Василиса просыпается рано. Летом ее будят петухи, зимой она петухам не доверяет: из-за холода они могут проспать, а ей просыпать нельзя. Некоторое время она еще лежит в кровати и думает, что сегодня ей надо сделать то-то, то-то и то-то, – она как бы прикидывает день на вес, тяжелым он будет или нет. После этого Василиса вздыхает и опускает с деревянной кровати на крашеный пол ноги – кровать вслед за ней тоже вздыхает, и они обе успокаиваются.
Это полусонное, полубодрствующее состояние длится у нее недолго. Она не замечает его, для нее это всего один шаг от сна к работе, один-единственный шаг. Одевшись, Василиса срывается и начинает бегать. Она затапливает русскую печь, лезет в подполье за картошкой, бежит в амбар за мукой, ставит в печь разные чугунки, готовит пойло для теленка, дает корм корове, свинье, курам, доит корову, она делает тысячу дел – и ставит самовар.
Она любит ставить самовар. Первая работа сделана, рань прошла, и теперь Василиса испытывает жажду. День у нее разделяется не на часы, а на самовары: первый самовар, второй, третий… На старости лет чаепитие заменяет ей чуть ли не все удовольствия.
Она еще суетится, возится с чугунками, а сама все время посматривает на самовар: вот он уже посапывает, вот начинает пыхтеть, а вот забормотал, заклокотал. Василиса переносит самовар на стол, садится к нему поближе и вздыхает. Она вздыхает всегда, вздохи у нее имеют множество оттенков – от радости и удивления до боли и страданий.
Василий поднимается не рано, рано ему подниматься незачем. Даже летом, когда утрами вокруг него безумствуют петухи, он видит и слышит их всего лишь во сне. Единственное, как в бане, маленькое окошечко в его амбаре на ночь занавешено: Василий не любит лунный свет, ему кажется, что от луны веет холодом. Кровать стоит изголовьем к окошку, по другую его сторону стоит столик. У дверей на гвоздях развешаны сети, снасти, поверх них полушубки, телогрейки. Просыпаясь, Василий сдергивает с окна занавеску, жмурится от врывающегося света, а привыкнув к нему, заглядывает в окно: как там со снегом, с дождем, с солнцем? Он одевается молча, совсем молча – не пыхтит, не кряхтит, не стонет.
Когда Василий входит в избу, Василиса не оборачивается. Он садится у другого края стола и ждет. Не говоря ни слова, Василиса наливает ему стакан чаю и ставит на середину стола. Он придвигает стакан к себе и отпивает первый, обжигающий горло глоток, который уходит внутрь твердым комом.
Василиса пьет чай вприкуску с сахаром-рафинадом. Василий пьет без сахара, он его не любит. Он считает, что все надо потреблять в чистом, первозданном виде: водку – так без примесей, чай – так неподслащенный. Он выпивает свой чай и ставит стакан на середину стола. Василиса берет стакан, наливает и опять ставит на середину. Они молчат.
На кровати у стены, скрючившись, спит Петр, последний сын Василия и Василисы. Его голые колени выглядывают из-под одеяла – так всегда, и зимой, и летом.
Василиса вздыхает и наливает себе еще стакан чаю. Василий ставит свой стакан на середину стола, поднимается и уходит. Василиса не оборачивается, когда он уходит.
– Эй, отик, – говорит она Петру, – вставай, а то пролежни будут.
Петр с неудовольствием открывает глаза и прячет колени под одеяло.
– Вставай, отик, – беззлобно повторяет Василиса. – Не на Лену выехал. Пей чай да отправляйся.
Таня, жена Петра, тоже просыпается, но ей на работу не идти, она ждет маленького.
– Ты лежи, – говорит ей Василиса. – Тебе торопиться некуда. Отика поднимать надо.
