Каждый концерт был победой. Она не проявляла бурной радости. Принимала этот успех как должное.
В семидесятых, восьмидесятых и девяностых годах её знали, любили, узнавали на улице.
Платон улыбался, и за окном было уже не так мрачно, будто включили люстру Чижевского.
Какое счастье, думал он, оформлять свои мысли и чувства в слова и фразы, маскировать тайны, создавать схроны – они только для посвящённых, близких по духу… других, из другого времени, когда нас не будет…
Какое счастье вспоминать и творить из воспоминаний живую и мёртвую воду былей-небылиц, лучший мой фильм…
…Я не знаю, кто запустил эту длинную ленту. Не знаю, кто монтировал её. Я вижу склейки и нарушение смысла на месте вырезанных цензором (моим внутренним цензором!) эпизодов.
Мне интересно, но, если честно, хочется побыстрее узнать, чем это всё кончится?.. И возможно ли продолжение?..
Может быть?
Возможно?
Или наверняка?
– Как глупо было нам расходиться! – думал он, пробегая мимо бомжей и стариков, мимо старухи, кормившей птиц…
– Как уютно было засыпать в твоей постели… Если б ты знал, как я люблю тебя, – отвечала она, наблюдая, как бежит он, припадая немного на правую ногу.
В руках у него были ирисы.
– Как глупо было нам расставаться, – подумал он. – Но как хорошо, что мы расстались тогда…
– Как ты постарел, милый, – отвечала она. – Как глупо было нам… К чему бы это?..
Они сохранили взаимную душевную привязанность и любовь и говорили не сами с собой, а реально друг с другом, даже когда были далеко…
Эта привычка постоянного общения не имела ничего общего ни с игрой, ни с флиртом, ни даже с общей работой…
Какая уж там игра! Они старались не смотреть друг на друга, не дразнить, потому что стоило им встретиться взглядами, их охватывало волнение, завершавшееся взрывом – близостью или ссорой. И лампочки взрывались. И компьютеры глючили и отказывались работать.
Но расставанье, расстоянье, тягучее время, когда они вдруг оказывались порознь, повергало Платона в жуткое, патологическое беспокойство, и всё его существо, все органы чувств были напряжены до крайности – уши ждали короткого разговора ключа с замком входной двери, глаза жадно вглядывались в сумерки за окном в надежде узнать в каждой идущей женщине Ульяну. И ещё – какое-то давно утраченное людьми древнее чувство силилось перевернуть мир, изменить течение времени и приблизить встречу. И начать всё сначала – без ошибок и обид.…
– Приходи! Приходи быстрей! Приходи! Не то я умру! Где ты?
Они думали почти всегда синхронно и одними и теми же образами-словами…
Ульяна записывала стихи лишь тогда, когда они полностью созревали в ней…
Ещё шиповник не устал цвести,
Ещё качал зарю в колючих ветках,
И был так неуступчив голос ветра.
Мне показалось, что вернулась ты.
Постой! Постой! В моём окне темно.
Я позабыл, ты темноты боялась.
Ты по холодным травам пробиралась,
Чтобы проститься навсегда со мной.
Постой, постой! Давай нальём вина.
Я разожгу огонь, от дыма плача.
Что перед этой тьмой кромешной значит
Твоя обида и моя вина!
– Стихи прекрасны. Но почему от имени мужчины?
Она улыбнулась загадочно и виновато.
Он подумал о сложности женской натуры. Anima и Animus… Мечта о мужской силе… О власти… Брюки вместо юбки… Ксения Петербургская… Мужчина вряд ли напишет стихи от имени женщины…
Прочёл и забыл…
Но вспомнил их первую ночь. Вспомнил, как они много лет назад лежали обнявшись в небольшой комнатке на втором этаже одного из старинных особняков на Тверском бульваре в Москве. Этот дом, как тысячи других столичных домов, в двадцатых годах переделали из барской усадьбы. Разделили залу и комнаты на множество каморок, в которые вселилась пёстрая публика – отстой Республики Советов и Российской империи.
Вонючая кухня.
Вонючий туалет.
Тонкие перегородки.
Додекафония храпов и стонов.
Под окнами кричал пьяный мужик, измученный любовью к Полине Цозик, которая жила в гражданском браке с инвалидом Великой Отечественной войны 1941—1945 годов Антипом Прияткиным.
– Поля! Выйди! Выйди, сука! Брось своего урода безногого. Вспомни, как хорошо нам было с тобой! Ты ведь меня любишь!.. Меня! Не его! Вспомни… Вспомни, как хорошо нам было с тобой, зараза!
