Читать книгу «Тутытита» онлайн полностью📖 — Вадима Сургучева — MyBook.
image

2. Офицеры

Ещё лирическое:

Я уверен в том, что любимых людей надо принимать дозировано, словно сильнодействующий наркотик. У меня, например, в плеере никогда нет самых любимых песен. Я переживаю о том, что заслушаю их до нотных дыр.

Офицеры девяностых – особая каста. До революции офицеры были «не извольте беспокоиться», «барон, я вызываю вас на дуэль» и «я вам не позволю». В революцию они били белых в одних на всю дивизию кожаных красных штанах и пели «Интернационал». В тридцатые они поменяли будёновки на фуражки с параллельным земле козырьком, а прямой в горизонт взгляд их часто выдавал ожидание скорого ареста непонятно за что. Офицеры войны – герои, хлебнули лиха полную лохань. После войны, лет сорок, офицеры лишь вяло меняли форму, иногда выстреливая в космос Карибским кризисом или бунтующим Саблиным. Офицеры девяностых – это вам не здесь, скажу я вам. Это нет денег, нет квартир, нет сигарет, горячей воды, отопления, нечего есть и нет завтра. Офицеры девяностых – это из пятнадцати лодок дивизии только полторы могут выйти в море. То есть полноценно – лишь одна, а другую вытолкнут из бухты грязным буксиром, она там делает круг почёта и возвращается. Много ль наездишь, если часть винта кто-то отпилил. Офицер девяностых – это его полудохлые молодые матросы, которых лейтенанту нечем кормить, да и сам он такая же дохлятина. Офицер девяностых – это часто стакан спирта вместо обеда. Потому что обеда нет, а спирт есть. Дёрнул – и будто поел.

Я был офицером девяностых, и генералом в этой армии я не стал. Впрочем, и не старался. Да и не смог бы, так как известно, что у генералов есть свои дети. Папка мой был бульдозеристом в Рязанской глухомани, посему я уволился со службы капитаном третьего ранга, или, по-сухопутному, в звании майора.

Из всех заслуг имелись лишь пара медалей да маленькая пенсия, которой едва хватало на неделю совсем не барской жизни. Вот и все заслуги. Впрочем, уныния не было от рождения, а новая гражданская жизнь с едва зародившимся буржуазным прищуром хитрых её глаз ещё и давала надежды. Не ясно, впрочем, какие именно, у меня на этот счёт в голове имелся непроходящий туман. Но то, что было раньше, на флоте, никаких надежд на хорошее не давало вовсе. Поэтому я смело, с задором уволился по окончании очередного контракта.

Я многое умел – так казалось. Например, организовать что-то, у чего раньше не имелось организации. Или написать какой-то план. Или наорать в мороз песню. Ну или убедить нерадивого разгильдяя в том, что он такой и есть и спорить тут не о чем. Всё это на флоте я делал много раз, по кругу, по квадрату, взад-вперёд и обратно. А больше ничего. Но думал, что если этого всего умения и не сверх меры, то уж точно – достаточно. Подписал все бумаги и дал дёру в Питер. В другую, заманчивую, так казалось, жизнь.

3. Папка

Абсолютно лирическое:

 
В этой генной инженерии
Верховодит странный кто-то:
Бывают бабы – незабвенные,
Но с попами от бегемотов.
 

Кстати, об отце. Который бульдозерист.

Папка красавчик был, блюл себя, подолгу брил своё красное лицо, разглядывал морщинки часами.

Это когда трезвый.

Когда не очень, то свой имидж отличного папы и прекрасного мужа он ограничивал тем, что никогда не ходил в магазин за пойлом. Посылал друзей, с которыми зависал, а если их не было, то маму. Потом храпел, а после вставал, и мама подчинялась единственному в таком состоянии для папы слову с этим лингвистическим чудом – мягким брежневским «г»: «Сбегай!»

Мне было пять, и он научил меня, когда можно женщину так, чтобы она не забеременела. Все эти новые слова мне были интересны, и я источал задумчивый вид.

Такой вид соблюдать было необходимо, потому что папа сердился, если не замечал понимания в глазах слушающего, и повторял до тех пор, пока этим самым пониманием не начинало пахнуть.

