– Упасли тебя человечьи уши.
С утра это первые слова, которые Пенни над собою слышит. В голове почти уже не звенит. Болят коленки и ладони, ободранные об озёрные камни, да всё ещё страшновато прикасаться к лицу, куда прилетел вчера Хильдин быстрый кулак, но в целом дела не так уж плохи. Занавеска, ограждающая Пенелопино место в Зелёном доме, отдёрнута. Других обитателей Зелёного не видать, но рядом на корточках сидит Штырь, босой, тинные косицы завязаны узлом на макушке, рыжие глаза – бессонные, усталые.
Старшак говорит подняться, тащит Пенни к дневному свету. Хорошо, что небо сегодня затянуто густеющими облаками: даже без солнца свет её пока немного мучает.
При неярком утречке Тис смотрит Пенни в одно ухо, потом в другое, без особой деликатности взявшись рукой ей под подбородок, затем велит косить глазами туда-сюда и наконец зачем-то оскалить зубы и показать язык. Глаза у Пенни немного слезятся. Неизвестно, чего там орчий старшак у неё углядел, но вроде результату осмотра он не огорчается.
– Кровного орка шибче бы законтузило, – говорит Штырь. Пенни ёжится: хлестнула память о вчерашней внезапной боли, расколовшемся небе, злой обманной воде – не обопрёшься, не вздохнёшь, ужас чёрный. А Штырь её вытащил…
Орк бесит теперь Пенелопу даже больше прежнего, придушить ли его охота или обнять, за то, что успел на помощь, за то, что она теперь вроде как в долгу… Она хочет сказать «спасибо». «Спасибом» иногда удаётся прикрыть ту дыру внутри, которая делается, когда кто-нибудь вроде бы поступает с тобой неплохо… и непонятно, чего потом потребует взамен.
Но сказать Пенни не успевает.
Старшачья рука сжимает ей плечо.
– Виноват, шакалёнок, – произносит Тис.
В первое мгновение Пенни никак не может сообразить, за что конкретно ей сейчас-то оправдываться и отбрёхиваться – рыбачка чокнутая чего наплела или за другое что. Но старшак говорит дальше:
– Видишь, где я знак поставил? Здесь, посреди лагеря. Ну, оленью голову. От воды его не увидишь толком. Я для орков ставил. Про сиренок и не подумал даже. Визгучие они, но уж не дуры… Виноват.
«Заткнись, что ты мелешь!! Это я облажалась! Это я вчера днём вроде сирену в озере заметила, и не сказала, а надо было сказать! Это я облажалась, а не ты, ты же такой… такой…»
– Отдыхай пока, – говорит Штырь. – А про то, почему у Хильды костяшки содраны и как это тебе так ловко под пятак прилетело – это я в охотку послушаю. Потом расскажешь, как в башке гудёж прояснится.
– Ну ты сила, – Ёна к обеду притаскивает для Пенни мисочку жидкого варева, вроде каши, прямо в дом; не уходит, усаживается в ногах и смотрит, как она ест. – Если бы на меня с двух с трёх саженей сирена визганула… да я бы помер, наверное.
Пенелопа пожимает плечами. Сейчас она даже радуется, что Ёна пришёл. Привыкла, что костлявый часто крутится где-нибудь поблизости. Привыкла к ясным голубым глазищам, как у лайки – зрачки только несхожие, не собачьи, а длинные, почти такие, как у неё самой.
– Штырь говорит, это у меня уши как у человека, вот и оглушило легче, – отвечает она.
Ёна рассказывает, как Штырь-старшак полночи туда-сюда бегал – то возле неё посидеть, то на озеро поорать.
– А чего орать-то? – удивляется Пенни.
– Так для сирен старался… Он по-ихнему немножко знает. Ну, всякое там: «сдохни, стерлядь», «ершить тя в жабры», «сухозадый гад», «дружба-мясо»… Вот про дружбу с мясом и орал, чтоб обиду не держали, если что.
Наверное, у Пенелопы на лице написано всё, что она думает по поводу мнимой обиды сирен в противовес её собственной, и Ёна пытается объяснить, как может, повторяя слова Тиса – насколько уж они запомнились.
