Тем не менее, скажете вы, должно же быть различие между истинной поэзией и истинной непоэтической речью. В чем же состоит оно? По этому поводу было высказано много разных мыслей, в особенности позднейшими немецкими критиками, но из этого многого не все, однако, достаточно понятно с первого взгляда. Они говорят, например, что поэт носит в себе бесконечность, он сообщает Unendlichkeit, известный оттенок «бесконечности» всему, что пишет. Хотя эта мысль и недостаточно ясна, однако она заслуживает нашего внимания в вопросе вообще столь темном. Если мы вдумаемся хорошенько, то нам постепенно станет раскрываться некоторый смысл, заключающийся в ней. Я со своей стороны нахожу большой смысл в старинном вульгарном определении, что поэтическое произведение – это метрическое произведение, поэзия заключает в себе музыку, она есть пение.
В самом деле, всякий, пытающийся дать определение поэзии, может остановиться на указываемом нами с таким же правом, как и на всяком другом. Если произведение подлинно музыкально, музыкально не только по сочетанию слов, но и в самом сердце, сущности своей, во всех мыслях и выражениях, вообще по всей своей концепции, – в таком случае оно будет поэтическим произведением. Если нет, то оно не будет таковым. «Музыкально» – как много заключает в себе это слово! Музыкальная мысль – мысль, высказанная умом, проникающим в самую суть вещей, вскрывающим самую затаенную тайну, именно – мелодию, которая лежит сокрытая, улавливающим внутреннюю гармонию единства, составляет душу всего сущего, то, чем всякая вещь живет и благодаря чему она имеет право существовать здесь, в этом мире. Все исходящее из глубины души мы можем считать мелодичным, и все это естественно выливается в пении. Пение имеет глубокий смысл. Кто сумеет выразить логическим образом действие, производимое на нас музыкой? Лишенная членораздельных звуков, из какой-то бездонной глубины исходящая речь, которая увлекает нас на край бесконечности и держит здесь несколько мгновений, чтобы мы заглянули в нее!
Мало того, всякой речи, даже самой шаблонной речи, свойствен до некоторой степени характер пения. Нет в мире такого прихода, жители которого не имели бы своего особенного приходского произношения – ритма или тона, которым они поют то, что хотят сказать! Выговор есть своего рода пение. Выговор всякого человека представляет известную особенность, хотя человек замечает обыкновенно только выговор других людей. Обратите внимание, всякая страстная речь становится сама собой музыкальной, превращается в утонченную музыку в сравнении с простой разговорной речью. Даже речь человека, находящегося в страшном гневе, становится пением, песнью. Все глубокое представляет, в сущности, пение. Оно, пение, составляет, по-видимому, самую сконцентрированную эссенцию нашего существа, а все остальное как бы одну лишь оберточную бумагу и шелуху! Оно – первоначальный элемент нашего существования и всего прочего.
Греки сочинили фантазию о гармонии сфер. Фантазия эта выражает чувство, которое испытывали они, заглядывая во внутреннее строение природы. Она показывает, что душу всех их голосов, способов выражения, составляла музыка. Итак, под поэзией мы будем понимать музыкальную мысль. Поэт тот, кто думает музыкальным образом. В сущности, все зависит от силы интеллекта. Искренность и глубина прогревания делают человека поэтом. Проникайте в вещи достаточно глубоко, и перед вами откроются музыкальные сочетания. Сердце природы окажется во всех отношениях музыкальным, если только вы сумеете добраться до него.
Vates-поэт, со своим мелодическим откровением природы, пользуется, по-видимому, не особенно завидным положением среди нас в сравнении с vates-пророком. Дело, которое он делает, и тот почет, который мы воздаем ему за его дело, представляются также, по-видимому, незначительными. Некогда героя считали богом; позже героя стали считать пророком; затем героя начинают считать всего лишь поэтом. Не следует ли отсюда, что великий человек в нашей оценке как бы постепенно, эпоха за эпохой, убывает? Мы принимаем его сначала за Бога, затем за человека, Богом вдохновленного. Затем в последующую фазу самое дивное его слово вызывает с нашей стороны лишь признание, что он – поэт, прекрасный мастер стиха, гениальный человек и т. п.! В таком виде представляется вообще наше отношение к герою, но мне кажется, что в действительности это не так.
Если мы всмотримся пристальнее, то, быть может, убедимся, что человек и в настоящее время относится с таким же совершенно особенным удивлением к героическому дарованию, как бы мы его ни называли, с каким он относился и во всякое другое время.
Если мы не считаем великого человека буквально божеством, то это потому, что наши понятия о Боге, как высшем недостижимом первоисточнике света, мудрости, героизма, становятся все возвышеннее, а вовсе не потому, что наша признательность за подобного рода дарование, обнаруживающееся у людей, падает все ниже и ниже. Об этом стоит подумать. Скептический дилетантизм, это проклятие настоящей эпохи, проклятие, которое не будет же тяготеть вечно над нами, действительно неуклонно совершает свое печальное дело и в этой высочайшей сфере человеческого существования, наше почитание великих людей, совершенно искаженное, затемненное, парализованное, представляется нам жалким, едва узнаваемым.
Люди поклоняются внешнему в великих людях, большинство не верит, чтобы в них было на самом деле нечто такое, перед чем следовало бы преклониться. Самое ужасающее, фатальное верование! Каждый, исповедующий его, должен дойти буквально до полного разочарования в человечестве. И однако вспомните, например, Наполеона! Корсиканский лейтенант артиллерии – таково внешнее его обличье. Тем не менее не повиновались ли ему, не поклонялись ли ему – на особый, конечно, лад? Все тиары и диадемы мира, взятые вместе, не могли добиться такого почитания!
