У подсудимого произошла ссора с потерпевшим, неким Пейтоном, в одном из баров в Бруклине. Ссора возникла на почве долга, который Пейтон должен был отдать то ли самому подсудимому (согласно его собственным словам), то ли третьему лицу, на которое подсудимый работал коллектором, или сборщиком долгов (согласно материалам дела). В ходе ссоры подсудимый в приступе гнева набросился на потерпевшего с бутылкой. Он не прекратил своих действий даже после того, как бутылка разбилась, после того, как драка переместилась из бара на улицу, и после того, как левый глаз потерпевшего получил серьезные повреждения, а левое ухо было практически оторвано. Драка закончилась лишь после вмешательства очевидцев, которые были знакомы с потерпевшим и, воспользовавшись численным преимуществом, смогли оттащить подсудимого, и с большим трудом удерживали его до приезда полиции.
Бросалась в глаза и еще одна деталь из судебного решения. Судья отмечал, что «Пейтон хорошо знал о склонности подсудимого к насилию, поскольку это был общеизвестный факт».
У Джеймса Барбера остался по меньшей мере один сын, мой дед, по имени Расселл, которого называли Расти. Расти Барбер дожил до 1971 года. Я видел его всего несколько раз в жизни, в раннем детстве. Большая часть того, что я о нем знал, была почерпнута из историй, которые он рассказывал моей матери, а она позднее передала мне.
Расти никогда не видел своего отца и, как следствие, не скучал по нему и не слишком о нем раздумывал. Вырос Расти в городке Мериден в штате Коннектикут, где у его матери была родня и куда она, беременная, вернулась из Нью-Йорка, чтобы растить ребенка. Она рассказывала мальчику об отце, в том числе и о его преступлениях. Рассказывала все как есть, не смягчая, впрочем ни она сама, ни ее сын не видели в этом ничего особенного и не испытывали по этому поводу никаких терзаний. В те времена у многих было еще хуже. Никому даже в голову не приходило, что отец Расти может каким-то образом повлиять на его будущее. Наоборот, его растили с теми же ожиданиями, что и от соседских детей. Учился он посредственно и примерным поведением не отличался, но школу окончил. В 1933-м году поступил в Вест-Пойнт, но ушел после первого курса, большую часть которого провел либо в карцере, либо в наказание за очередную провинность маршируя на плацу. Вернувшись в Мериден, перебивался случайными заработками. Женился на местной девушке, моей бабке, и семь месяцев спустя у них родился сын, которого он назвал Уильямом. Однажды Расти ввязался в какую-то мелкую потасовку и загремел в кутузку за нападение на полицейского, хотя на самом деле ничего такого не делал. Просто выразил недовольство тем, что тот поднял на него руку.
Переломным моментом для Расти Барбера стала война. Он ушел в армию рядовым и участвовал в высадке десанта союзников в Нормандии в составе Третьей армии. К концу войны он дослужился до лейтенанта и был кавалером ордена Почета и двух «Серебряных Звезд», официально признанным героем. Во время битвы за Нюрнберг в апреле 1945-го в одиночку ворвался на укрепленную огневую позицию немцев, убив шестерых солдат противника, причем последних двух заколол штыком. Когда вернулся в Мериден, в его честь устроили парад. Он восседал на заднем сиденье автомобиля с откидным верхом и махал рукой девушкам.
После войны Расти обзавелся еще двумя ребятишками, купил собственный каркасный домик в Меридене. Однако к мирной жизни смог приспособиться совсем не так хорошо. Перепробовав себя на нескольких поприщах – в страховании, торговле недвижимостью, ресторанном бизнесе, – он наконец нашел место коммивояжера. Торговал различными марками одежды и обуви, большую часть времени проводил, колеся по югу Новой Англии с коробками образцов в багажнике своего автомобиля, которые показывал владельцам магазинов в одном тесном офисе за другим. Глядя на тот период жизни моего деда, я думаю, он, должно быть, прилагал огромные усилия, чтобы не сорваться. Расти Барбер унаследовал от своего отца склонность к насилию, которую война подпитывала и поощряла, при этом никакими другими особыми талантами он не блистал. И тем не менее дед мог бы справиться. Он мог бы прожить свою жизнь тихо и мирно, подавляя свои наклонности. Но обстоятельства сыграли против него.
