Читать книгу «Campo santo» онлайн полностью📖 — В. Г. Зебальда — MyBook.

Campo santo[18]

В тот день, когда я приехал в Пьяну, первая же прогулка вывела меня за городскую черту по сплошь состоящей из головокружительных поворотов, виражей и серпантинов дороге, которая уже вскоре круто пошла под гору, спускаясь по чуть ли не отвесным, густо покрытым зелеными зарослями скалам на дно ущелья – глубокое, в несколько сотен метров, оно открывается в бухту Фикайолы. Там, внизу, где в сооруженных на скорую руку, крытых гофрированным железом, ныне частично заколоченных досками халупах еще и после войны обитала насчитывавшая человек двенадцать рыбацкая община, я вместе с несколькими другими курортниками из Марселя, Мюнхена или Милана, что парами или семейными группами со своим провиантом и различным снаряжением устроились по возможности на равном расстоянии друг от друга, провел половину послеобеденного времени и долго, не шевелясь, лежал возле ручейка, чья бойкая вода даже сейчас, на исходе лета, без устали, с привычным, издавна знакомым журчанием сбегала по последним гранитным ступеням на дне долины, чтобы на пляже беззвучно испустить дух и иссякнуть. Я смотрел на ласточек-береговушек, которые в на диво огромных количествах кружили в вышине вокруг огненно-красных скал, с освещенной стороны устремлялись в тень, а из тени вылетали на свет, и в этот наполненный для меня чувством освобождения, словно беспредельно раскинувшийся во все стороны послеполуденный час я тоже выплыл в море, с невероятной легкостью, далеко-далеко, так далеко, что мне подумалось, я мог бы теперь просто отдаться воле волн – пусть несут меня до самого вечера, в ночь. Правда, потом, повинуясь странному инстинкту, привязывающему человека к жизни, я все же повернул обратно и поплыл к берегу, издали похожему на чужой континент, и вот теперь плыть с каждым взмахом становилось все труднее, и не оттого, что я плыл против течения, которое до сих пор несло меня, нет, скорее мне казалось, будто, если можно так сказать о воде, я постоянно поднимаюсь в гору. Вид, который был у меня перед глазами, как бы выпадал из рамы, покачиваясь и колыхаясь, на несколько градусов клонился ко мне верхней своей частью, а внизу настолько же отодвигался. При этом порой меня охватывало ощущение, будто то, что так грозно высилось передо мной, вовсе не фрагмент реального мира, а вывернутое наружу, покрытое исчерна-синими пятнами отражение неодолимой внутренней слабости. Еще труднее, чем добраться до берега, было потом подняться наверх по серпантину и едва хоженым тропинкам, которые тут и там по прямой линии связывают одну петлю с другой. Хотя я переставлял ноги медленно и равномерно, в скопившемся на скальных обрывах предвечернем зное у меня уже скоро градом катился по лицу пот, а кровь стучала в горле, как у замерших от страха посреди движения ящериц, что во множестве попадались на дороге. Минуло добрых полтора часа, пока я выбрался на высоту Пьяны и, подобно человеку, владеющему искусством левитации, смог, так сказать, невесомо пройти меж окраинными домами и садами, вдоль стены, за которой расположен участок земли, где обитатели городка хоронят своих умерших. Как выяснилось, когда я вошел в скрипучие железные ворота, место это было довольно запущенное, что во Франции не редкость, оно скорее оставляло впечатление коммунального пространства, предназначенного для профанных целей человеческого общества, но никак не преддверия вечной жизни. Беспорядочными, то и дело обрывающимися или размещенными на ступеньку ниже рядами могилы тянутся наискось по иссушенному склону, многие уже ушли в землю, и кое-где на них наслоились более поздние захоронения. Неуверенно, с той робостью, какую по сей день испытываешь, опасаясь нарушить покой умерших, я перешагивал через разбитые цоколи и бордюры, сдвинутые надгробные плиты, развалившиеся стенки, выпавшее из постамента, изуродованное ржавчиной распятие, свинцовую урну, руку ангела – безмолвные обломки заброшенного много лет назад города, нигде ни куста, ни дерева, дающего тень, ни туй, ни кипарисов – а ведь в южных странах их часто сажают на кладбищах, то ли в утешение, то ли в знак скорби. Поначалу я