Для нее все лентяи делятся на просто лентяев или лентяев начинающих, лодырей – лентяев с опытом и со стажем, и отиков – неисправимых лентяев. Василиса знает, что Петр никакой не отик и что она несправедлива к нему, но поворчать ей надо.
– Отик – он и есть отик, – бормочет она.
Она уже снова на кухне, что-то доваривает, дожаривает. День еще только начался. Василиса вздыхает – весь день еще впереди.
Вот уже больше двадцати лет Василий живет в амбаре, среднем среди трех, стоящих одной постройкой. Амбар маленький и чистый, без сусеков, с ладно сделанным, как в избе, полом и хорошо подогнанным потолком. Раньше летом в нем спали ребята, но это было давно, очень давно, – еще когда Василий жил в избе.
На зиму он ставит к себе в амбар железную печку. Пять лет назад Петр провел к нему свет, но с тех пор ласточки почему-то перестали вить гнезда над дверью амбара и куда-то переселились. В первое время Василий огорчался, он любил наблюдать за ними, но потом привык и без них.
Только по утрам, еще когда молодые спят, Василий заходит в дом, и Василиса наливает ему стакан крепкого горячего чаю. Она сидит у одного края стола, он у другого. Они молчат – будто не видят друг друга, и только по стакану, который ставится на середину стола, каждый из них знает о присутствии другого. Они молчат, и это не натянутое молчание, это даже вовсе не молчание, а обычное физическое состояние без слов, когда слов никто не ждет.
Обедает и ужинает Василий у себя в амбаре. У него есть кой-какая посудёнка, и он давно уже сам научился готовить. Правда, его стряпня совсем проста – все больше каша да макароны вперемежку с консервами, но иногда, если повезет на охоте, бывает свеженина. В такие дни на довольствие к нему переходит и Петр, – то и дело он бегает в избу за сковородкой, за солью, еще за одной вилкой, еще за одним стаканом – значит, с удачи взяли бутылку.
– Если ты там загулеванишь, домой не приходи, – кричит ему вслед Василиса. – Вот отик.
«Отик» она произносит нараспев, с удовольствием.
У амбара вьются ребятишки: тут и Васька, сынишка Петра, названный в честь деда, и все трое Настиных. Настя, средняя дочь Василия и Василисы, живет в этой же избе, но в другой, в меньшей ее половине. Через три дома живет и старшая дочь Анна, она замужем за учителем.
Василий не скупой. От добычи он оставляет себе немного, ему много и не надо. Самый большой кусок он отдает Насте, – ей приходится хуже других – трое ребятишек на шее, мужика нет. Петр отрубает для себя кусок сам и сразу же, чтобы не мозолить глаза, уносит его в свой амбар. Оставшееся мясо Василий делит пополам и одну долю велит ребятишкам отнести Анне. Ребятишки убегают всей гурьбой. Тогда-то и появляется сковородка со свежениной – с еще шевелящейся от жара, с побрызгивающим и потрескивающим салом, с поджаренными до корки боками больших кусков.
Без тайги Василий жить не может. Он знает и любит ее так, будто сам ее сотворил, сам разместил и наполнил всеми богатствами, какие в ней есть. В сентябре он уходит за орехами и бьет шишку до самого снега, затем сразу же наступает пора промысла – Василий промышляет белку и соболя дважды, до Нового года и после Нового, весной опять орехи: после снега шишка – паданка валяется под ногами, в мае можно брать черемшу, в июне грех не половить таежных красно-черных хариусов, в июле поспевает ягода – и так каждый год.
К нему приходят мужики, допытываются:
– Как считаешь, Василий, будет нынче орех или нет?
– Если кедровка не съест, то будет, – хитро отвечает он.
– Оно понятно, – мнется мужик.
– Через неделю пойду на разведку, погляжу, – не вытерпев, говорит Василий. – Вот тогда можно сказать. А сейчас, сам видишь, в амбаре сижу, отсюда не видать.