Храпы на время этих криков стихали, а трубадур замолкал, набирался сил для нового вопля.
– Выйди, зараза!.. А то дом ваш взорву! У меня граната… Вот смотри…Противотанковая… Выйди, сука! По-о-о-ля! Взорву всё к е… матери!
Воцарилась тишина. Только рыдания безутешного влюблённого доносились со двора. Все ждали взрыва. Никто не храпел. Никто не стонал. Все ждали конца. Никто не хотел умирать, хотя жизнь была серая и беспросветная. И каждый думал – когда же?.. Когда?.. А что потом?..
Только Платон и Ульяна беззвучно смеялись и целовали друг друга.
Это была их ночь. Они были молоды и не загадывали желаний. Желали и брали. И вот теперь в малюсенькой каморке на одной узкой тахте.
За окном кричал пьяный влюблённый.
– Поля! Поля! Поля!
Приехал воронок. Влюблённого террориста схомутали и увезли, а дом повздыхал, повздыхал и уснул.
Платон снимал эту комнатку за пятьсот рублей в месяц.
В коммуналке не было открытой вражды, все по утрам здоровались в очереди у туалета и не ссорились, но была какая-то тягостная атмосфера недоверия и подозрительности… Какая-то смутная сонливость отношений…
Платон увидел Ульяну накануне вечером в Доме кино.
Она сидела в ресторане с известным поэтом-фронтовиком…
Платон увидел её, когда мужчина в красном свитере, перекрывавший её, встал и подошёл к стойке бара.
Ульяна поразила Платона холодностью и силой лица. В то же время она была женственна и лишена аскетизма. Обещающе женственна была она…
Она смотрела на него. Потягивала через соломинку коктейль.
Красный свитер проплыл перед его глазами, как облако, и скрыл Ульяну от его глаз.
Платону нестерпимо захотелось снова видеть её. Он шептал мысленно красному свитеру:
– Уйди! Уйди, болван!
Красный свитер дёргался, но не уходил.
И вдруг Платон увидел, как Ульяна, а для него пока – Женщина В Розовом Деревенском Платье, встала и направилась к его столику.
К нему приближалась она.
– Угостите меня чашечкой кофе!
…Они ходили по ночной сентябрьской Москве. Просто ходили, взявшись за руки. Зашли в кафе «Казбек». Заказали суп-пити. Сухого вина. Наверное, они излучали счастье, потому что кто-то прислал им на столик розу. Роза так и осталась лежать там, рядом с фаянсовой солонкой и недопитой бутылкой мукузани.
Метро уже не работало.
– Я провожу вас, – сказал Платон.
– Мне некуда идти, – сказала она просто.
– Пошли ко мне. Но у меня только одна кушетка…
– Какие пустяки, – сказала Ульяна. – Можно и на полу.
– На полу слишком мало места. Ладно, я лягу под кроватью.
Она осматривала его берлогу, нору. Икона… Фотографии хозяйки и её мужа – довоенные, молодые. Красавица дочь… Зять, известный футболист, с экзотической фамилией Вторник…
– У тебя есть пижама?
«Зачем ей пижама?» – подумал он тоскливо.
У него зубы стучали от волнения.
Она уютно устроилась рядом с ним на тахте. В его пижаме.
– Ну, успокойся, успокойся, маленький.
Платон дотянулся до выключателя. Погасил настольную лампу…
Ульяна с силой отвела его руку, пытавшуюся ускорить развитие отношений.
– Не надо.
– Почему?
– Ты привёл меня как шлюху?
– Нет.
– Тогда докажи, что это не так.
Он недовольно вздохнул:
– Ладно.
– Спи.
Ей хотелось большего, чем позволяли рефлексы, она готова была подарить любимому мужчине свою душу. Но она сомневалась, что у мужчин есть душа, или, скорее всего, они не подозревают, что она у них есть. Мужчины иногда умеют использовать, ублажать тело. Иногда у них развит интеллект… Но что делать со своей, а тем более с чужой душой, они не знают. И не хотят знать. Душа – тревожная сущность. Душа беспокоит, создаёт непривычные ситуации, лишает жизнь простоты, элементарных радостей и удовольствий. И главное – постоянно требует суда над своим хозяином…
– Нет! Это невозможно! Не могу я спать рядом с тобой.
Он встал с кушетки и сел на пол. Прижался спиной к холодной стене. Закрыл глаза. За окном шумел осенний дождь.
