Ливень шуршит гравием в небесах,
дюны сахарный пересыпают песок.
Черный платок, затянутый на глазах
больней, чем белый платок,
сжимает висок.
Дети, они коварнее могикан.
Но время проходит. Усталые старики
дуют, согласно ранжиру, в пустой стакан.
И в стакане слышится гул неземной реки.
Доисторическая раковина поет.
История, как чужая жена, на ковре лежит.
Она больше не бьется рыбой об лед.
И, как прежде, мужу принадлежит.
Я беру губами орехи из чьих-то рук,
они сладки как ягоды, без скорлупы.
Вдруг одна из кормилиц ломает каблук.
Люди вокруг меня – слепы.
Они мне родня, мне жалко моей родни,
когда сходит в гроб один и другой народ.
Лишь тот, кому удалось задремать в тени,
с восторгом увидит восход.
На вершину вулкана железнодорожный путь
взбирается по спирали, мешая дым.
Кондуктор главу свою уронил на грудь.
И стал святым.
Кровоточит тонкий полюс медленных сердец.
Вор ночной обходит поезд из конца в конец.
Верный ключ подобран точно к каждому купе.
Он ко мне заглянет точно, он придет к тебе.
Тенью сгорбленной фигуры шаркнет по стене,
вынет красные купюры он из портмоне.
Из застегнутой прорехи вытянет часы,
да подкрутит для потехи нэпману усы.
У комдива снимет орден с красною звездой.
Он еще на что-то годен, хоть не молодой.
Его милая забыла в свадебном колье.
Пусть он роется уныло в шелковом белье.
И вдыхает над баулом бабий аромат.
Ищет пистолетным дулом страшный компромат.
И потом в вагон почтовый призрачно войдет.
Увидав рассвет багровый с плачем упадет.
В лязге рельсового грома вдруг сойдет с ума.
Нет ему письма из дома, нет ему письма.
Разбросаны яблоки по подъезду
дух святой зверем плутает по миру
жених ищет в дому невесту
стучится в каждую квартиру
не заходила? да вот – украли…
древний, но глупый какой обычай…
играет девочка на рояле
вальс собачий рукою птичьей
он пьян сегодня, забыл детали
застолья, несущего весть благую
вы золушку в туфельке не видали?
как жаль, придется найти другую
капают краны, скрежещут трубы
истекает период полураспада
жених безутешно кусает губы
на них осталась ее помада
в небо ночное спешат петарды
средь звезд – избыток пустого места
соседи неспешно тасуют карты
и в каждой постели его невеста
мусором старым и перегаром
дышат щели дверные в миры иные
и летят далеко, как в орду к татарам
мендельсона унылые позывные…
Строенья ветшают, ясны на просвет
как будто под корень источены молью.
Хрустящий в проулках полуденный свет
как груздь пересыпан кошерною солью.
Кирпич превращается в горстку песка.
Сугробом просевшим расплющился город.
Вещественной стала земная тоска.
и каменной пылью залезла под ворот.
Мы ванну не любим, мы в баню идем.
Наш веник дрожит мушкетерскою шпагой.
И раком вареным под жарким дождем
мы ляжем костьми с горемычной отвагой.
Лежащие в моргах, на койках общаг,
в лебяжьем пуху многозвездных отелей,
усните сегодня, как я, натощак,
переутомленный рабочей неделей.
В глазах моих парится жидкий азот
залогом хорошей, морозной погоды.
Играй в лотерею – тебе повезет,
но лучше вкуси сексуальной свободы.
Почувствуй желанье на спелых губах,
родство с населеньем на полном наиве:
летучие рыбы из белых рубах
отчаянно вырвутся в страстном порыве.
Какая из женщин судьбу победит,
взбивая, как сдобное тесто, перины?
Но если одна тебе сына родит,
то все остальные придут на крестины…
Сынку всей компанией имя дадут
красивое имя во славу героя…
Тебя здесь оженят, потом разведут…
И смокинг пошьют делового покроя…
Огонь под иконами спящих лампад
мутнеет как плотная взвесь самогона.
Но на депутата гнилой компромат
едва ли превысит размера вагона.
И только напор оркестровой трубы
в сноровке гаврил мафиозного клана,
сметет, словно сор, короба и гробы
к глухим декорациям заднего плана.
Алмазная крошка,
разбитая напрочь посуда,
соленые брызги на розовых щечках шатенки,
мне снятся, пока индевеет полет парашюта,
и перышком с ягодных клецок
снимаются пенки.
Пунктирная шпага
на пике высокого взмаха
рассыпалась звонкими словно капель позвонками,
но словно по швам разошлась трудовая рубаха
с раскрытыми для векового
объятья руками.
Актерская слава
важней, чем солдатская слава:
ей сложно остаться посмертной в сознаньи подруги.
Большим хороводом в садах растянулась облава
и лают собаки, и слышатся
громкие звуки.
В гранитной норе,
где блаженствуют скользкие змеи,
сплетаясь в любовной истоме в канаты и тросы,
змеиную мову по-прежнему не разумея,
ты вспомнишь прелестной Марии
упрямые косы.
И стан ее тонкий,
похожий на юркую прялку,
и взгляд ее томный, что выйдет товарищу боком.
Скорее включи в вышине
голубую мигалку…
И нас напои родниковым
грейпфрутовым соком…
Луч проходит через лед
и с блаженством детской боли
из прорехи пламя льет,
прожигая мех соболий:
и душа моя – в неволе,
сбита словно птица влет.
