Читать книгу «Радуга тяготения» онлайн полностью📖 — Томаса Пинчона — MyBook.
 








 





Но худшие инфантильные припадки ярости Петера все же лучше самых безмятежных вечеров с ее Рыбным мужем, когда тот плавает в морях своих фантазий, тяги к смерти, ракетного мистицизма, – вот такой, как Франц, им и нужен. Они знают, как использовать такое. Они знают, как использовать хоть кого. Что будет с теми, кого использовать не смогут?

Руди, Ваня, Ревекка – вот они мы, ломоть берлинской жизни, еще один шедевр «Уфы», символический Студент из «Богемы», символический Славянин, символическая Еврейка, поглядите на нас: Революция. Разумеется, никакой Революции нет, даже в Kino, никакого немецкого «Октября», по крайней мере – при этой «Республике». Революция умерла – правда, Лени была маленькой, вне политики – вместе с Розой Люксембург. Теперь лучше всего верить в Революцию-в-изгнании-на-поселении, в непрерывность сценария, что выживает на унылом краю все эти Веймарские годы, выжидает своего часа и возрожденной Люксембург…

ВОЙСКО ВЛЮБЛЕННЫХ МОЖНО РАЗБИТЬ. По ночам такие надписи возникают на стенах «красных» районов. Художника или автора выследить никому не удается, отчего начинаешь подозревать, что он один и тот же. Хочешь не хочешь, а поверишь в народное сознание. Не столько лозунги, сколько тексты, явленные, дабы над ними задумывались, толковали их, чтобы люди переводили их в действие…

– Это правда, – уже Ваня, – посмотрите на формы капиталистического выражения. Порнографии – порнографии любви, эротической, христианской, мальчика к его собачке, порнографии закатов, порнографии убийства и порнографии дедукции – ахх, этот вздох, когда мы угадываем убийцу, – все эти романы, эти фильмы и песни, которыми нас убаюкивают, – это же всё подходы, какие поудобнее, какие нет, к Абсолютному Удобству. – Пауза, чтобы Руди успел кисло усмехнуться. – Самонаведенный оргазм.

– «Абсолютному»? – Ревекка выползает вперед на голых коленках – передать ему хлеб, влажный, тающий от касания ее мокрого рта. – Двое…

– Двое – это тебе так сказали, – Руди не вполне ухмыляется. В ее поле внимания – как ни жаль, и уже не впервой, проскальзывает фраза мужское превосходство… чего ж они так дорожат своей мастурбацией? – …Но в природе такое почти неизвестно. По большинству все в одиночку. Сама знаешь.

– Я знаю, что сольемся вместе, – только и говорит она. Хотя они не занимались любовью ни разу, она говорит это в упрек. Но он отворачивается, как и все мы от тех, кто неловко воззвал только что к вере, а тему никак не развить.

Лени изнутри своего впустую растраченного времени с Францем достаточно знает про то, как кончать порознь. Сперва его пассивность не давала ей кончать вообще. Затем она поняла: чтобы заполнить ту свободу, которую он ей предоставлял, сочинять можно что угодно. Стало поудобнее: она могла грезить о таких нежностях меж ними (спустя время она грезила и о других мужчинах) – но одиночества прибавилось. Однако морщины ее так быстро не углубятся, рот не научится твердеть вне лица, которым она постоянно себя удивляет, – лица грезящего наяву ребенка, лица, какое выдаст ее любому, кто б ни посмотрел, именно такая смягченная жирком расфокусированная слабость, от которой мужчины читают в ней Зависимую Маленькую Девочку, – даже у Петера Саксы подмечала она такой взгляд, – а греза – та же, которую она отправлялась искать, пока Франц стонал в своих темных желаньях боли, греза о нежности, свете, где преступное сердце ее искуплено, больше не надо бежать, сражаться, является мужчина, безмятежный, как она, и сильный, улица обращается в далекое воспоминанье: в точности та греза, какую Лени здесь меньше всего может себе позволить. Она знает, что́ ей следует изображать. Тем более, Ильзе наблюдает все больше. Ильзе они не используют.