«Половина всех женщин всегда говорит «не надо», – думал он. – Как тут разобраться – дань любовному этикету или правда какие-то важные причины? Болезнь… Запреты календаря…»
Ульяна протянула ему руку. Он поцеловал её, признавая её власть над собой.
…Она молча смотрела на него.
В глазах её, как говорил Лев Николаевич Толстой, была жалость и любовь.
Платон увидел вдруг прекрасные цветы… Грядки моркови…
Он увидел, как зарождаются маленькие зелёные пупырки плодов помидоров.
Там был её сад, и в нём всегда цвели яблони.
Там был её лес – светлый лиственный, берёза, ива, ольха.
Там бегали зайцы…
Рыжая лиса мелькнула у речки среди кустов смородины…
Это было так непривычно. Это было так прекрасно!
Без флирта, без танцев, без прелюдий любовных Ульяна ввела его властно в свой мир, в сад своей души.
За светлым лиственным начинались хвойные леса, тайга, чем глубже, тем глуше и мрачнее…
Почва под ногами проседала. Начинались болота. Там водились лешие и кикиморы… и всякая нечисть.
Туда она его не повела. А ещё дальше, в болота, она сама не заходила.
…Платон с интересом рассматривал странные отпечатки на глине. Это были изящные следы женских ног, очень похожие на изображения маленьких деревьев, бонсай, с пятью круглыми плодами…
– Чего смотришь?
– Следы.
– Это мои следы… – сказала она ревниво.
– Красивые, – восхитился он. – Деревья… Плоды…
Она поняла, что он влюблён.
Платон воспринял этот неожиданный подарок судьбы, как ребёнок воспринимает торт. Как будто это чудо кулинарии из кафе «Север». Подарок на день рождения.
Он не мог побороть искушение сразу выковырять все ягодки и шоколадки…
Он был изумлён поступком Ульяны – она ввела его в свой мир – мир снов и фантазий – властно и стремительно. А главное – без слов, без заигрывания, без игры, без фантиков и намёков… Без дальнего прицела. Без «Я – тебе, ты – мне».
Он опешил от неожиданности. Он увидел яркие пятна сохнущего на ветру белья. Занавески. Герань в окне. Хорошо ухоженные грядки… Избу – старую, не меньше ста лет, но ещё крепкую… Искусно сработанные резные наличники, впрочем, давно не крашенные. Подкову, прибитую к порогу рожками вверх…
На грядках рдели среди крепкой зелёной листвы оранжевые цветы тыквы. Они были так изысканны. Платон не мог оторваться, всё смотрел и смотрел на них, смотрел и переполнялся желанием.
– Вот… всё… моё… – прервала она его чувственную медитацию. – Моё богатство.
Грядки были аккуратно окучены. Но она оставила несколько островков невозделанной земли. Там цвели одуванчики. Над ними жужжал мохнатый жёлто-чёрный шмель.
Платон заметил на картофельном листе толстого колорадского жука и хотел раздавить его.
– Не надо, пусть живёт, – остановила его Ульяна. – Здесь никто никому не вредит. Никто никому не мешает. Никто никого не ест…
Платон брезгливо отёр пальцы о штаны.
– Нравится?
Он подавленно кивнул.
– Бери, бери всё… Мне ничего не жалко…
– Что? – спросил он.
– Ну, этот огород… Этот сад… Этот лес… Эту избу… Меня… Всю… Всё бери…
Она смотрела на него так, будто дарила, одаривала. Но он уловил в её голосе неумолимость прокурора… неумолимость судьбы… Строгость уловил он. И ещё он успел подумать, что почти все женщины выбирают – этот лучше, этот похуже, этот совсем хороший, но не для меня. А Ульяна не сравнивала его ни с кем… Он был единственным в этом саду… Ему предлагали место садовника…
– Бери… если не страшно…
Она заметила в нём тоску вольного зверя, попавшего в сети.
– Не хочешь? – Она смотрела на него, ждала ответа. – Уходи…
– Не гони, – сказал он. – Хочу…
Порывисто обнял и поцеловал её…
Она ласково отстранилась.
Он почувствовал досаду спортсмена на фальстарте.
– Не спеши… Не гони лошадей… Всё будет в своё время… Оставайся, живи… И всё это твоё… пока ты здесь… Пока не наскучим друг другу… Можешь ничего не делать… Ходить по лесу… Лежать… Читать книги… Там целый сундук книг…
– Почему сундук?
– Ну, так у нас сложилось… по жизни… Берегли от крыс.