Благородные герцогини и конюхи с постоялых дворов собираются вокруг шотландского крестьянина Бернса. Какое-то странное чувство подсказывает каждому из них, что они никогда не слышали человека, подобного ему, это вообще – человек. В глубине сердца все эти люди чувствуют, хотя и смутным образом, так как в настоящее время не существует общепризнанного пути для выражения подобного состояния. Чувствуют, говорю я, помимо даже воли, что этот крестьянин со своими черными бровями и сияющими, подобно солнцу, глазами, говорящий удивительнейшие речи, вызывающий смех и слезы, стоит по своему достоинству выше других, его нельзя сравнивать ни с кем. Не чувствуем ли и мы того же? А если бы теперь дилетантизм, скептицизм, пошлость и все это жалкое исчадие было отброшено прочь, – что и случится в один прекрасный день при помощи Божией, – если бы вера во все кажущееся была отброшена совершенно и заменена светлой верой в действительность, так что человек действовал бы только по одному импульсу такой веры и считал бы все прочее несуществующим, – какое бы тогда новое и более жизненное чувство пробудилось у нас к этому самому Бернсу!..
Однако разве мы не можем даже и в эпохи, подобные нашей, указать на двух истинных поэтов, если не обоготворяемых, то, во всяком случае, причисляемых к лику святых? Шекспир и Данте – это святые поэзии, поистине канонизированные, так что считается даже нечестным прикасаться к ним. Всеобщий инстинкт, никем не руководимый, идущий своим путем, несмотря на всяческие помехи и препятствия, привел к этому. Данте и Шекспир составляют исключительную пару. Они стоят отдельно, в своего рода царском уединении. Нет никого равного им, нет преемника им: известный трансцендентализм, слава, венчающая полное совершенство, осеняет их в общем сознании всего мира. Они канонизированы, хотя ни Папа, ни кардиналы не принимали в том никакого участия! Такова еще до сих пор, несмотря на все противодействующие влияния, несмотря на это отнюдь не героическое время, нерушимая сила нашего поклонения героизму.
Я остановлю несколько ваше внимание на этой паре, поэте Данте и поэте Шекспире, и, таким образом, то немногое, что я могу сказать здесь о герое как поэте, найдет для себя самое подходящее истолкование.
Немало томов было исписано по поводу жизни Данте и его книги. Но в общем, результаты получились не особенно значительные. Биография Данте остается, так сказать, безвозвратно потерянной для нас. Человек невидный, скитающийся, удрученный скорбью, он за время своей жизни не обращал на себя особенного внимания. Да и из того, что знали о нем, большая часть растеряна в этот длинный промежуток времени, отделяющий его от нас. Прошло уже пять столетий с тех пор, как он перестал писать, как он умер.
Все комментаторы соглашаются, книга его сама по себе составляет самое существенное, что мы знаем о нем самом. Книга и, можно прибавить еще, портрет, приписываемый обыкновенно Джотто. Кто бы ни писал его, но достаточно взглянуть, чтобы тотчас же сказать, что это, должно быть, подлинно верный портрет69. Лицо, нарисованное на этом портрете, производит на меня крайне сильное впечатление. Это, быть может, самое трогательное из всех лиц, какие я только знаю. Уединенное, нарисованное как бы в безвоздушном пространстве, с простым лавром вокруг головы. Бессмертная скорбь и страдание; изведанная победа, которая также бессмертна, – вся жизнь Данте отражается здесь! Я думаю, что это самое грустное лицо, какое только когда-либо было срисовано с живого человека; в полном смысле слова трагическое, трогающее сердце лицо. Мягкость, нежность, кроткая привязанность ребенка составляют как бы его фон; но все это застывает в противоречии, отрицании, отчужденности, гордом безысходном страдании.
Кроткая, эфирная душа смотрит на вас так сурово, непримиримо, резко, нелюдимо, точно заточенная в толстую глыбу льда! Вместе с тем это страдание молчаливое, молчаливое и презрительное. Изгиб губ говорит о божественном равнодушии к тому, что грызет сердце, как к чему-то ничтожному, не стоящему внимания, и указывает, что тот, кого оно имеет силу мучить и душить, выше страдания. Это – лицо человека, протестующего до конца, борющегося всю свою жизнь против целого мира и не сдающегося. Любовь превращается в негодование, в негодование непримиримое – спокойное, неизменное, молчаливое, подобное негодованию Бога! Глаз – он также смотрит с некоторого рода недоумением, вопросительно: почему мир таков? Это – Данте. Так он глядит, этот «голос десяти молчаливых веков», и так он поет «свою мистическую неисповедимую песнь».
Немногие известные нам данные о жизни Данте подтверждают вполне то, о чем говорят его портрет и книга. Он родился во Флоренции в 1265 году и по рождению своему принадлежал к высшему классу общества. Образование, полученное им, было самое лучшее по тогдашним временам. Теология, аристотелевская логика, некоторые латинские классики проходились тогда в большом объеме, – все это давало немалый запас знания в известных областях мысли. Данте, при его способностях и серьезности, мы не можем в этом сомневаться, усвоил себе, конечно, лучше, чем большинство, все то, что надлежало усвоить в означенных предметах. Он отличался ясным и развитым пониманием и большой проницательностью. Таков был наилучший результат, который он сумел извлечь из изучения схоластиков. Он знал хорошо и обстоятельно все, что окружало его. Но в то время, в которое ему пришлось жить, когда не было книгопечатания и свободных сношений, он не мог знать хорошо того, что находилось от него на известном расстоянии. Маленький ясный светоч, превосходно освещавший окружающие предметы, тускнел и превращался в особого рода chiaroscuro70
О проекте
О подписке