Солнце за годом год
в сердце возводит ад.
Шепчет упрямый рот:
«Ты сам во всем виноват».
В душу вонзив персты,
вытягивает из жил
имя моей звезды:
ты все это заслужил.
Ты все это возжелал
в материнском нутре.
«Молоха обожал,
кушал на серебре».
Ты сам меня полюбил,
когда я любила боль.
Ты ею меня кормил,
отведать теперь изволь.
Торфяниковая вода
течет из ее горстей.
Она глядит в никуда,
на руки берет детей.
Дождь стоит над рекой,
точит столетний лед.
Ты обретешь покой,
когда кто-нибудь умрет.
Кони встали у деревни Чабаклы,
за заборами услышав волчий вой.
В голове моей звенели кандалы:
так бежал я с одурелой головой.
Улюлюкала встревоженная степь.
Я на площади пустой упал на снег,
уцепившись за колодезную цепь,
в ней увидел свой последний оберег.
Полетели с перевернутых саней
по оврагам крутобокие кули.
Ты не станешь ни богаче, ни бедней.
коль придешь испить воды на край земли.
Я пил воду ледяную из ковша,
Я не мог в ту ночь насытиться водой.
Руку левую держала мне душа,
Руку правую сковал мне дух святой.
Только сердце не досталось никому:
ни волкам, ни добропамятной жене,
я пил воду, будто нянчил кутерьму,
на роду Тобой написанную мне.
Мрачным войском встали за полем леса,
словно ворон крылья черные раскрыл.
Я на небе видел мамкины глаза,
Я пил воду – будто с нею говорил.
Вращение березовой листвы
мелькающее в небе ускоренье
паденья навзничь бесконечный стон
за каруселью ласковой молвы
меняющей как птица оперенье
услышишь колокольный звон
София приближается к тебе
и отступает на волне обратной
любой пикник торжественен как храм
я был приятен пьяной голытьбе
и свыкся с их привычкой неприятной
не просыпаться по утрам
мне непонятны жители равнин
их танцы широки, но беззащитны
они повязаны ландшафтной наготой
убитый на дуэли дворянин
хмельной бродяга, чьи уста зашиты
и старец в пустыни святой
я не поверю нежным палачам
доносчикам на стоптанных ходулях
охотничьей валторне на ветру
я руки приложу к твоим плечам
услышав летний гул в свистящих пулях
срывающих с берез кору
собакою на уличной цепи
таков удел бескрайнего простора
об этом просят, этого хотят
а мы мечтали табором в степи
со смехом догонять ночного вора
пока года летят…
усыпано ромашками крыльцо
а нам хотелось, чтобы васильками
стоит в светелке с розами вазон
я вижу в мутном зеркале лицо
беру его как груз двумя руками
и снова погружаюсь в сон
И. Бродскому
Разолью чернила, забуду искать бумагу,
потому что время идет только снаружи.
И позвоночник длинного речного архипелага
покрывается инеем в зыбкой рассветной стуже.
И большие костры, постепенно лишаясь цвета,
отражаясь друг в друге, стоят на рыбацком плесе,
меж травы и реки, что сбивается вдруг со следа,
не встречая знакомых огней на крутом откосе,
на котором, скорее всего, никогда не поздно
строить каменный дом или храм в дорогой известке,
чтоб опять задаваться вопросом, вполне серьезно, —
почему в каждом доме скрипят под ногами доски;
почему каждый храм сторонится прямого взгляда
и высокою тенью ложится в пустые воды.
Человек состоит из воды, и одна отрада,
что кому-то достанется пресный глоток свободы;
что кому-то не надо бродить из варягов в греки,
присматриваться то к Западу, то к Востоку.
Ведь ты умер своею смертью, и в этом веке
и, значит, находишься где-то неподалеку.
Вот и хлопают двери в великой моей Сибири.
Все ушли. И скоро уйдут их души.
Думай только о них – чтоб скорей забыли:
Человек состоит из воды. И полоски суши.
Младенцы в материнской утробе,
с безжалостными лицами китайских
правителей глядят друг на друга,
перебирая чётки грядущей войны.
Щурясь в отблесках северного сияния,
они спят, не обращая внимания
на крики иноземных проводников,
рычание сторожевых собак.
Мы создаем их на радость себе,
зная, что преумножаем скорбь:
на случай, если силы иссякнут,
или наша дорога зайдет в тупик.
Близнецы внушают ужас одним народам
но обоготворены другими.
Мы больше не знаем кто есть мы,
поэтому просто идем на свет
по земле, лишенной ступеней.
