому люком перебило кисть. Зрелище было не для нервных, кровь лилась ручьем из рассеченной раны. Колька весь перемазался кровью. Штаны и синяя рубаха покрылись черными мокрыми подтеками. Ребята разодрали Колькину рубаху на полосы и замотали руку. Тряпка тут же набухла и превратилась в темное месиво, похожее на лежалое мясо.
– Вовец, – позвал Самуил, – помоги.
Я оттолкнул ребят и перетянул руку в предплечьи. Я мог это делать. Но я мог и другое. Я снял окровавленные тряпки и наложил руки на рану, не касаясь ее. Я сосредоточился на своих руках, и когда почувствовал, что кисти рук наливаются теплом, а кончики пальцев начинает покалывать как от комнатной воды, в которую опускаешь окоченевшие на морозе руки, стал водить руками над раной, импульсами посылая живительную силу, которая жила во мне.
Кровь стала свертываться и скоро только чуть сочилась из раны. Остатками рубахи мы перевязали Колькину руку и отвели в больницу.
Я не знаю, откуда это у меня. Мать говорит, что это появилось после того, как меня маленького зашибла лошадь, и я лежал без сознания и был при смерти. Я этого не помню. Мне кажется, я всегда обладал способностью снять чужую боль, заживить рану, погрузить человека в сон.
А еще я умел отключать свое сознание и тогда видел странные вещи, которые происходили где-то не в моем мире. Вдруг появлялись и начинали мелькать замысловатые рисунки и знаки, которые я воспринимал, но не мог понять и объяснить. Я видел диковинное. И сны я видел яркие и тоже очень странные. Бабушка Василина, когда мы ездили к ней в деревню, говорила, что сны мои вещие, только не всем их дано разгадать. Отец на это хмурился, но бабушку не разубеждал.
Мы держали в руках по кружке пива. Я пива раньше не пил и даже не пробовал, но знал, что оно горькое и уже ощущал во рту вкус этой горечи. Для меня было очень важно составить верное вкусовое представление, прежде чем я попробую что-то мне незнакомое, и если это представление не совпадало с его настоящим вкусом, я не мог это есть. Так было со мной, когда я впервые попробовал коржик. Коржик в моем представлении должен был иметь вкус чего-то очень пряного, гвоздичного и поперченного, то есть должен пробирать до слез, как хорошая горчица или хрен. И когда я увидел, что это просто выпеченное тесто со вкусом сдобного печенья, я не смог проглотить ни кусочка, мой организм протестовал, и в нем не нашлось механизма, способного примирить это ожидаемое и действительное. То же произошло с пастилой. Я ожидал что-то вроде повидла с чуть кисловатым вкусом, а это оказались белые приторно сладкие брусочки, которые нужно жевать, и они ватой заполняли рот. С тех пор я никогда не ел пастилу.
Леха достал из кармана початую бутылку белоголовки, вынул зубами газетную пробку, хлебнул из горла, весь передернулся, заведя глаза так, что сверкнули белки, нюхнул рукав и, протянув Мишке Монголу бутылку, отхлебнул из кружки пиво. Монгол взял бутылку, смело сделал глоток, тут же поперхнулся, и его вырвало.
– Ты что, падла, добро переводишь? – Лexa вырвал из Мишкиных рук бутылку и отвесил ему шелобан. – Ну-ка, Мотя, – повернулся он к Витьке Михееву. – Покажи, как надо пить.
Витька осилил два глотка и изо всех сил держался, чтобы не показать отвращения, но рот его невольно перекосился, а глаза покраснели и налились слезами. Младший брат Витьки, Володька, испуганно смотрел на Витьку. Вместе братьев звали Михеями, а по отдельности Витька Мотя и Володька Мотя, потому что мать их звали Мотей, и женщины на улице говорили о них: «Мотины дети».
Я цедил горькое пиво сквозь зубы. На душе у меня было неспокойно, и дрожали руки, оттого что я участвую в чем-то постыдном. Пиво не уменьшалось, я косил глазами по сторонам и ждал удобного случая, чтобы выплеснуть желтую жижу в кусты.
Ванька Пахом глотнул из бутылки и, не поморщившись, набрав в легкие воздух, залпом выпил кружку пива.