вправду решил, что в некрополе Пьяны о природе, которая, как мы всегда надеялись, выходит далеко за пределы нашего собственного конца, напоминают только искусственные цветы, которые французские похоронщики почему-то предпочитают поставлять своим клиентам, – фиолетовые, сиреневатые, розовые, из шелка или нейлонового шифона, из ярко раскрашенного фарфора или из проволоки и жести, они воспринимаются не как знаки вечной любви, а скорее уж, вопреки всем взаимным уверениям, как поневоле зримое доказательство, что из всей многоликой красоты мира мы предлагаем своим усопшим лишь дешевенький эрзац. Однако, оглядевшись повнимательнее, я заметил сорную траву, вику, тимьян, ползучий клевер, тысячелистник и ромашки, трищетинник и марьянник и множество других незнакомых мне трав, которые густо оплетали надгробия, образуя подлинные гербарии и миниатюрные ландшафты, наполовину зеленые, наполовину уже засохшие и, как мне подумалось, куда более красивые, нежели те, какие можно купить у немецких кладбищенских садовников, ведь так называемые надгробные украшения, которые я без всякой радости храню в памяти со времен теперь уже далекого детства и юности в предгорьях Альп, обычно состоят из совершенно одинаковых кустиков вереска, карликовых хвойных деревьиц да мать-и-мачехи и высаживаются в безупречную черную землю в четком геометрическом порядке. Но здесь, на кладбище Пьяны, из гущи худосочных цветочных стеблей, былинок и колосьев нет-нет да и смотрел кто-нибудь из незабвенных усопших, смотрел с овального, обрамленного тонкой золотой каемкой сепиевого портрета, какие в романских странах вплоть до шестидесятых годов помещали на надгробиях: белокурый гусар в мундире со стоячим воротником, умершая в день своего девятнадцатилетия девушка, чье лицо почти стерлось от света и дождя, короткошеий мужчина с толстым галстучным узлом, колониальный чиновник в Оране накануне 1958 года, солдатик в пилотке набекрень, с тяжелым ранением вернувшийся домой после бессмысленной обороны Дьенбьенфу, крепости в джунглях. Кое-где сорняки уже обвивают вотивные таблички из полированного мрамора, установленные на более новых могилах и в большинстве несущие лишь краткую надпись Regrets или Regrets éternels[19], аккуратно сделанную детской рукой, вроде как по трафарету. Regrets éternels – подобно почти всем формулам, какими мы выражаем сочувствие ушедшим прежде нас, эта тоже не лишена двузначности, ведь манифестация вечной безутешности семьи покойного не только ограничивается абсолютным минимумом, но, если хорошенько вдуматься, оставляет едва ли не впечатление посланного вослед умершим признания вины, малодушной просьбы о снисхождении, адресованной тем, кого безвременно предали земле. Свободными от всякой двусмысленности и ясными казались мне лишь имена самих усопших, из которых многие и по значению, и по звучанию были настолько совершенны, словно носившие их люди еще при жизни принадлежали к лику святых либо недолго гостили здесь как посланцы далекого мира, придуманного нашими лучшими упованиями. Но все же и они, те, что звались Грегорио Гримальди, Анджелина Бонавита, Натале Николи, Санто Сантини, Серафино Фонтана или Арканджело Казабьянка, на самом деле, конечно, не были застрахованы от человеческой злобы, будь то своей собственной или чужой. Пока я бродил среди могил, мне мало-помалу открылась планировка кладбища Пьяны, которая, кстати говоря, отличалась тем, что умерших хоронили в основном согласно их клановой принадлежности, а стало быть, Чеккальди лежали рядом с Чеккальди, Куиликини – рядом с Куиликини, однако сей давний порядок, основанный на десятке с небольшим имен, давно уже поневоле уступил порядку современной гражданской жизни, в которой каждый сам по себе и в конечном счете получает место лишь для себя и ближайших своих родственников, место, которое со всей возможной точностью отвечает размеру его состояния или степени его бедности. Хотя в маленьких корсиканских приходах и речи нет о богатстве, кичащемся демонстративной роскошью кладбищенских памятников, даже на таком кладбище, как в Пьяне, все же имеется несколько снабженных фронтонами склепов, где нашли подобающее последнее упокоение люди