11 мая 1950 года Расти, находясь в Лоуэлле, штат Массачусетс, поехал в магазин одежды «Биркес», чтобы продемонстрировать новую линию осенних курток «Майти Мак». Потом решил заскочить перекусить в закусочную под названием «Эллиотс», которую любил. При выезде с парковки случилась авария. Другая машина въехала в «бьюик» Расти в тот момент, когда он выворачивал оттуда. Завязалась перепалка, переросшая в потасовку. Противник Расти вытащил нож. Когда все было кончено, он остался лежать на улице, а Барбер зашагал прочь как ни в чем не бывало. Раненый поднялся, прижимая руки к животу. Сквозь его пальцы сочилась кровь. Он расстегнул рубаху, продолжая при этом одной рукой держаться за живот, как будто у него прихватило желудок. Когда же наконец убрал руку, из него вывалились влажно поблескивавшие кольца кишок. Вертикальный разрез тянулся через весь его живот от грудины до лобка. Он своими руками заправил внутренности обратно и, придерживая живот, поковылял в закусочную вызывать полицию.
Расти получил по полной программе: нападение с целью убийства, нанесение увечий, нанесение тяжких телесных повреждений при помощи оружия. На суде он утверждал, что действовал в рамках самозащиты, но опрометчиво признался, что не помнит ничего из того, в чем его обвиняют, включая то, как отобрал у пострадавшего нож и вспорол ему живот. Помнил лишь, как тот пошел на него с ножом, а дальше в памяти его зиял провал. Приговорили его к сроку от семи до десяти лет лишения свободы, из которых он отсидел три. К тому времени, когда он вернулся обратно в Мериден, его старшему сыну Уильяму – моему отцу, Билли Барберу, – исполнилось восемнадцать, и он стал уже настолько неуправляем, что обуздать его было не по силам никакому отцу, даже столь грозному, как Расти.
И тут мы достигаем той части истории, где нить повествования прерывается. Потому что у меня практически нет воспоминаний о моем отце, лишь разрозненные обрывки: расплывшаяся сине-зеленая татуировка на запястье с внутренней стороны в виде не то креста, не то кинжала, которую он наколол где-то в тюрьме; его руки, бледные, с красными костяшками и костлявыми пальцами – такие вполне легко было представить в качестве орудий убийства; полный рот длинных желтых зубов; изогнутый нож с перламутровой рукоятью, который он всегда носил при себе за поясом, автоматически засовывая его туда с самого утра, как другие мужчины суют в задний карман брюк бумажник.
За исключением вот таких проблесков, я просто его не помню. Да и этим обрывкам не слишком доверяю; за многие годы я мог изрядно их приукрасить. Последний раз видел отца в 1961 году. Мне было пять, а ему двадцать шесть. В детстве я очень старательно сохранял память о нем, чтобы не дать ему исчезнуть. Это было до того, как я понял, что он собой представляет. С годами его образ все равно стерся из моей памяти. К тому времени, как мне сравнялось десять, я уже толком не помнил его, если не считать тех случайных обрывков. Скоро я вообще перестал о нем думать. Из соображений удобства жил так, будто у меня не было вообще никакого отца, будто я просто появился на свет безотцовщиной, – и никогда не сомневался в правильности своей позиции, потому что ничего путного из такого родства выйти не могло.
Но одно воспоминание все же держалось, пусть и не очень твердо. Тем последним летом, в 1961 году, мама однажды отвезла меня повидаться с ним в тюрьму на Вэлли-авеню в Нью-Хейвене. Мы сидели за одним из щербатых столов в переполненном зале для свиданий. Заключенные в мешковатых тюремных робах походили на плоских квадратных человечков, которых мы с друзьями любили рисовать. Видимо, я в тот день дичился – с отцом никогда не знаешь, чего ждать, – и потому ему пришлось уговаривать меня.