Папка любил свои воспоминания об армии, и потому мы с братом часто ходили строем из одной комнаты в другую и пели песню «Нежность» – иные папа не видел хорошими для строевого исполнения.

Однажды несколько дней кряду с перерывами на отцов сон строились по росту. Вдвоём. Проницательный взгляд полководца всё время выискивал и находил в строе из двух человек огрехи, и папка затевал перестроения. Он кричал: «Разойдись!» – и мы расходились бегом. Брат в туалет, а я под кровать, наивно полагая, что там про меня забудут.

Но никто не забывал, и уже через минуту папин голос трубил построиться по росту для исполнения песни «Нежность», обозначая шаг на месте.

Папка часто рассказывал о своих многочисленных армейских подвигах. В течение пяти лет я слушал его потрясающие истории, не зная тогда, что папа весь свой армейский срок пробыл в степи где-то под Челябинском, что-то охраняя. Из рассказов выходило, что отец – герой. Только об этом никому нельзя было рассказывать, потому что папа служил в очень секретной части и давал подписку о неразглашении. Я шёпотом поклялся, что никому.

Однажды отец рассказывал, что пришлось ему служить на корабле, на котором только он один мог переносить хоть какую качку, даже в девятибалльный шторм. Стоял он за штурвалом один, потому что всех, кроме него, сморила морская болезнь.

– Стою, – говорит, – сынок, за штурвалом, а ветер такой, что рвёт из рук руль, но я из последних сил держусь. И вот волна с левого борта, такая сука страшная, огромная, будто дом на меня падает. Смывает меня через леера правого борта, и я оказываюсь в море. Ну всё, думаю, трындец мне пришёл, прощаюсь с жизнью. Но тут с правого борта такая же волна, подняла меня и – в корабль. Очухался я, смотрю – опять за штурвалом стою, крепко держу его, мокрый весь до трусов. И тут ветер в лицо. Вот. А ты спрашиваешь, отчего у меня лицо красное. Конечно, на том задании секретном и продубился лицом я.

Я хоть про лицо у него ничего и не спрашивал, но всё равно было интересно. И гордо. За это папке дали орден Красной Звезды, но при переезде на другую квартиру он затерялся.

Потом отца послали на танке в Чехословакию, а то там произошёл переворот и с ним могло справиться только одно подразделение – отцово, конечно. Всех, кого надо, разогнали, особо буйных арестовали, а одного генерала из бунтарей отец арестовал лично. Потом конвоировал его на танке в Кремль самому министру обороны. За это отца наградили звездой Героя Советского Союза, но награду можно будет забрать в Кремле только по окончании срока подписки. Через пятьдесят лет.

– Вот, сынок, – плакал папа, – я уж не доживу, а ты съездишь и возьмёшь лично у Леонида Ильича мою геройскую звезду, он тебя будет благодарить, а ты хорошо запомни его слова и то, что папка твой – герой.

Папа много раз водил самолёты, особенно бомбардировщики, и однажды почти получил приказ сбросить атомную бомбу. Но на какую страну собирались бросать, папка не сказал. Секретная информация, мол. Летал он и на истребителях, наводя ужас на немецкие «мессеры», которые через двадцать лет после окончания войны всё ещё летали над Румынией и Болгарией. Но тут прилетал папка, и «мессеры» в страхе разлетались кто куда, какая бомбами. За это его наградили вот такенным, в полгруди, орденом Дружбы народов. Орден этот тоже в Кремле.

Однажды перебросили его на Дальний Восток, поближе к Японии. А то что-то их подводные диверсанты разгулялись. Кого посылать? Понятно, папку. Как он их там всех отметелил под водой! Лет пять после этого самураи там не появлялись. За это отцу дали денежную премию в десять тысяч рублей, но их украли, когда он ехал на поезде домой.

На улице я ходил гордый и загадочный – ещё бы, какой у меня батя герой. Сейчас только немного расслабился. Ну так конечно – нагрузки такие, и всё тело изранено, и шрамы даже на голове, под кудрями. Как тут не расслабиться.

А ещё папа учил всегда говорить правду.

– Потому что, – говорил он, – враньём ты оскорбляешь в первую очередь себя.

– А других? – я чадил любознательностью.