– Во, кореш дает, – с восторгом хлопнул себя по ляжкам Лexa, возводя Пахома в герои. – Молоток. На-ка, закури.
Пахом затянулся, закашлялся, но папиросу не бросил.
– Лёха, Плесневый! – раздался голос сверху.
У беседки стояли два парня в таких же как у Лехи кепочках-московках.
– Ты чего там детский сад развел? Канай сюда.
– Уму учу, – осклабился в радостной улыбке Леха и полез наверх. По дороге он обернулся и пригрозил мне.
– Скажешь матери, шкет, убью. Не посмотрю, что колдун!
Пахома развезло. Сначала они с Витькой Мотей словно взбесились – кривлялись и хохотали. Потом стали колотить палками по танку и устроили такой грохот, что кто-то высунулся из беседки и крикнул:
– Ну-ка, пацаны, кончай бузить!
– Иди ты, дядя, пока цел, – зло огрызнулся Пахом.
– Ах ты, сопляк, – разъярился усатый дядька с медалями на гимнастерке. – Я сейчас покажу тебе «пока цел». Он отдал кружку с пивом своему товарищу и легко перемахнул через перила беседки. Мы, не сговариваясь, бросились к речке. Пахом упал и пропахал носом землю. Мы с Мишкой подхватили его под руки и потащили к плотине. У плотины остановились, чтобы перевести дух. За нами никто не гнался. Все тяжело дышали. Пахом был бледен. Стесанный подбородок кровоточил, губа раздулась, а под носом запеклась кровь. Ему стало плохо. Мы перешли через плотину на свой берег и расположились на любимом месте под ремесленным училищем.
– Пахом, давай раздевайся, – приказал Монгол.
– Зачем? – Пахом еле шевелил губами.
– Окунешься – станет легче.
– Вода холодная, – жалобно протянул Пахом, стягивая все же с себя рубашку. Монгол с одной стороны, я – с другой повели Ваньку к воде; у самой воды его вырвало. Витька Мотя, который тоже стал раздеваться, увидев, как дергается в спазмах Ванька Пахом, быстро пригнулся к кустам.
Пахом с Витькой после купания сидели синие и клацали зубами.
– Матери не го-о-ворите! – выбил дробью Пахом. – Вы-ы-дерет?
– А зачем пили? – жестко заметил Монгол.
– А с-сам не пил? – огрызнулся Ванька.
– А я нарочно, выпил и выблевал. А ты, Пахом, из подхалимства и водку, и пиво вылакал. Во, мол, какой я ушлый.
Пахом только вздохнул и ничего не ответил.
Домой мы шли злые, голодные и недовольные собой.
Ремесленники, квартировавшие у Михеевых, устроили возле дома «матаню». Белобрысый, веснушчатый Колька в черной, уже много раз стиранной, и от того с белыми отсветами, рубахе, затянутой ремнем со стальной бляхой и выбитыми на ней буквами «РУ», лихо наяривал на двухрядной гармошке барыню; лицо его, как и положено гармонисту, было непроницаемо серьезно и безразлично, будто все, что здесь происходит, его не касается. А вокруг мелкой дробью выстукивали каблуки.
Повела домой дядю Колю из двадцатого дома его дочка Раиса, толстая перезрелая девица. Ноги дядю Колю плохо слушались, его заводило в сторону, и Раиса с трудом выравнивала отца и молча тащила к дому.
Куражился Гришка. Он, по пьяному обыкновению, устрашающе рычал, скрипел зубами и рвал на себе рубаху. Когда Гришка стал бегать за малыми ребятишками и пугать их, тетя Клава, Пахомова мать, пошла к его жене Наде и сказала:
– Надь, уйми своего дурака? А то я уйму.
Гришка жены боялся и, когда она вышла и поставила руки в боки, он сжался весь, затих, и она погнала его, смирного, домой.
Весна стояла славная. Теплая земля покрылась светлой зеленью, последние набухшие почки лопались, выстреливая нежными маслянистыми листочками, и деревья, затянутые зеленой вуалью, радовали глаз.
На скамейках у ворот сидели старушки, обратив к солнцу усохшие лица, на которых застыли безмятежность и покойное умиротворение. У ног их ссорились малыши. Кошки, развалясь на подоконниках, лениво щурили глаза.
О проекте
О подписке