– Поди-ка сюда, дай мне на тебя поглядеть. – Он стиснул своими пальцами мое тощее плечико и подтянул меня к себе. – Поди сюда. Раз уж приехал в такую даль, подойди ко мне.
Много лет спустя я все еще чувствовал его пальцы на своем плече, там, где они стиснули его и слегка повернули, как поворачиваешь ножку жареного цыпленка, чтобы ее оторвать.
Он сделал ужасную вещь. Посвящать меня в подробности никто из взрослых не стал. Я знал лишь, что там фигурировала какая-то девушка и один из пустых заколоченных домов на Конгресс-авеню. И тот самый нож с перламутровой рукоятью. О дальнейшем взрослые умалчивали.
В то лето закончилось мое детство. Я узнал слово «убийство». Но тебе же не просто говорят это серьезное слово. Тебе приходится жить с ним, повсюду носить его с собой. Ты вынужден ходить вокруг него, видеть с разных углов, в разное время суток, в разном свете, пока не начинаешь понимать его значение, пока оно не входит в тебя. Ты вынужден годами хранить его в тайне внутри себя, точно уродливую косточку в персике.
И что же из этого было известно Лори, спросите вы? А ничего. Я с первого же взгляда понял: передо мной Хорошая Еврейская Девочка из Хорошей Еврейской Семьи и она ни за что не станет со мной связываться, если узнает правду. Поэтому в самых расплывчатых и романтичных выражениях сказал ей, что у моего отца была скверная репутация, но я его никогда не знал. Стал плодом мимолетного неудачного романа. За последующие тридцать пять лет в этом отношении ничего не изменилось. В глазах Лори отца у меня считай что и не было. Я ее не разубеждал, ведь и в моих собственных глазах отца у меня считай что не было. И уж точно я не был сыном Кровавого Билли Барбера. Во всем этом не было ничего особенно драматичного. Когда я заявил подружке, которая впоследствии стала моей женой, что не знал своего отца, то лишь произнес вслух то, что твердил себе на протяжении многих лет. Это вовсе не была попытка ввести ее в заблуждение. Если я когда-то и был сыном Билли Барбера, то к тому времени, как встретил Лори, уже давным-давно перестал им быть, кроме как в строго биологическом смысле. То, что я сказал Лори, было ближе к правде, чем сухие факты. Да, но за все эти годы наверняка можно было выбрать подходящий момент для того, чтобы во всем ей признаться, скажете вы.
Правда заключалась в том, что с годами все рассказанное Лори чем дальше, тем больше соответствовало истине. Во мне взрослом от сынишки Билли не осталось практически ничего. Все это превратилось в историю, старый миф, который не имел никакого отношения к тому, кем я был на самом деле. По правде говоря, я особо даже и не думал об этом. Вырастая, мы в какой-то момент перестаем быть детьми своих родителей и становимся родителями своих детей. К тому же у меня была Лори. У меня была Лори, и мы были счастливы. Наш брак вышел крепким и стабильным, мы считали, что знаем друг друга, и каждый из нас был доволен собственным представлением о своем партнере. Зачем было все портить? Зачем рисковать такой редкостью, как счастливый брак, – а уж тем более такой еще большей редкостью, как многолетний брак по любви, – ради чего-то настолько прозаического и отравляющего, как абсолютная, бездумная, прозрачная честность? Кому стало бы лучше, если бы я все рассказал? Мне? Вот уж нет. Я был сделан из стали, честное слово. Но есть еще и более приземленное объяснение: эта тема просто никогда не поднималась. Как выясняется, в мирной жизни не так-то легко найти подходящий момент для объявления собственной жене, что ты сын убийцы.
О проекте
О подписке