«Вот, – говорят они, – то, что мы думали о мире; представление, понятие, какое только мы могли составить себе об этой великой тайне жизни мира. Не относитесь презрительно к ним. Вы ушли далеко вперед от такого понимания, перед вами расстилаются более широкие и свободные горизонты, но вы также не достигли еще вершины. Да, ваше понимание, каким бы широким оно ни казалось, все еще частичное, несовершенное понимание. Дело идет о предмете, которого ни один человек никогда, ни во времени, ни вне времени, не поймет. Будут проходить все новые и новые тысячелетия, а человек будет снова и снова бороться за понимание лишь какой-либо новой частности. Этот предмет больше человека, он не может быть понят им, это – бесконечный предмет!»
Сущность скандинавской мифологии, как и всякой языческой мифологии вообще, заключается в признании божественности природы и в искреннем общении человека с таинственными невидимыми силами, обнаруживающимися в мировой работе, совершающейся вокруг него. И эта сторона, сказал бы я, в скандинавской мифологии выражается более искренне, чем во всякой другой из известных мне. Искренность представляет ее великое характерное отличие.
Более глубокая (значительно более глубокая) искренность примиряет нас с полным отсутствием в ней древнегреческой грации. Искренность, я думаю, лучше, чем грация. Я чувствую, что эти древние скандинавы смотрели на природу открытыми глазами и открытой душой. Крайне серьезные, честные, словно дети, но вместе с тем и словно мужи. С великой сердечной простотой, глубиной и свежестью, правдиво, любовно, бесстрашно восхищаясь. Поистине доблестная, правдивая раса людей древних времен. Всякий согласится, подобное отношение к природе составляет главный элемент язычества. Отношение же к человеку, моральный долг человека, хотя и он не отсутствует вполне в язычестве, является главным элементом уже более чистых форм религии. Это действительно великое различие, составляющее эпоху в человеческих верованиях. Здесь проходит великая демаркационная линия, разделяющая разные эпохи в религиозном развитии человечества. Человек прежде всего устанавливает свои отношения к природе и ее силам, удивляется им и преклоняется перед ними. Затем, в более позднюю эпоху, он узнает, что всякая сила представляет моральное явление, что главной задачей для него является различение добра от зла, того, что «ты должен», от того, чего «ты не должен».
Относительно всех этих баснословных описаний, встречающихся в «Эддах», как было уже сказано, вероятнее всего будет допустить, что они позднейшего происхождения. Вероятнее всего, они с самого же начала не имели особенно большого значения для древних скандинавов, представляя нечто вроде игры поэтического воображения. Аллегория и поэтические описания, как я сказал выше, не могут составлять религиозного верования. Сначала должна быть вера сама по себе, и тогда уже вокруг нее нарастает аллегория, как надлежащее тело нарастает вокруг своей души. Древнескандинавское верование, я весьма склонен допустить, подобно другим верованиям, было наиболее действенным главным образом в период своего безмолвного состояния, когда о нем еще не толковали много и вовсе не слагали песен.
Сущность практического верования, какое человек в ту пору мог иметь и которое можно открыть в этих, подернутых туманом материалах, представляемых «Эддами», фантастически нагроможденной массе всяческих утверждений и традиций, их музыкальных мифах, сводилась, по всей вероятности, лишь к нижеследующему. К вере в валькирий и чертог Одина (Валхаллу), непреложный рок и то, что человеку необходимо быть храбрым.
Валькирии – избранные девы убитых. Неумолимая судьба, которую бесполезно было бы пытаться преклонить или смягчить, решала, кто должен быть убит. Это составляло основной пункт для верующего скандинава, как и для всякого серьезного человека повсюду – Магомета, Лютера, Наполеона. Для всякого такого человека верование в судьбу лежит у самого основания жизни. Это ткань, из которой вырабатывается вся система его мысли. Возвращаюсь к валькириям. Эти избранные девы ведут храбреца в надзвездный чертог Одина. Только подлые и раболепствующие погружаются в царство Хели, богини смерти. Таков, по моему мнению, дух всего древнескандинавского верования.
Скандинавы в глубине своего сердца понимали, что необходимо быть храбрым, Один не обнаружит к ним ни малейшей благосклонности, напротив, он будет их презирать и отвергнет, если они не будут храбры. Подумайте также, не заключают ли эти мысли в себе чего-либо ценного? Это – вечная обязанность, имеющая силу в наши дни, как и в те времена, обязанность быть храбрым.