– А других – хрен с ними, – сказал отец, слегка подумав.

А сейчас папка бульдозерист в своём селе, хоть и на пенсии. Работать-то некому, одна пьянь кругом. Папка тоже не промах в этом деле. Но зато он много где служил и много чего видел. С его слов. Его слушали. Всем было весело. Наливали и пили сами. Так там и жили.

4. Продавец конструкторских разработок

 
Лингвистическое:
Слово вонь непременно должно быть мужского рода.
Во всяком случае, по понедельникам до обеда в Питере на красной ветке метро.
 

До того как я каким-то чудом попал в конструкторы, я, конечно, где-то шлялся. Я имею в виду – охранял какую-то дурно пахнущую фекаль. Не то чтобы за ней шла охота, но охранять её было необходимо. Шлагбаум, самосвалы и цистерны. И запах говнища, к которому я за три месяца так привык, что мне казалось, будто в метро мне бабушки уступают место исключительно потому, что у меня усталый вид. Цветы выгибаются в сторону солнца. От меня же они отгибались, даже когда солнце скалилось у меня за спиной во всю свою огненную морду. Зато носки можно было не стирать месяц, пока не истлеют там, в ботинке, или не влипнут в подошву. По сравнению со мной носки всегда имели запах росы со стебля молодого рододендрона.

Потом мне кто-то из знакомых предложил съездить в одно бюро, конструировавшее и продававшее арматуру. Я сутки пролежал в нашампуненной ванне и поехал. Мухи «Новочеркасской», куда я приехал, всё равно улыбались мне, как знакомому. Меня почему-то взяли в это бюро. До сих пор удивляюсь. Вот что я им мог наконструировать, если про кульман я думал, что это чья-то фамилия? Впрочем, кульманов там давно уже не было, всюду стояли компьютеры, удобные кресла, которые уютно, по-домашнему, скрипели под задами людей с научными лицами. Научное лицо – это непременно старорежимные очки в круглой оправе, взгляд, затуманенный ускользающей мыслью, и что-то неухоженное на голове, этакое гнездо вороны-алкоголички. И непременно вытянутые пользованным презервативом свитеры с заплатами на локтях. Наука, мать их в ухо. И я им подошёл. Из-за запаха что ли?

4.1

Свою вахту конструктора я начал с того, что умер. Отработал пять дней, потом у меня потёк нос. Да обильно так потёк, что я думал – через него вытеку весь я. Картина карикатур Бидструпа: у человека начался насморк, потекло из носа, потом всё больше и гуще, человек всё меньше и меньше, а лужа на полу больше – и нет человека. Только кучка соплей и осталась. Вот это про меня. После было четыре месяца больницы. Четыре операции, от которых остались лишь дрожь и почти полная анемия правой стороны лица. Надеюсь, не мозга. Хотя не знаю. Многие спрашивали про туннель. Не видел.

После всего вшили в бровь трубку, она шла под кожей и выходила через нос. Трубка раздражала больше всего – невозможно было уснуть, а когда пытался смотреть вбок, то задевал трубку глазом. Это холодное бревно в глазу меня раздражало.

Только значительно позже, уже после Нового года, я к чему-то приступил в этом КБ. В зеркала, коих там было множество, смотреть пугался. А когда перестал бояться смотреть хотя бы прямо перед собой, почти тотчас же мне дали в руки увесистый дирижабль страниц – на, мол, изучай, мол, это наша конструкторская азбука.

Конструкторы – те самые, умные, с карандашом за ухом – в КБ, конечно, были. Но в других отделах. А три слова названия моего отдела, куда я попал после смерти, насторожили: отдел качества, безопасности и надёжности. Как будто в пределах границ жизни не нашлось места ни надёжности, ни всему остальному с ним вкупе и для этого создан целый отдел.

В тех дирижаблях мне всегда очень нравился титульный лист. Он мне виделся глубокомысленным и красивым, как Роден или его скульптуры – я никогда не мог разобрать, потому что успевал заснуть раньше. Там со второго листа начиналась нечто, от чего становилось уныло.