Ревекка продолжает тем временем спорить с Ваней, полуфлиртует, Ваня пытается удержать все в интеллектуальном шифровальном ключе, но еврейка возвращается – снова и снова – к телесному… так чувственна: бедра ее изнутри, над самым коленом, гладкие, как масло, напряжение всех мускулов, настороженное лицо, финты Judenschnautze[82], навязчиво, вспышки язычка меж полных губ… каково будет, если она уложит тебя в постель? Сделать это не просто с женщиной – с еврейкой… Их животная тьма… потные филеи агрессивно лезут в лицо, черные волоски темнеют тонким полумесяцем вокруг каждой ягодицы от расщелины… обернулась через плечо, лицо щерится в грубом восторге… вообще-то все врасплох, в миг отдохновенья в бледно-желтой комнате, пока мужчины бродили по коридорам снаружи с обдолбанными улыбочками… «Нет, не так жестко. Нежнее. Я скажу тебе, когда жестче…» Светлая кожа Лени, невинная ее внешность – а у еврейки оттенок потемнее, невозделанность ее контрастирует тонкости сложения и кожи Лени, кости таза гладко натягивают паутины по чреслам и вокруг живота, две женщины скользят, рычат, хватают ртом воздух… Я знаю, что сольемся вместе… и Лени просыпается одна – еврейка уже где-то в другой комнате, – так и не познав того мгновенья, когда провалилась в свой истинный младенческий сон, мягкой перемены состояния, которой просто не случалось с Францем… Поэтому она расчесала и взбила кончиками пальцев волосы, чтобы хоть как-то показать, какова ей ночная клиентура, и прогулялась до ванных, разделась, наплевав на то, чьи глаза могут на нее устремляться, и скользнула в теплоту тела, в привычный его аромат… И тут же, сквозь крики и душную влажность, от которых, наверное, трудно сосредоточиться, увидела – там, на одной полке, смотрит сверху на нее… Да, это Рихард Хирш, с Маузихштрассе, столько лет назад… она сразу поняла, что лицо ее никогда не выглядело уязвимее, – это читалось в его глазах…

А вокруг другие плескались, любили друг друга, произносили комические монологи, быть может, это его друзья – да, это ж Сигги проплывает по-лягушачьи, мы его дразнили «Троллем», ни на сантиметр с тех пор не подрос… когда мы бежали домой вдоль канала, спотыкались и падали на самый твердый булыжник на свете, и просыпались по утрам, и видели снег на спицах фургонных колес, пар из ноздрей старой кобылы…

– Лени. Лени. – Волосы Рихарда откинуты назад, тело у него золотое, склоняется, чтобы извлечь ее из затуманенной ванны, усадить с собою рядом.

– Ты же вроде… – она растеряна, не знает, как сказать. – Кто-то мне говорил, что ты не вернулся из Франции… – Она не отрывает взгляда от своих коленок.

– Даже французским девушкам меня во Франции не удержать.

Он по-прежнему здесь – она чувствует, как он пытается заглянуть ей в глаза, – и говорит так просто, такой живой, уверен, что французские девушки наверняка убедительнее английских пулеметов… она знает, полнясь плачем по его невинности, что не мог он ни с кем там быть, что французские девушки для него по-прежнему – прекрасные и недостижимые агенты Любви…

В Лени теперь не видно никакой долгой службы, ничего. Она – то дитя, на кого он смотрел через парковые дорожки, кого встречал, когда она трюхала домой по gassen[83] в буром, как горбушка, свете, лицо ее, тогда еще довольно широкое, опущено, светлые брови обеспокоены, за спиной ранец с книгами, руки в карманах фартука… какие-то камни в стенах были белы, словно клейстер… может, она и видела, как он шел навстречу, но он был старше, вечно с приятелями…

Теперь все при них уже не так буйствуют, больше почтения, даже робость, они счастливы за Рихарда и Лени.

– Лучше поздно, чем никогда! – пищит Сигги своим голоском пришпоренного карлика, вставая на цыпочки разлить майское вино по всем бокалам.