Храбрость все еще имеет свою ценность. Первая обязанность человека до сих пор все еще заключается в подавлении страха. Мы должны освободиться от страха; мы не можем вообще действовать, пока не достигнем этого. До тех пор пока человек не придавит страха ногами, поступки его будут носить рабский характер, они будут не правдивы, а лишь правдоподобны: сами его мысли будут ложны, он станет мыслить целиком, как раб и трус. Религия Одина, если мы возьмем ее подлинное зерно, остается истинной и по сей час. Человеку необходимо быть, и он должен быть храбрым. Он должен идти вперед и оправдать себя как человека, вверяясь непоколебимо указанию и выбору высших сил, и прежде всего совершенно не бояться. Теперь, как и всегда, он лишь настолько человек, насколько побеждает свой страх29.
Несомненно, отвага древних скандинавов носила крайне дикий характер. Снорри говорит, что они считали позором и несчастьем умереть не на поле битвы. Когда приближалась естественная смерть, они вскрывали свои раны, дабы Один мог признать в них воинов, павших в борьбе с врагом. Скандинавский князь при наступлении смерти приказывал перенести себя на корабль. Затем на корабле раскладывали медленный огонь и пускали его в море с распущенными парусами. Когда он выплывал на открытый простор, то пламя охватывало его и высоко вздымалось к небу. Таким образом, достойно хоронили себя древние герои, одновременно на небе и на океане! Дикая, кровавая отвага, но тем не менее отвага своего рода. Смелость же, во всяком случае, лучше, чем отсутствие всякой отваги.
А в древних морских князьях какая неукротимая суровая энергия! Они, как я представляю их себе, молчаливы, губы их сжаты. Сами, не сознавая своей беззаветной храбрости, эти люди не страшатся бурного океана с его чудовищами, не боятся ни людей, ни вещей; прародители наших Блейков и Нельсонов30! У скандинавских морских князей не было своего Гомера, который бы воспел их. Между тем отвага Агамемнона представляется незначительной, и плоды, принесенные ею, ничтожными по сравнению с отвагою некоторых из них – например, Рольфа. Рольф, или Роллон, герцог Нормандский, дикий морской князь, до сих пор принимает известное участие в управлении Англией31.
Даже эти дикие морские скитания и битвы, длившиеся в течение стольких поколений, имели свой смысл. Необходимо было удостовериться, какая группа людей обладала наибольшей силой, кто над кем должен был господствовать. Между повелителями Севера я нахожу также князей, носивших титул «лесовалителей», лесных князей-рубщиков. В этом титуле кроется большой смысл. Я предполагаю, что многие из них, в сущности, были такие же хорошие лесные рубщики, как и воины. Хотя скальды говорят преимущественно о последнем и тем вводят в немалое заблуждение некоторых критиков. Ибо ни один народ не мог бы никогда прожить одной только войной, так как подобное занятие не представляется достаточно производительным!
Я предполагаю, что истинно хороший воин был чаще всего также и истинно хорошим дровосеком, изобретателем, знатоком, деятелем и работником на всяческом поприще, так как истинная отвага, вовсе не похожая на жестокость, составляет основу всего. Это было самое законное проявление отваги. Она ополчалась против непроходимых девственных лесов, жестоких темных сил природы, чтобы победить природу. Не продолжаем ли и мы, их потомки, идти с тех пор все дальше и дальше в том же направлении? Если бы такая отвага могла вечно воодушевлять нас!
Человек Один, обладавший словом и сердцем героя и силой производить впечатление, ниспосланной ему с неба, раскрыл своему народу бесконечное значение отваги, указал, как благодаря ей человек становится богом. Народ его, чувствуя в сердце своем отклик на эту проповедь, поверил в его миссию и признал ее тем, что послано небом. А его самого, принесшего им эту весть, – божеством. Вот что, по моему мнению, составляет первоначальный зародыш древнескандинавской религии, из которого естественным порядком выросли всякого рода мифы, символические обряды, умозрения, аллегории, песни и саги. Выросли – как странно!
Я назвал Одина маленьким светилом, горящим и распространяющим свой преобразующий свет в громадном водовороте скандинавских потемок. Однако это были, заметьте, потемки живые. Это был дух всего скандинавского народа, пылкий, не получивший еще вполне определенного выражения, не культивированный, но жаждущий всего лишь найти себе членораздельное выражение и вечно двигаться все вперед и вперед по этому пути! Живое учение растет и растет. Первоначальное зерно – существенное дело. Каждая ветвь, склоняясь вниз, врастает в землю и становится новым корнем. Таким образом, при бесконечных повторениях мы получаем целый лес, заросль, порожденную всего лишь одним зернышком. Не была ли поэтому вся древнескандинавская религия до известной степени тем, что мы назвали «непомерно громадным отражением этого человека»?