Он нигде не работает, тайга его кормит и одевает. Пушнины он сдает больше всех, орех в урожайные годы набивает по пять, по восемь кулей. Еще с зимы ему идут письма от лесоустроителей из Литвы, и от геологов из Москвы, и из области, чтобы он согласился на лето пойти к ним проводником в экспедицию. Как правило, предпочтение он отдает литовским лесоустроителям: ему интересно наблюдать за людьми из другого народа и запоминать их мудреные слова. Поднимаясь после привала, он, не сдерживая довольной и хитрой улыбки, говорит «айнам», и литовцы смеются и идут вслед за ним. Лесоустроители нравятся Василию еще и тем, что они специально учились, чтобы привести тайгу в порядок, и никогда не пустят в лесу пала, а геологи чувствуют себя в нем постояльцами и могут напакостить, повалить из-за десятка шишек богатющий кедр или не притоптать костер.
Уходя в тайгу, Василий запирает амбар на замок, и Василиса, наблюдая за ним из окна, ворчит:
– Как же, обворуют, сундуки там у него добром набиты. Хошь бы штаны с больших денег купил. Ходит с голой задницей, людей смешит. Ни стыда, ни совести.
…Они сидят друг против друга – Василий на кровати, Петр на низкой детской табуретке, сколоченной для него же лет двадцать пять назад, и Василий, еще не захмелев, жалуется на поясницу:
– Болеть, холера, стала. Согнешься, а разгибаться нету ее.
– Пора бы ей болеть, – хмыкает Петр. – Ты бы еще хотел, чтоб в шестьдесят пять лет молодым бегать. И так здоровье – дай бог каждому.
– Один нонче побаиваюсь бельчить, надо товарища искать. – Василий говорит это почти с гордостью: вот, мол, только когда мне понадобился товарищ.
Петр сосредоточенно тычет вилкой в сковородку.
– Может, ты со мной пойдешь? – спрашивает Василий, зная, что никуда тот не пойдет.
Петр вскидывает вверх свое курносое небритое лицо:
– Так я бы пошел – да кто отпустит? Колхоз не отпустит.
– Колхоз не отпустит, – соглашается Василий. – Но.
Вопрос решен, и Василий снова наливает в стаканы.
… К Василисе пришла подружка, семидесятилетняя бабка Авдотья.
– Иду, дай, думаю, зайду, на Василису погляжу, – кричит она на всю избу.
Василиса снимает фартук – она что-то стирала и не достирала – подходит к Авдотье и протягивает ей руку:
– Давай поручкуемся, старуха Авдотья.
У бабки Авдотьи рука слабая, как тряпка.
– Иду, дай, думаю, зайду, на Василису погляжу, – снова кричит она. – А тебе и присесть некогда.
– А когда присядешь? – с готовностью откликается Василиса. – Весь день на ногах, то одно, то другое…
– Ее и за тыщу лет не переработать, – кричит бабка Авдотья. – Попомни, Василиса, она все равно после нас останется. Хошь конем вози, а останется.
– Останется, останется, – кивает Василиса. – Ее из одного дня в другой перетащишь, а уж надо подальше тащить. Так и кочуешь, как цыган с торбой.
– И никуда не денешься!
– А куда денешься?
– Нет, нет.
Они долго и согласно кивают друг другу головами. Потом бабка Авдотья спрашивает:
– У тебя Петра-то где – на работе?
– Как же, жди – на работе! – хмыкает Василиса. – Евон, в амбаре заперлись, поливают, чуть свет стоит.
– Во-во-во, – обрадованно кричит бабка Авдотья. – У меня с зятем такая же история. Один зять трезвеный, а другой просыхать не хочет.
Василиса понимающе кивает.
– Ты-то туда не заходишь? – бабка Авдотья головой показывает в сторону амбара.
– Ты, старуха, ума, ли чо ли, решилась, – обижается Василиса. – Да я с ним в уборной рядом не сяду. Ты сморозишь – хоть стой, хоть падай.