посостоятельнее. Ближайшую нижерасположенную общественную ступень знаменуют похожие на саркофаги сооружения, которые в зависимости от состоятельности погребенных, воздвигнуты из гранитных или бетонных плит. На могилах еще более ничтожных покойников каменные плиты лежат прямо на земле. Те, кому и такое не по карману, довольствуются бирюзовой или розовой галькой, засыпанной в узкую окантовку, а совсем уж беднякам достается только воткнутый в голую землю крест, вырезанный из листового железа или кое-как сваренный из водопроводных труб, иногда выкрашенный бронзовой краской или обвитый золотым шнуром. Таким вот образом и кладбище Пьяны, деревушки, где до недавнего времени обитали исключительно люди более или менее бедные, как и некрополи в наших больших городах, отражает созданную неравным распределением земного достояния общественную иерархию во всех ее градациях. Самые громоздкие камни закатывают, как правило, на могилы самых богатых, ведь от них скорее всего можно ожидать, что они не считают своих потомков достойными наследства и, чего доброго, жаждут вернуть себе все, чего лишились. Гигантские глыбы, какие на всякий случай водружают над ними, разумеется, с само-обманной хитростью замаскированы под монументы глубокого почтения. Знаменательным образом в подобном расточительстве нет нужды, когда умирает кто-нибудь из наших меньших собратьев, в свой смертный час владевший разве только костюмом, в котором его хоронят, – вот так я думал, когда, стоя у самого верхнего ряда, смотрел поверх кладбища Пьяны и серебристых крон олив за его стеной на сверкающий далеко внизу залив Порто. Особенно удивило меня тогда, на этом месте упокоения усопших, вот что: ни одна из надгробных надписей не была старше шестидесяти или семидесяти лет. Причину я узнал спустя несколько месяцев из посвященной диковинным корсиканским обстоятельствам, кровавым распрям и бандитизму, во многих отношениях образцовой для меня работы Стивена Уилсона, одного из моих английских коллег, который с необычайной тщательностью, ясностью и сдержанностью представляет читателю обширный, собранный за много лет исследовательского труда материал. Отсутствие дат смерти, даже относящихся всего-навсего к началу нашего столетия, было связано отнюдь не с широко распространенной практикой преемственной передачи могил, как я поначалу предполагал, и объяснялось отнюдь не тем, что раньше в Пьяне существовало другое кладбище, нет, причина заключалась в том, что кладбища на Корсике вообще появились только в середине минувшего столетия по официальному распоряжению властей, причем население долго их не принимало. Например, в отчете от 1893 года говорится, что городское кладбище Аяччо используют только бедняки да лютеране, сиречь протестанты. Судя по всему, родственники не хотели или не осмеливались уносить покойного, который называл какой-либо участок земли своим, прочь из его законных владений. Веками общепринятое на Корсике погребение на унаследованной от предков земле походило на контракт о непродажности этой земли, который из поколения в поколение беспрекословно возобновлялся между каждым покойником и его потомством. Потому-то всюду, dapaese apaese[20], натыкаешься на маленькие морги, мертвецкие и мавзолеи, здесь под каштаном, там в полной игры света и тени оливковой роще, посреди тыквенной грядки, на овсяном поле или на склоне, поросшем ажурным желтовато-зеленым укропом. В таких местах, нередко очень красивых, с хорошим видом на всю семейную землю, деревню и окрестности, усопшие, так сказать, всегда находились среди своих, не были сосланы на чужбину и могли по-прежнему охранять границы своих владений. Не помню точно, в каком именно источнике, я также читал, что иные старые корсиканки имели привычку после работы навещать обители усопших, чтобы послушать их и посоветоваться об использовании земли и прочих вопросах, касающихся праведной жизни. Тех, кто своей земли не имел, – пастухов, поденщиков, итальянцев-батраков и прочих горемык – долгое время просто зашивали после смерти в мешок и сбрасывали в шахту, которую закрывали крышкой. Такая коллективная могила, где трупы, вероятно, лежали кучей, как капуста или свекла, называлась area

...
5