Критики находят в некоторых скандинавских мифах, как, например, рассказе о творении и т. п., сходство с индусскими мифами. Корова Аудумла, «слизывающая иней со скал»32, напоминает им что-то индусское. Индусская корова, перенесенная в страну морозов! Довольно правдоподобно. Действительно, мы можем, не колеблясь, допустить, что подобные представления, взятые из самых отдаленных стран и из самых ранних эпох, окажутся родственными. Мысль не умирает, а только изменяется. Первый человек, начавший мыслить на этой нашей планете, был первоначальным творцом всего. И затем также второй человек, третий человек – нет, всякий истинный мыслитель до настоящих дней является в некотором роде Одином, он научает людей своему образу мышления, бросает отражение своего собственного лика на целые периоды мировой истории.
Я не располагаю достаточным временем, чтобы говорить здесь о характерных особенностях поэзии и отличительных достоинствах древнескандинавской мифологии, что к тому же и мало касается интересующего нас предмета. Некоторые дикие пророчества, встречаемые нами здесь, как, например, «Прорицание вельвы»33 в «Старшей Эдде», имеют иносказательный, страстный, сибиллистический34 характер. Но это – сравнительно праздные добавления к главному содержанию, добавления позднейших скальдов, людей, так сказать, развлекавшихся тем, что представляет главное содержание, а между тем их-то песни преимущественно и сохранились. В позднейшие века, я полагаю, они пели свои песни, создавали поэтические символы, как рисуют теперь наши современные художники-живописцы то, что не исходит уже более из самой глубины их сердца, что вовсе даже не лежит в их сердце. Этого обстоятельства никогда не следует упускать из виду.
Грей35 в своих заметках относительно древнескандинавских легенд не дает нам, собственно, никакого понятия о них; не больше, чем Поп36 о Гомере. Это вовсе не мрачный квадратный дворец из черного необтесанного мрамора, объятый ужасом и страхом, как представляет себе Грей. Нет, древнескандинавское мировоззрение дикое и невозделанное, как северные скалы и пустыни Исландии. Но среди всех ужасов – сердечность, простота, даже следы доброго юмора и здоровой веселости. Мужественное сердце скандинавов не отзывалось на театральную выспренность, они не имели времени для того, чтобы предаваться трепету.
Мне очень нравятся их здоровая простота, правдивость, прямота понимания. Тор «хмурит брови», охваченный истинно скандинавским гневом, «сжимает в руке своей молот с такой силой, что суставы пальцев побелели». Прекрасно обрисовывается также чувство жалости, чистосердечной жалости. Бальдр, «белый бог», умирает, прекрасный, благодетельный бог-солнце. Все в природе было испытано, но действительного лекарства не нашлось, и он умер. Фригга, мать его, посылает Хермода разыскать и повидать его. Девять дней и девять ночей он ездит по темным, глубоким долинам, в лабиринте мрака. Приезжает к мосту с золотой кровлей. Сторож говорит: «Да, Бальдр проходил здесь, но царство смерти там, внизу, далеко на север». Хермод едет дальше, проскакивает за ворота преисподней, ворота Хели. Видит действительно Бальдра, говорит с ним. Бальдр не может быть освобожден. Неумолимая Хель не отдает его ни Одину, ни другому богу. Прекрасный, благородный должен остаться здесь. Его жена изъявляет добровольное согласие идти и умереть вместе с ним. Они навсегда останутся там. Он посылает свое кольцо Одину, а Нанна, его жена, посылает свой наперсток Фригге на память. О горе!..
В самом деле, отвага всегда бывает также источником настоящей жалости, истины и всего великого и доброго, что есть в человеке. В этих фигурах нас сильно привлекает здоровая, безыскусная мощь древнескандинавского сердца. Разве не служит признаком правдивой честной мощи, говорит Уланд, написавший прекрасный «Опыт» о Торе, что древнескандинавское сердце находит себе друга в боге-громе; не страшится его грома и не бежит в страхе от него. Оно знает, что зной лета, прекрасного славного лета, должен неизбежно сопровождаться и будет сопровождаться громом! Древнескандинавское сердце любит Тора и его молот-молнию, играет с ним. Тор, летний зной, бог мирной деятельности, так же как и грома. Он – друг крестьянина. Его верный слуга и спутник – Тьяльви, ручной труд. Тор сам занимается всякого рода грубой ручной работой, он не гнушается никаким плебейским занятием; время от времени он делает набеги в страну ётунов, тревожит этих хаотических чудовищ мороза, покоряет их или по крайней мере ставит в затруднительное положение и наносит им урон. В некоторых из этих рассказов слышится сильный и глубокий юмор.