– Хе-хе-хе, – смеется бабка Авдотья. – Интерес меня взял, я и спросила. Думаю, может, на старости лет сошлися, а я знать не знаю.
– Не болтай, старуха Авдотья.
…Василий взбалтывает остатки водки и разливает. Петру неудобно сидеть на детской табуретке, и он пересаживается на кровать.
– Обидно мне, Петька, что ты тайгу не уважаешь, – говорит Василий. – У нас вся родова была таежники, а я умру, и ружье продавать надо.
– Я ее уважаю, – слабо возражает Петр, – да кто из колхоза отпустит?
– Оно конечно.
– Никто не отпустит. Если бы я был не тракторист, тогда другой разговор. А так – это головой о стенку биться.
– Ружье не продавай, – вдруг строго говорит Василий.
– Вот еще – зачем мне его продавать?
– Не продавай. Мне жить немного осталось, пускай память обо мне будет. Глядишь, и сгодится – зверя где встретишь. Ружье доброе.
– Хватит тебе. Сказал, не продам, – значит, не продам.
Они умолкают. Последняя водка в стаканах еще не выпита, она мелко дрожит, и сверху при электрическом свете кажется, что она подернулась тонкой пленкой.
– Петька, – говорит Василий, – давай споем.
– Давай.
– Какую петь будем?
– Мне все равно, начинай.
Василий долго не начинает. Он берет стакан и перебирает его в руках. Потом, склонившись над самым столом, решается.
Расцветали яблони и груши…
Он поворачивается к Петру, и тот подхватывает. Больше они не смотрят друг на друга.
Выходила на берег Катюша,
На высокий на берег крутой.
…Василиса поднимает голову и прислушивается. Бабка Авдотья ушла. Василиса вздыхает, но и самой ей непонятно, что было в этом вздохе.
Случилось это года за два до войны. Тогда Василий вдруг задурил: через день да каждый день приходил домой пьяный, а как-то раз попытался избить Василису. Он загнал ее на русскую печку, где деваться ей было уже некуда, и полез вслед за ней. В последнюю секунду под руку Василисе попался ухват, она схватила его, наставила рогами в приподнявшуюся шею Василия и изо всех сил саданула вперед. Василий упал, а она, не выпуская ухвата, спрыгнула и успела прижать его шею к полу. Он извивался, вытянув шею, как петух на чурке, которому собираются рубить голову, хрипел, матерясь, но вырваться из-под ухвата не смог, Василиса выпустила его только тогда, когда он пообещал не трогать ее.
Напившись, Василий вспоминал этот случай, свирепел от сознания своего позора и набрасывался на Василису с кулаками. Она усмиряла его, с пьяным, с ним справиться было не трудно. Но как-то раз – Василиса в то время опять была беременной – он схватил топор, лежавший под лавкой, и замахнулся. Василиса до смерти перепугалась, закричала не своим голосом и выскочила из избы. В ту ночь у нее случился выкидыш. Вернувшись домой, она растолкала Василия и показала ему на порог:
– Выметайся!
Он ничего не понимал. Она повторила еще решительнее:
– Выметайся, тебе говорят!
Василиса сама вынесла одежонку Василия на крыльцо, и он по тротуарчику, настланному им незадолго перед этим, перетащил ее в амбар. Вечером он хотел было войти в дом, но Василиса решительно стала в двери:
– Не пущу!
Они прожили вместе двадцать лет, и у них было семеро детей. Два старших парня уже работали, младшему, Петьке, пошел пятый год. Когда грянула война, председатель сельсовета послал нарочного по домам, чтобы все знали и чтобы никто не собирался в тайгу. Василисина семья как раз сидела за столом.
Нарочный, сопленосый мальчишка, которому война представлялась игрой для взрослых, забарабанил в окно и весело закричал:
– Э-э-эй! Война началась! Война!
О проекте
О подписке