Лени идет уложить волосы заново и чуточку осветлить, и Ревекка идет с ней. Они беседуют – впервые – о планах и будущем. Не касаясь друг друга, они с Рихардом влюбились, как должно было случиться еще тогда. Само собой разумеется, что он увезет ее с собой…

В последние дни появляются старые гимназические друзья, приносят экзотические вино и еду, новые наркотики, сплошную легкость и честность в половых вопросах. Никто не морочится одеванием. Они показывают друг другу свои нагие тела. Никто не тревожится, никто не завидует ее грудям или его пенису… Для всех это прекрасный расслабон. Лени репетирует свое новое имя: «Лени Хирш», – временами даже, когда они с Рихардом по утрам сидят за столиком кафе: «Лени Хирш», – и невероятно, только он улыбается, смущен, пытается отвести взгляд, но избежать ее глаз не может и наконец полностью разворачивается навстречу ее взору, громко смеется – смех чистой радости – и протягивает руку, в ладонь свою милую берет ее лицо…

Многоуровневым ранним вечером – балконы, террасы, публика, сгруппированная по разным слоям, все взоры устремлены вниз, к общему центру, галереи молодых женщин с зелеными листиками на талиях, высокие вечнозеленые деревья, лужайки, текучая вода и национальная серьезность, Президент посреди своего запроса Бундестагу – этим знакомым спертым гнусавым голосом – насчет огромных военных ассигнований вдруг срывается:

– Ох, в пизду… – Fickt es, фраза, которой вскоре суждено бессмертие, звенит в небесах, раскатывается по земле: Ja, fickt es! – Я возвращаю всех солдат домой. Мы закрываем военные заводы, всё оружие топим в море. Мне осточертела война. Мне осточертело просыпаться каждое утро и бояться, что умру.

И вдруг уже больше не получается его ненавидеть: он человек, теперь он такой же смертный, как любой. Будут новые выборы. Левые выдвинут женщину, чье имя не сообщается, но все понимают, что это Роза Люксембург. Прочие кандидаты подбираются такие неумелые или бесцветные, что за них никто не станет голосовать. Революция получит шанс. Президент обещал.

В банях, среди друзей – невероятная радость. Поистине радость: явления в диалектическом процессе не способны вызвать такой сердечный взрыв. Все влюблены…

ВОЙСКО ВЛЮБЛЕННЫХ МОЖНО РАЗБИТЬ.

Руди и Ваня съехали на споры об уличной тактике. Где-то капает вода. Улица всовывается, от нее никуда не деться. Лени это знает, ненавидит ее. Никак не отдохнуть… приходится верить чужакам, которые могут работать на полицию, если не прямо сейчас, то чуть погодя, когда улица так запустеет, что и не стерпеть… Хотела б она знать, как уберечь от этой улицы ребенка, но уже, наверное, слишком поздно. Франц – Франц никогда помногу на улице не бывал. Вечно какие-то отговорки. Переживает за безопасность, может попасться в случайный кадр какого-нибудь фотографа в кожаном пальто, они всегда на закраинах акций. Или:

– А что делать с Ильзе? А если там драка? – А если там драка, что делать с Францем?

Она пыталась объяснить ему про уровень, которого достигаешь, встаешь туда обеими ногами, когда теряешь страх, все к черту, ты проник в мгновенье, идеально соскальзываешь в его канавки, серо-металлические, но мягкие, как латекс, и вот фигуры уже танцуют, каждой хореограф определил то место, где она есть, коленки под жемчужного цвета платьем сверкают, когда девушка в платке нагибается за булыжником, мужчину в черном пиджаке и коричневой вязаной безрукавке хватают шуцманы, по одному за каждую руку, тот пытается не опускать голову, скалит зубы, пожилой либерал в грязном бежевом пальто пятится на шаг, чтоб на него не навалился падающий демонстрант, оглядываясь поверх лацкана как-вы-смеете или осторожней-только-не-меня, и очки его полнятся зиянием зимнего неба. Вот мгновенье – и его возможности.

Она даже пробовала – из тех основ счисления, которых нахваталась, – объяснить Францу: когда Δt стремится к нулю, стремится бесконечно, слои времени тоньше и тоньше – череда комнат, и у каждой следующей стены серебрянее, прозрачнее, ибо чистый свет нуля все ближе…

Но он качал головой:

– Это другое, Лени. Важно довести функцию до ее предела. Δt – просто условность, чтобы это могло произойти.