Она толкнула ногой дверь.
– Наклони голову.
Он миновал опасное место. Разулся в сенях.
И всё-таки больно ударился головой о притолоку, когда из темноты сеней шагнул в залитую солнечным светом горницу.
Она засмеялась.
– Слишком высоко голову несёшь, барин… Привыкай к смирению. Привыкай кланяться…
– А ты?
– Что я? Я не заношусь. Роста среднего. В двери вхожу не кланяясь…
Изба была просторная, без перегородок, одна большая горница…
Иконы… Тяжёлая, тёмная от времени столешница… Чистый, до желтизны выскобленный пол…
Половики, сплетённые из цветных лоскутков, придавали жилью весёлый праздничный вид.
Белые с синими крапинками занавески парусили от ветра, меняли свою снежность на голубизну, когда их вдувало в избу и солнце не могло достать их.
Ульяна подняла с пола маленького рыжего котёнка и поцеловала его.
– Он из моего детства. Его раздавил сапогом… любовник моей матери… Его потом тоже убило на войне, но я не простила… – Она снова поцеловала котёнка и опустила на половик. – Если станет скучно, наколи дров… принеси воды. Колодец под кряжем… Истопи баньку… Но только к вечеру… Когда смеркаться начнёт…
– У меня нет спичек, – сказал он.
– Вот. – Она потрясла коробок возле уха, чтобы убедиться, что он не пустой.
В коробке заскрипело, заверещало… Вылезла божья коровка. И улетела.
Он взял коробок, коснувшись её пальцев…
Будто ток прошёл по спине и плечам. По правой стороне головы… И воля, и разум покидали его. Он чувствовал, как тяжёлая неловкость овладевает им… Как тесно стало в одежде… Как тяжелеет он, тупеет, наливается томной тёмной силой.
– Я с детства брожу по свету… – сказал он, стараясь успокоиться. – У меня ничего нет за душой… Мне уже тридцать… Я кочевник… Птица… Что мне подарить тебе? Чем ответить на твою щедрость?..
– А мне ничего не надо, – сказала она беззвучно, чтобы не огорчать его. – Живи.
Он открыл чёрный с красной оторочкой рюкзак, развязал жёлтые шнурки, вытащил книжку репродукций Босха. Подумал немного, достал небольшой буклет Хокусая, память о Японии, в которой не был, но любил.
– Вот… Босх… И Хокусай… Тоже люблю. Возьми на память.
– Спасибо, – сказала она, переворачивая жёсткие страницы. С юмором сказала, с подтекстом. – Ну, вот и плата за постой… Живи…. Пока сладко спать со мной… А наскучит, не держу… Уйдёшь, когда захочешь… Пошли погуляем…
– Где?
– В саду…
– В саду твоей души?
Он хотел бы остаться в избе. С тоской взглянул на высокую кровать. На блестящие никелированные шары, похожие на купола… Пухлые подушки, украшенные кружевами… Красное ватное одеяло…
Она засмеялась.
– Пошли. Пошли, – прошептала она. – Потом…
В красном углу под иконами возник отрок в кресле. Бледный светлокудрый. Голубоглазый. Его ноги были прикрыты шотландским пледом. Он вежливо поздоровался с Платоном и исчез.
– Кто это? – спросил Платон.
– Это моя первая любовь. Пошли…
– Пошли, – согласился Платон.
В саду не по сезону цвели яблони. Жужжание пчёл было мирное и доброе.
Цепенели черёмухи, белые от цветов. Лепестки падали на землю. И земля была белая.
Ульяна называла ему имена диких трав. Череда… лебеда… валериана… поповы яйца… белена…
– Помнишь, мы с тобой…
– Когда это было!
– Двести лет назад…
– Двести лет! С ума сойти! Как мы жили друг без друга эти двести лет!
А дальше был лес – тёмно-зелёный малахит с белыми прожилками берёз.
Ульяна вдруг засмеялась, погрузила руку во влажный мох.
Ему нравился её хрипловатый смех, хотя, против всех литературных правил, смех этот не был ни красивым, ни серебристым. Но его восхищало и притягивало в ней всё. И, как ни странно, более всего именно то, что по общепринятым нормам не было красивым.
– Чего смеёшься?
– Взгляни.
В руках у неё был небольшой, не больше жёлудя, боровичок.
– Какое время грибам?! – подумал он.
– У меня здесь всегда всему время… Всегда весна и конец лета… – ответила она, и гриб вернулся в свою ложбинку. – Он скоро вырастет… У меня здесь много грибов… и ягод.