Ночь в деревне настает:
браконьер ушел от штрафа.
Сердце девичье снует
тьмою платяного шкафа.
В круглых окнах батискафа
Затонувший теплоход.
Не назначен смертный час,
не осмыслить день и дату,
что даны в последний раз
оловянному солдату:
за лирическую плату
нас включили в высший класс.
Руки входят, как домой,
на ходу роняя спицы,
в шерстяные рукавицы,
что так выгодны зимой.
В море прыгают девицы,
исчезая за кормой.
Открывался синий глаз,
в нем раскидывалось поле
всё в снегу, и на приколе
гнил забытый тарантас,
и на нем дурак в камзоле
холодно смотрел на нас.
Ты уедешь навсегда
на колесном пароходе.
Облака на небосводе
расслоятся как слюда.
И уже назавтра в моде
станет с сахаром вода!
Где ты, картонный Марко Поло
что плыл за море на спине?
Где два горбатых богомола
стирали простыни в огне?
Где бродит молоко верблюжье
скисая в сладостный шубат?
И огнестрельное оружье
со стен стреляет невпопад?
С мечтой о молоке и хлебе
из глины человек возник.
Пусть молния сверкает в небе,
пусть в дельте падает тростник.
И голубой мятежной кровью
молитвы пишет рифмоплет,
а на устах – печать безмолвья,
и на глазах прохладный лед.
Сравни монаха лысый череп
с нетленной мудростью яйца.
Но разве циркулем отмерен
овал любимого лица?
И разве брошенные в пропасть
свои объятья разомкнут,
и в небеса бесценный пропуск
ладошкой нервною сомнут?
Я знаю в яростной атаке
глубинной грусти седину,
и в лае загнанной собаки
во рту тяжелую слюну,
и неуклюжего престола
слоновью вычурную кость.
И свет слепого произвола.
И счастья праведную злость.
Галька шуршит под ногой как победный марш.
Ты идешь по пляжу совсем один.
Этот мир когда-нибудь будет наш.
Ты сам себе господин.
Дачные домики расположены у воды.
Выходы к океану наперечет.
Поднимается ветер и, значит, твои следы
никакая ищейка не засечет.
Никакая женщина, проживающая на материке,
не потревожит тебя звонком.
Одна хорошо умела гадать по руке,
только с ней ты и был знаком.
Можно прожить до старости с кем-нибудь,
все равно никто ничего не поймёт,
не потому что всё сложно, а потому что путь,
если он тебя выбрал, свое возьмёт.
Раньше тебя убаюкивал звон цикад,
согревал, на коленях мурлыча, ангорский кот.
И на горизонте большой закат
ты мог принять за восход.
Одеялом фиолетовым накрой,
нежно в пропасть мягкотелую толкни.
Я бы в бурю вышел в море как герой,
если справишь мне поминки без родни.
Верхоглядна моя вера, легок крест.
Не вериги мне – до пояса ковыль.
По ранжиру для бесплодных наших мест
причащеньем стала солнечная пыль.
Только спящие читают как с листа
злые смыслы не упавших с неба книг,
вера зреет в темном чреве у кита,
и под плитами томится как родник.
Возле виселицы яблоня цветет,
вдохновляя на поступок роковой,
небесами тайно избранный народ
затеряться средь пустыни мировой.
Рвется горок позолоченных кольцо,
сбилась в ворох сетка северных широт,
раз за мытаря замолвлено словцо,
он с улыбкой эшафот переживет.
Присягнувшие морскому янтарю,
одолевшие молитву по слогам,
я сегодня только с вами говорю,
как рыбак твержу унылым рыбакам.
Трепет пальцев обжигает тело рыб,
мы для гадов – сгустки жаркого огня.
Если я в открытом море не погиб,
в чистом поле не оплакивай меня.
лист догорающий лист догоняющий лист
наскоро выдранный ветром заигранный в вист
зрячему под ноги или незрячим в лицо
в беличьем всполохе брызгами на колесо
по ниспадающей бающий тяжкую сеть
городом кладбищем на неразменную медь
лист вызывающий жизнь выбирающий лист
бликом пожарища в тоненькой щелке кулис
смутою путанный битый моченым кнутом
шуганный пуганный насмерть накрашенным ртом
спящим пропащим тем слаще залегшим на дне
что ну прощайте куда еще в этой стране
лист исчезающий эта слеза не в счет лист
лист собирающий мне отражение лиц
сброшенным скошенным выброшенным из тем
гостем непрошеным как и положено всем
не на мощеную черную улицу вскользь
лист полоснувший мне душу по самую кость
не червоточиной в этом проточном шинке
детской пощечиной на отсырелой щеке
Помню, ветер шумел в пустом облетевшем сквере,
завершив свой рассветный пробег по соседним странам;
в Москве становилось светло, но вот только двери
всех домов оставались закрыты, что было странным —
хоть считай дни недель, загибая за пальцем палец,
чтобы вдруг натолкнуться на праздник и воскресенье,
начиная с даты приезда, как постоялец,
недовольный своим визитом, но в этот день я —
среди книг, что лежали обрезками черных досок
вперемежку со старой одеждой, помимо пыли
покрываясь стремительной тенью цветных полосок,
преломленного солнца сквозь флаги столиц и шпили, —
свой игрушечный мир обводил безупречным взглядом,
будто целую вечность спокойно глядел на вещи,
потому что, случайно проснувшись с тобою рядом,
я успел поделиться разгаданным сном зловещим.
О проекте
О подписке