Он умеет, умел несколькими словами все лишить восторга. И не особо подбирал эти слова притом: у него такое инстинктивно. Когда они ходили в кино, он засыпал. Заснул на «Nibelungen»[84]. Пропустил, как гунн Аттила с ревом налетел с Востока, чтобы истребить бургундов. Франц любил кино, однако смотрел его так – задремывая и просыпаясь.

– Ты причинно-следственный человек, – кричала она. Как он соединяет те фрагменты, какие видел, открывая глаза?

Он и впрямь был человеком причинно-следственным: беспощадно цеплялся к ее астрологии, рассказывал, во что ей вроде бы надо верить, затем отрицал.

– Приливы, радиопомехи – черт, да больше толком ничего. Перемены там никак не могут производить перемены тут.

– Не производить, – пыталась она, – не вызывать. Все это идет вместе. Параллельно, не серийно. Метафора. Знаки и симптомы. Наносятся на карту в других системах координат, я не знаю… – Она и впрямь не знала, она лишь пыталась дотянуться.

Но он говорил:

– Попробуй что-нибудь вот так спроектировать, да еще чтоб оно работало.

Они посмотрели «Die Frau im Mond»[85]. Франц развлекался – эдак снисходительно. Придирался к техническим частностям. Спецэффекты создавали какие-то его знакомые. Лени же увидела мечту о полете. Одну из множества возможных. Реальный полет и мечты о полете идут вместе. И то, и другое – элементы одного движения. Не А, потом Б, но все вместе…

Хоть что-нибудь у него могло быть долговечным? Если бы еврейский волк Пфляумбаум не подпалил свою фабрику красок у канала, Франц, может, и посейчас трудился бы днями напролет на невозможную аферу этого еврея – разработать узорчатую краску, растворял бы один терпеливый кристалл за другим, с маниакальной тщательностью контролировал температуры, дабы при остывании аморфный завиток сумел бы – ну хоть на сей раз, а? – вдруг измениться, замкнуться в полоски, горошек, клеточку, звезды Давида, – а не нашел бы однажды ранним утром почернелую пустошь, банки краски, взорвавшиеся огромными выплесками кармазина и бутылочной зелени, вонь обгорелого дерева и лигроина, и Пфляумбаум не заламывал бы руки ой, ой, ой, подлый лицемер. И все ради страховки.

Поэтому Франц и Лени некоторое время очень голодали, а Ильзе что ни день росла у нее в животе. Работы подворачивались тяжкие и платили за них так, что и смысла нет. Это его доканывало. Потом он как-то вечером на топких окраинах встретил старого приятеля из Мюнхенского политеха.

Он бродил весь день, муж-пролетарий, расклеивал афиши какой-то счастливой кинофантазии Макса Шлепциха, а Лени тем временем лежала беременная, приходилось ворочаться, когда слишком вступало в спину, в меблированном мусорном ящике, выходившем в последний из Hinterhöfe[86] их многоквартирного дома. Давно стемнело и жутко похолодало, когда его ведерко с клейстером опустело, а все афиши расклеились – чтоб на них потом ссали, сдирали их, замалевывали свастиками. (Может, тот фильм входил в квоту. Может, там была опечатка. Но когда Франц пришел в кинотеатр в означенный на афише день, там стояла темень, пол в фойе завален обломками штукатурки, а изнутри театра – ужасный грохот, так шумят, когда здание сносят, только вот никаких голосов, ни лучика света… он покричал, но разрушение продолжалось, лишь громкий скрип раздавался в недрах под электрическим козырьком, который, как он теперь заметил, не горел ни единой буквой…) Он забрел, усталый как собака, на много миль к северу, в Райникендорф – квартал небольших фабрик, ржавые листы на крышах, бордели, ангары, кирпич вторгается в ночь и упадок, ремонтные мастерские, где вода для охлаждения изделий застояло лежит в чанах под пленкой пены. Лишь редкая россыпь огоньков. Пустота, сорняки на пустырях, на улицах никого: район, где каждую ночь бьется стекло. Должно быть, ветром несло Франца по грунтовке, мимо старого армейского гарнизона, ныне занятого местной полицией, среди сараев и инструментальных складов к проволочной ограде с воротами. Те были открыты, и он ввалился. Ощутил звук – где-то впереди. За лето до Мировой войны он на каникулах ездил в Шаффхаузен с родителями, и они на электрическом трамвайчике отправились к Рейнским водопадам. Спустились по лестнице, вышли к деревянному павильончику с заостренной крышей – а вокруг сплошь облака, радуги, капли пламени. И рев водопада. Он держался за руки обоих, подвешенный с Мутти и Папи в холодной туче брызг, едва различая наверху деревья, прилепившиеся к кромке водопада влажным зеленым мазком, а внизу лодочки туристов, что подходят почти туда, где в Рейн низвергается потоп. Однако сейчас, в зимней сердцевине Райникендорфа он один, руки пусты, спотыкается по мерзлой грязи через старую свалку боеприпасов, заросшую ивой и березой, свалка разбухает во тьме к холмам, тонет в трясине. Где-то посреди перед ним громоздятся бетонные казармы и земляные укрепления 40 футов высотой, а шум за ними, шум водопада, нарастает, взывая из памяти. Вот такие выходцы с того света нашли Франца – не люди, но формы энергии, абстракции…