Тор, как мы видели, отправляется в страну ётунов, чтобы отыскать котелок Имира, необходимый богам, пожелавшим варить пиво. Выходит Имир, огромный исполин, с седой бородой, запорошенной инеем и снегом. От одного взгляда его глаз столбы превращаются в щепы. Тор, после долгих усилий и возни, схватывает котелок и нахлобучивает его себе на голову; «ушки котелка доходили ему до плеч». Скандинавский скальд не прочь любовно пошутить над Тором. Это тот самый Имир, коровы и быки которого, как открыли критики, представляют ледяные глыбы. Огромный, неотесанный гений-бробдингнег, которому недостает только дисциплины, чтобы стать Шекспиром, Данте, Гете!
Все эти деяния древнескандинавских героев давно уже отошли в область прошлого. Тор, бог грома, превратился в Джека-победоносца, поражавшего исполинов37; но дух, наполнявший их, все еще сохраняется. Как странно все растет, и умирает, и не умирает! За некоторыми побегами этого великого мирового дерева скандинавского верования возможно проследить до сих пор. Этот бедный Джек, вскормленник, в своих чудодейственных башмаках-скороходах; платье, сотканном из тьмы; со шпагой, пронзающей все преграды, – один из таких отпрысков. Этин-деревенщина и тем более красный Этин из Ирландии38 в шотландских балладах. Они оба пришли из скандинавских стран. Этин, очевидно, это тот же ётун.
Шекспировский Гамлет – также отпрыск того же мирового дерева, в чем, по-видимому, не может быть никакого сомнения. Гамлет, Амлет, я нахожу, есть в действительности мифическое лицо. Его трагедия, отравление отца, отравление во сне посредством нескольких капель яда, влитых в ухо, и все остальное – это также скандинавский миф! Старик Саксон39 превратил его, как он имел обыкновение, в датскую историю. Шекспир, позаимствовав рассказ у Саксона, сделал из него то, что мы видим теперь. Это отпрыск мирового дерева, который разросся, разросся благодаря природе или случаю!
Действительно, древнескандинавские песни заключают в себе истину, сущую, вечную истину и величие, как неизбежно должно заключать их в себе все то, что может сохраняться в течение целого ряда веков благодаря одной лишь традиции. И это не только величие физического тела, гигантской массивности, но и грубое величие души. В сердцах древних скандинавов можно подметить возвышенную грусть без всякой слезливости; смелый, свободный взгляд, обращенный в самые глубины мысли. Они, эти отважные древние люди Севера, казалось, понимали то, к чему размышление приводит всех людей во все века, а именно, что наш мир есть только внешность, феномен или явление, а отнюдь не действительность. Все глубокие умы признают это – индусский мифолог, германский философ, Шекспир и всякий серьезный мыслитель, кто бы он ни был:
«Мы сотканы из той же ткани, что и сны!»40
Один из походов Тора, поход в Утгард (Outer Garden – «внешний сад» – центральное место в стране ётунов), представляет особенный интерес в этом отношении. С ним были Тьяльви и Локи. После разных приключений они вступили в страну исполинов. Блуждали по равнинам, местам диким и пустынным, среди скал и лесов. С наступлением ночи они заметили дом, и так как дверь, которая в действительности занимала целую стену дома, оказалась открытой, то они вошли. Это было простое жилище, одна обширная зала, почти совершенно пустая. Они остались в ней. Как вдруг в самую глубокую полночь их встревожил сильный шум. Тор схватил свой молот, стал у двери и приготовился к борьбе. Его спутники метались в страхе, отыскивая какой-нибудь выход из этой пустынной залы. Наконец они нашли маленький закоулок и притаились там. Но и Тору не пришлось сражаться, так как с наступлением утра оказалось, что шум был не что иное, как храп громадного, но миролюбивого исполина Скрюмира, мирно почивавшего вблизи. То, что они приняли за дом, была всего лишь его перчатка, лежавшая в стороне. Дверь представляла собою запястье перчатки, а небольшой закоулок, где они укрылись, – большой палец. Вот так перчатка! Я замечу еще, что она не имела отдельных пальцев, как наши перчатки, кроме одного только большого; все остальные были соединены вместе – очень старинная, мужицкая рукавица!
О проекте
О подписке