– Ну. Смотри. Прежде мы сирен никогда тут не видели, так? Значит, что? Значит, сирены в этом краю первый год. Сирены не как мы. Переселяться им ой трудно, особенно если с другой воды. И уж если они тут объявились, значит, что? Верней всего, на прежней воде вовсе скверно стало. Или беда какая стряслась. То есть что выходит? Выходит, соседушки у нас теперь и так злющие да задёрганные. Что мы тут на Мясную луну стоим, очень вряд ли они знали. Нас мало. Их – пёс разберёт, сколько. Ну, замириться бы чин чинарём, вот всем бы и полегчало. Наши теперь почти все на охоту пошли, за мясом-то. В это время тут рогаток ходит полно.
Пенни сидит, поджав ноги, с опустевшей железной миской, а Ёна придвигается ближе и говорит странным голосом, медленно, будто жуёт слова:
– Старшак разочек на безлунную ночь нам рассказывал… Они когда ещё в наёмном отряде воевали, так однажды и с сиренами пришлось, на злой реке, на отмелях. Говорит, немного чего за жизнь страшнее случается, чем с сиренами воевать. Уши, говорит, наглухо резинками заложили – и то у тех, кому повезло, кровь потом из ушей точилась. А кому не повезло, тех уже ни сожгёшь, ни закопаешь. Кто живьём ушёл – так это потому только, что победили. Я тебе отвечаю, Резак, с таким лицом, как у старшака тогда было, о победе славной никогда орки не говорят… «И с тех пор, мол, я скорее сам себе руку отгрызу, чем с сиренами воевать полезу». И нынче в ночь вон чего сказал: если не возьмут от нас дружбы и мяса – уйдём с этого озера. «Да ну в жопу», – говорит.
Молодой орк сопит носом, будто сам переводит дух от своего рассказа. А у Пенелопы в памяти, как живое, встаёт жемчужно сияющее в тумане, хрупкое, чудесное существо с тёмными большими глазами, кукольным носиком… и острющими зубами между нежных голубых губ.
Пенни встряхивает головой, прогоняя видение.
– А ко мне зачем Штырь сидеть бегал? – спрашивает она, чтобы переменить тему.
– Ты не помнишь? Так худо тебе было.
– Ну мало ли! Почему старшак…
– Так если ты зовёшь. На берегу и без него наш Коваль с Морганом-Черепом и нэннэчи Магдой дежурили. А ты зовёшь. Как не прийти. Я бы тоже побежал… но я и так тут был.
Пенни сжимает губы. Суёт мисочку Ёне в руки. Укладывается на бок – лицом к зелёной брезентовой «стене», и говорит, что хочет спать.
Серые вечерние облака придвинулись к земле низко, мурашат дождиком широкую озёрную гладь. Хорошо, наверное, было бы сидеть сейчас спокойно дома, при свете жёлтого фонарика, подвязанного к бутылке с водой, чтобы свет рассеивался мягким и уютным пятном. Дождь шуршал бы себе тихонько по полотняному скату. Не прятаться, как обычно, за своей занавесью, а подсесть к ребятам в общий круг – перекинуться в карты, Дэй таскает с собой засаленную колоду, сам выдумывает игры, непохожие на человеческие, и зовёт карты совсем другими странными именами. Или послушать страшноватых и смешных сказок, какие они там в очередь рассказывают. Может быть, даже пересказать для общей потехи один из виденных в кино ужастиков. Или вместе с остальными начать упрашивать бабушку Сал, чтобы она спела песню. Сал поёт негромко, тряским старческим голосом, и вечно у неё в песнях кто-нибудь помирает самым тупым образом, но орки слушают, даже жмурясь от удовольствия, будто бабкин голос ласково их гладит.
Прежде всё это казалось Пенни ужасно глупым, но теперь, на стынущем сыром берегу, так и течёт в уме, без конца, по кругу, печальная протяжная бабкина песня про больного парня в простыне, который просит, чтоб к могиле его понесли шесть красивых девушек с цветочками.
Очень страшно.
В стойбище, дома, остались Сал и Булаты – смотреть за кошками и маляшками. Весь остальной клан стоит метрах в двадцати от озёрной кромки.
А старшаки – вон они, в воде по грудь, оба совсем раздетые.
Держат освежёванную оленью тушу.
Из туши вынули только белёсый пузырь с кишками, оставив почти всю прочую требуху – самую сыть, как говорит Ёна: сердце, печёнку, желудок, лёгкие. Время от времени Штырь «орёт на озеро», высоким, уже подхрипшим голосом, всё повторяет сиренам про дружбу-мясо.
Пенни кажется, что время вовсе остановилось.
«А кому не повезло, тех уже ни сожгёшь, ни закопаешь», – нет, не думай, держись за песенку про того парня, держись, как за надёжную чью-то руку, не думай, не смей…
Страшно.