– А у меня ничего нет… – снова посетовал он. – Ни-чего-ничегошеньки… Всё по общежитиям… У меня вообще теперь, когда мы с тобой расстались, ничего нет, кроме снов и одиночества… На снегу… на льду… Кости болят… Я, наверное, скоро умру…
– Живи… – сказала она с жалостью к нему. – Но если всё же не выдержишь, умрёшь, я воскрешу тебя.
– Как это?
– Ты что, не знаешь, как воскрешают женщины?! Я… я рожу тебя… Будешь моим сыном… И снова будешь жить на земле. Хочешь?
– Да. Конечно. Но сперва поживём немного… Нормально, как взрослые… Ну да, как взрослые, но ещё очень молодые люди. И ты родишь мне моего наследника…
Она не дала ему договорить, прикрыла ему рот ладонью. Прижалась к нему горячим бедром. Потом оттолкнула и внимательно рассматривала, оценивала его, словно боялась ошибиться.
– Но одно условие.
– Какое?
– Не плюй в колодец…
– Ещё… – сказал он, не сдержав иронической улыбки. – Вот уж никогда в жизни не делал этого, но теперь вдруг захотелось… Интересно, что испытывает человек, когда плюёт в колодец?..
– Не бросай на землю окурки…. – Она замолчала, ожидая, когда он перестанет улыбаться. – Не бросай бутылки, пакеты, коробки, обёртки от конфет… Любовные записки и презервативы… Уноси с собой… Или сжигай… вон там. Видишь, чёрная яма, огороженная кирпичом.
– Вижу. Ты жаришь там шашлыки?
– Нет, это мой маленький крематорий. Там я сжигаю мусор и любимых мужчин, когда они умирают во мне…
Он почувствовал холод, как будто машина, которая на сумасшедшей скорости несла его к ней, вдруг подпрыгнула на трамплине.
– И никого не убивай здесь! – сказала она тихо. – Не смей убивать! Никого!..
Они шли молча. Вроде не поворачивали вспять, но возвращались. Вот уж и изба показалась из высоких трав. И пропала… И снова был лес вокруг.
– А одиночество… Что ж… – говорила она, будто сама с собой. – Кто в этом мире не одинок?!
Он не ответил, а глаза искали мшистое место, чтобы уложить её.
– Мы разольём твоё одиночество по бутылкам и будем пить в праздники вместо водки… – сказала она, отвернувшись, и это было нарушением запрета на игру. – Настоим на ягодах калины… Добавим мёду. Чокнемся и вспомним, как мы с тобой были когда-то незнакомы… независимы и одиноки… И гордились своей свободой.
Он затосковал по своей голодной независимости… по одиночеству…
– Не грусти, милый, одиночество – это на всю жизнь.
Она снова хрипло засмеялась, и ему снова стало тепло и хорошо от этого хриплого смеха.
И всё же он с опаской оглянулся на чёрно-серый от пепла круг, где, почудилось ему, белели кости.
«Одиночество, – подумала она, – молоко волчицы-судьбы…»
– Одиночество, как алкоголь, убивает слабых… – сказала она ему вслух. – Но мы-то с тобой сильные. Минус на минус дадут плюс… Это единственное, что я запомнила из школьной программы… Да, и ещё Филиппа Красивого… Согласен?
– Глупо распиливать золотую монету или разрывать купюру, которая тебе досталась как приз… – возразил он по своей скверной привычке перечить и возражать всегда и везде.
Они шли молча. Их раздражало несовпадение ритмов и желаний. Они только постигали радость синхронных чувств. И радость несинхронности тоже ещё не была доступна им.
Им хотелось дерзить и ссориться, но страх потерять вдруг по пустяку, по вздорности своей подаренного судьбой, такого близкого и желанного человека остужал их.
– А дальше? – спросил он, вглядываясь в заросли можжевеловых кустов, где терялась тропинка. – Там дальше что?
– Лес…
– А дальше?
– Лес…
– А ещё дальше?
– Лес и болота…
– Я хочу туда. Почему ты остановилась?
– Туда нельзя…
– Почему?
– Я боюсь змей.
– А я не боюсь, – сказал он. – Я люблю играть с ними. Возьму прутик и тихонечко глажу змею… Я хочу туда… Ну, пожалуйста… – просил он, как мальчик просит мать.
– Туда нельзя. Ни к чему тебе туда. Я сама боюсь туда заглядывать. Там болота моей души… Кикиморы, лешие, ведьмы…
О проекте
О подписке