Два болотных шара в твоем животе
трутся нагревающимися боками,
чтоб однажды, исполнившись превосходства,
вырваться из воды в настоящую бездну,
пытаясь разом заглотить весь ее воздух,
даже не пробуя его на вкус.
Взяв дугу горизонта наперевес,
солнце врезалось в столетний лес,
и я самый грешный из наших дней
отсекал до корней.
Вдоль по склонам проскакивали бугры,
словно голые ржавые топоры.
И, обернувшись, каждый куст
рассыпался в хруст.
Я ехал, я так любил тебя,
чтобы в сердце билось два воробья,
чтобы мой позавчерашний храп
убегал, как от хозяина раб.
По протокам проскакивали угри,
точили низ ледяной горы,
а потом кукушкино яйцо
бросали под колесо.
Рассвет стоял в ветровом стекле,
он был единственным на земле,
он выползал, он тщедушил бровь.
У него была кровь.
И я не дышал, как на море штиль,
завернув тебя в небольшой наряд,
я вез твою матку за тысячу миль.
Много дней подряд.
Она там плыла как лицо в серьгах,
в фотографических мозгах,
как царевна в серебряном гамаке.
Раскачиваясь вглубоке.
Из морей выпрыгивали киты,
и глубины на миг становились пусты.
И цветастые клевера вороха
вплетались в коровьи потроха.
В гуле дождя проливного,
дождя ночного,
я слышу хохот своих детей,
снова
пускаюсь по коридорам,
как пес от стены до стены,
вслушиваюсь в чужие стоны и сны.
В гуле дождя проливного,
дождя ночного,
все переполнено страхом.
Вымолвить слово
все трудней и труднее,
когда язык
от человечьей речи отвык.
В гуле дождя проливного,
дождя ночного,
спят в ворохах белья льняного,
младенцы спят,
тени к ним не льнут,
сердца их упрятаны в самый уютный кут.
Солнце дышит на них как корова,
солнце – их сердце в гуле дождя ночного.
Разрывая клочья сетей
я иду по следам смеха своих детей.
Вода, а не суша будь нам основа,
коль земля нам не уготована и не готова.
Глянешь, и ясно, когда предаст.
Поставлю на десять лет.
Мертвой земли черноземный пласт,
словно стекло на свет.
В мертвой земле прорастет зерно.
Горечь сожми в горсти.
Рано ли, поздно – мне все одно.
Нам с тобой по пути.
Расскажи о рыбачке, о бросившем невод муже.
О желаньях, исполненных с глупою прямотой.
Я делал как лучше, но стало хуже.
Не успокоит грешник, и не спасет святой.
Мы жили с тобой у теплого синего моря.
Мы выбирали сами дорогу в рай,
но в радости капля за каплей копилось горе.
Вот и плеснуло теперь через край.
Море мертвой воды затопило уши.
До небес поднимается над головой корма.
Хуже худшего, жизни и смерти хуже.
Мне страшно подумать, что ты сошла с ума.
Я другого не вижу понятного объясненья.
Где та девочка, что со мной жила?
А веленья щучьего и моего хотенья
оказалось мало без твоего тепла.
Так бывает, когда совсем иссякают силы.
И не спросишь совета у встречного на пути.
Здравствуй, милая. Здравствуй, мой сизокрылый.
Бог с тобою. И больше так не шути.
Не до шуток. Зачем мне пустые шутки,
раз над судьбой никогда не подняться ввысь?
Мы так долго стояли в томительном промежутке
и потом стремительно разошлись.
Я готов заблудиться в заливах под вечным льдом.
Согласен сгореть в стогу, никем не разбужен.
Хуже не будет, некуда хуже,
даже если станет хуже потом.
Я считал, что добра от добра не ищут,
но душа теперь словно карман пустой.
Я дарил тебе платья за многие тыщи,
но ты получила счастья рублей на сто.
Окинув безумные взоры кровавым белком,
гроза заливала полнеба парным молоком.
И брошенный наискось ливнем соломенный крик
в глухой немоте проходил переплетами книг.
В прыжке оттолкнувшись ногою с живой тетивы,
по каменным стенам метались прозрачные львы.
И свет, на мгновенье скользнув по высоким углам,
стремился шальным полотером по голым полам.
Но полночь была неподвижна отвесом храмин,
вставая в душе серединою всех середин,
подобная тихой улыбке на слове «сейчас»
и миру всему, в полукруг обступившему нас.
Я что-то рассказывал, будто предчувствуя труд
брожения, перерождения новых минут,
сгорающих, как города, чтобы каждый твой жест
О проекте
О подписке