– Почему они сами… никого другого не послали? – Пенни почти не замечает, что произносит это вслух. – Они же…
– Они же старшаки, – выдыхает Ржавка рядом с ней. – Горхат Нэннэ, я об этом песню сложу.
Пенни смахивает с лица дождевую влагу, заглаживает назад смокшие волосы. «Из-за меня. Из-за меня же всё. Это мне надо бы там в воде стоять. Если что, так никому не жалко…»
Под поверхностью воды заметно движение.
Ещё миг – и они медленно выныривают перед Штырём и Ковалем, на расстоянии чуть дальше вытянутой руки. Пятеро белых «водяных дев». Пенелопе они кажутся явно крупнее и как-то некрасивее той, которую она видела накануне, впрочем, чего уж там разглядишь особо, в дождливом сумраке да с такого-то расстояния. Сирены хранят безмолвие. Штырь, стуча зубами, повторяет хрипло про дружбу и мясо.
Приближается одна, та, что посередине, с круглыми костяными выростами поперёк высокого лба и с отвисшими складками кожи на шее. Протягивает перепончатую руку – прикасается к татуировке в виде усатой пучеглазой рыбы на плече Коваля, потом трогает тисов полукруглый втянутый шрам повыше локтя. Жестом подзывает своих спутниц. Сирены забирают оленью тушу, цокают языками, негромко посвистывают.
Исчезают под водой с мясом – ни плеска, ни визга, как их и не было.
Старшаки выжидают ещё немного, и наконец бредут к берегу, дрожащие, целые. В руках у Коваля здоровенный чёрный сом. Ответный подарок.
Тут уж клан бросается навстречу многоногим кричащим от радости зверем – обнимать, греть и хвалить вернувшихся из воды. Пенни не помнит себя, сейчас она такая же ошалевшая, как остальные, и точно так же хочет дотронуться до старшаков, удостовериться, что всё взаправду обошлось. Штырь и Коваль в колючем одеяле, которое принесла заранее под курткой умница нэннэчи Магда, и кто-то уже поволок дарёного сома в лагерь, и осьмушке почти даже жарко делается под моросящим сквозным дождём маковки лета.
– А парнишки у них редко нарождаются. Один, может, на сотню мальков, как я слышал. Парнишки у сирен драгоценные. Мелковатые такие, передают – до ветхих лет гладенькие, и чарами сильны. Берегут их, прячут. Я ни одного не видел… – рассказывает Тис.
В Зелёном доме сняты оба внутренние полотнища, спальники скатаны к стенкам, на них можно удобно сидеть. Пенни думает, что обоим старшакам сейчас, должно быть, хочется пойти к себе и отдохнуть, но они сидят здесь со всеми, болтают, как ни в чём не бывало, пьют горячий завар, обнимают детей, дают вдоволь на себя насмотреться, и это почему-то важно.
Пенелопу то и дело покусывает глупая и незначительная мысль – как Штырь сегодня назвал её шакалёнком. От этого «шакалёнка» сейчас что-то непривычно подрагивает внутри.
После Штыря про сирен пускается вспоминать нэннэчи Магда; уж чего она только не читывала за жизнь о водяном народе! Даже те скупые хроники, на которых позже люди сделали великую сказку. Как несколько столетий назад одна из внучек или правнучек суровой Владычицы северного моря ушла жить на сушу, потому что её угораздило втюриться в какого-то дурацкого принца Антуана из Гримбольга. Ну, теперь хоть понятно: с парнями-то хоть завалященькими у них там негусто, на морском дне. Так и корёжит, когда Магда рассказывает, что та сирена сама повредила себе то ли сложную хрящевую гортань, то ли внутренний резонатор, чтобы не оглушить ненароком милого, и как плохо ей жилось не в своей-то стихии, и как она умерла, бедняга, от истощения на суше года через два, подурневшая и покинутая, аккурат после свадьбы Антуана Гримбольгского с Изабеллой из Аззанмари…
Потом рассказы и орочьи запевки идут уже более весёлые. Большинства слов Пенни в запевках не понимает, но клан над ними смеётся. Некоторые частухи, похоже, орки на ходу выдумывают, и как пить дать, далеко не все из них приличные.
Когда Марр, Хильда и Мирка начинают таскать на всех в Зелёный дом куски дарёного сома, испёкшегося в мелком крошеве сочных пахучих трав, Пенни видит, что Штырь уснул, прислонясь к расписному плечу Рэмса Коваля.
О проекте
О подписке