Как они – а в отделе кроме начальницы Ларисы Ипатьевны ещё было пять человек – разбирались в этих программах качества, я не знаю. Формулировки, находящиеся в теле документов, были настолько общими и длинными, что порой мне казалось, будто вполне между строк можно втиснуть биографию Геббельса и этого никто не должен заметить. Я читал эти километры фраз и не сразу понимал, что уже давно, почти с самого начала вчитывания, мысленно нахожусь далеко, там, где мама и сестра, и что – вот же блин – в Японии опять землетрясение, а в Африке снова голодают.

Мне объяснили, что если что-то непонятно, – а такое поначалу может быть, – то я могу спрашивать совета у более опытных товарищей или читать руководящие документы, которыми были забиты все стеллажи по всему периметру кабинета. Я читал руководящие документы, у товарищей спрашивать стеснялся. Или даже не так, я просто не мог сформулировать вопрос. Ну в самом деле, не мог же я подойти и спросить:

– Товарищ, помогите мне, объясните, а то мне тут из этих двухсот страниц понятны лишь запятые.

Я читал толстые книжки, до того умные, что в них я понимал ещё меньше, чем в программах обеспечения качества. Но – хвала руководству – меня никто не подгонял, и я продолжал пыхтеть и методично вчитываться. Почти бесполезно. Спасали курилка, обед и конец рабочего дня.

Друзья, или, вернее сказать, приятели у меня там образовались не скоро. Сказывался разный уровень или даже ареал обитания до. Я не понимал их шуток, основанных на простецком каламбуре, где слово «писька» считалось неприличным, а Анатолий Иванович делал вид, что обижается на Ларису, когда та говорила «только что»: он отвечал, что он не Толька, а Анатолий Иванович, и им было смешно. На свою же переделку «Сирано» «Мой хрен приходит раньше твоего часа на полтора…» я в курительной от тамошних мужиков получил такие удивлённые лица, что тут же забыл, что там было дальше в моём «Сирано». Парни странные, все откосившие от армии, и это было сразу заметно по какому-то наивному выражению лиц и неуверенному произношению звонких согласных, слова их тонули в желудке. Мужики – почти сплошь ветхие, в мятых штанах и потёртых свитерах, улыбались лишь тогда, когда выпивали рюмку водки.

Кстати, о питье. Тут у Ларисы была заведена своя культура. Она проповедовала пару-тройку рюмок во время обеда в отделе. По праздникам, которых много, или просто так – вот захотелось, и давайте сядем. У нас всегда в шкафу стоял строй красивых бутылок разного пойла. Эта культура питья обрекала меня на уныние. После застолья ещё часа четыре изображать из себя умного конструктора, понимающего, что он читает. Там и на трезвую то голову была проблема с пониманием.

Знания о нашей работе открывались мне постепенно, со скрипом. Через месяц Лариса сказала мне, что теперь я отвечаю за Смоленскую атомную станцию, меня с этим фактом все поздравили. На эту станцию я так ни разу и не съездил, моя ответственность ограничилась тем, что Юрий Вячеславович передал мне гору разных документов, которые я аккуратно сложил в свой шкаф и так до увольнения ни разу и не заглядывал в них.

Ещё вскоре я узнал, что наш отдел на основании проведённого в командировке обследования пишет заключения, в которых нашему оборудованию мы продлеваем ресурс, иными словами – даём возможность эксплуатировать его ещё какой-то срок. Или не даём. Но такого я не припомню. Всем выгодно, чтобы дали, за эти-то заключения наш отдел и получал деньги. Речь об этом чуть позже, а пока меня засобирали в командировку на Курскую атомную станцию. За неё отвечал старший из наших двух Андрюх в отделе, меня пристегнули к нему с основной целью помочь, поддержать и поучиться, как там всё делается.

Я был рад, словно ребёнок, потому что от этих программ у меня уже всё опухло.

4.2

Первая моя командировка вышла поучительной – никогда после я не ходил в кабаки в чужих городах.

На самой станции я был лишь в первый день, остальные просидел в номере гостиницы. А всё потому, что вечером первого дня нам с Андреем стало очень скучно и мы решили посетить ресторан.