Сквозь дыру в бруствере он затем увидел крохотное серебряное яйцо – пламя, чистое и неколебимое, вырывалось из-под него, освещая силуэты людей в костюмах, свитерах, пальто: люди наблюдали из бункеров или траншей. То была ракета на стенде: статические испытания.

Звук начал меняться – то и дело прерывался. Францу, изумленному донельзя, он не казался зловещим – просто другим. Но свет вспыхнул ярче, и фигуры наблюдателей вдруг стали падать по укрытиям, а ракета испустила запинающийся рев, долгую вспышку, голоса завопили ложись, и Франц дерябнулся оземь как раз в тот миг, когда серебряная штуковина разорвалась, зашибенский бабах, металл завыл в воздухе там, где Франц только что стоял, Франц вжался в землю, в ушах звенит, даже холод не ощущается, в этот миг вообще никак не проверить, по-прежнему ли он в своем теле…

Подбежали ноги. Он поднял взгляд и увидел Курта Монтаугена. Всю ночь, а то и весь год ветер гнал их друг к другу. К такому вот убеждению Франц пришел: это все ветер. Теперь школярский жирок по большей части сменился мускулатурой, волосы редели, лицо темнее любого, что Франц наблюдал всю зиму на улицах, – темное даже в бетонных складках тени и пламени от разметанного ракетного топлива, – но это без сомнения Монтауген, семь или восемь лет прошло, а они тут же друг друга узнали. Они когда-то жили в одной сквознячной мансарде на Либихштрассе в Мюнхене. (Франц тогда в адресе видел знамение, ибо Юстус фон Либих был одним из его героев – героем химии. Позднее в подтверждение курс теории полимеров ему читал профессор-доктор Ласло Ябоп – последний в истинной цепочке преемников: от Либиха к Августу Вильгельму фон Хофману, затем к Херберту Ганистеру и к Ласло Ябопу, прямая сукцессия, причина-и-следствие.) Они ездили в Политех одним грохочущим Schnellbahnwagen[87] с его тремя контактами, хрупкими насекомыми ногами, что елозили, визжа, по проводам над головой: Монтауген изучал электромеханику. После выпуска уехал в Юго-Западную Африку – какой-то радиоисследовательский проект. Некоторое время они переписывались, потом бросили.

Встреча старых друзей продолжалась сильно допоздна в пивной Райникендорфа – со студенческими воплями посреди пьющего рабочего класса, ликующие и грандиозные поминки по ракетному испытанию – рисовали каракули на мокрых бумажных салфетках, все за столиком, уставленным стаканами, говорили одновременно, спорили в дыму и шуме о тепловом потоке, удельной тяге, расходе топлива…

– Это был провал, – Франц, покачиваясь под электрической лампочкой в три или четыре утра, на лице вялая ухмылка, – ничего не вышло, Лени, а они твердят лишь об успехе! Двадцать кило тяги и лишь на несколько секунд, но раньше такого никто не делал. Даже не верится, Лени, что я увидел такое, чего никто раньше не делал…

 



 










 













 















1
...
...
25