Там в тот вечер, кроме нас, никого не было, но мы ни в ком и не нуждались. Первая бутылка водки пролетела со свистом, попросили вторую. Официантка несла её долго, ну очень долго. И у меня начались провалы буквально со второй рюмки новой водки. Помню, закончились сигареты, я попросил, но в кабаке их не оказалось. Зато – как мне сказала официантка – сигарет полно в ларьке, что рядом с гостиницей. Возле ларька меня уже ждали. К сожалению, это я понял слишком поздно, когда уже лежал разбитой мордой в небо. Не знаю, сколько лежал.

Наутро выяснилось, что у Андрюхи совсем нет денег. Пока я лежал на снегу, изучая редкое созвездие «Пьяной медведицы», он провожал какую-то даму. Что за дама, Андрей сказать не мог, единственное, что он помнил отчётливо, – что в гостиницу его привезла милиция. У меня оставалось из денег лишь то, что не взял с собой в ресторан, на это и жили.

У курян особый говор – с таким мягким смешным выделением первых частей слов. В следующие мои приезды туда я уже прилично копировал этот акцент, и в магазинах на меня не оборачивались люди, и никто ко мне интереса больше не имел, признавая своим.

Хотя и пить в чужих городах я зарекся.

А по приезде в Питер меня почти сразу бросили в помощь другому Андрею, младшему. Его зона ответственности – военно-морские объекты. Вот зачем им нужен был офицер: у Андрюхи не всё ладилось, нужна была помощь человека, владеющего основами знаний того особого информационного поля, что присутствует в военных городках, иными словами, хорошо знающего, чем хрен отличается от лопаты. Андрей этого отличия не знал, да и не мог. Там, в этих базах, если ты матом не умеешь крепко, на выверт, тебя признают иностранцем и откажутся понимать.

Вот стоило мне бежать с флота, чтобы через полгода опять там оказаться. Хотя уже и в ином качестве, но там же.

4.3

В общей сложности за эти три года моей работы в КБ мы с Андреем намотали командировок пятнадцать. Побывали в таких клоаках, куда нормальный человек плюнуть испугается.

Мы приезжали и составляли акты, что мы всё осмотрели, провернули, разобрали и собрали, испытали и у них всё, как надо. Ещё составляли такую огромную простыню, в которой указывался каждый наш клапан – сколько он наработал в часах, сколько раз его открывали-закрывали.

Всё это очень важные для науки сведения – в Питере по ним составлялись те самые заключения о продлении.

И сейчас самое время о науке. Теперь я точно знаю, что наука наша делается в нужниках, но обязательно с умным видом.

Вот приезжаем мы на базу на десять лодок сразу, а три из них, положим, в море, на работе, и когда вернутся – никто не знает. Что делать? Ну, понятно, писать и на них липовые акты, что мы там тоже провернули, закрутили, осмотрели. Флоту что надо? Ресурс продлить, чтобы было добро на выходы в море, посему они что хочешь подпишут. А на тех семи оставшихся кто нам даст разобрать что-то? Когда лодка стоит под боевым дежурством, разобрать клапан – на то особое разрешение нужно, это вывод из дежурства, это бригада вечно пьяных ремонтников, это долго. Это никому не надо. Вот и приезжали мы с уже готовыми шаблонами актов на все лодки, оставалось только добраться до морского начальника и подписать у него всю эту не скажу что.

Но особую, почти блевотную радость у меня вызывала простыня с наработкой. Всё потому, что ещё год назад ко мне на лодку так же приезжали наукообразные люди, или, как мы их ласково называли, очкарики. Приезжали и тоже просили дать им на каждый клапан, каждую гайку сведения, сколько часов она была в работе, сколько раз её откручивали-закручивали.

Хотя и хотелось, но их не пошлёшь – приказ дать им всё, что надо. А как я им дам наработку каждого клапана, если у меня их несколько тысяч, паспортов на них я в глаза не видел, только обрывки в какальной на корне пирса, и журналов с учётом нет и не было никаких. Как дам?

Вот сидят они в центральном посту, бедные, распластали на пульте свою простыню и спрашивают у меня:

– А сколько часов наработал С-17023 в системе погружения-всплытия на левом борту?

– А восемнадцать, – говорю им смело, тут главное – смело чтобы.

Как, говорят, восемнадцать? Да не может такого. Да чтобы если и так, то нет же ж! Возмущаются, в общем.

...
8