– Вот тебе спасибо! – сказал сосед прочувствованно. – Ты шевелись только, я прицеп-то на участок загнал, ни войти, ни выйти. В четыре руки быстрее перетаскаем.
– Ну, конечно, – согласилась Ляля.
Он вышел, а она еще посидела немного, оглядываясь по сторонам, как спросонья.
В этом доме она прожила всю жизнь – уезжала только на учебу в Питер, с тех пор прошло сто лет, и сейчас кажется – это было не с ней. Петербург в девяносто третьем году, когда она поступила в университет, был запущенным, грязным и мрачным. Троллейбусы не ходили, фонари не светили, в подворотнях было опасно не только вечером, но и днем. Ляля жила в общежитии на Охте, в университетские корпуса бегала пешком и всего боялась. Боялась питерских старух-профессорш, говоривших так правильно и с таким высокомерием, что у Ляли с ее волжским выговором делалось нечто вроде приступов немоты, она могла только мычать, когда ее спрашивали, поэтому два первых года училась очень плохо. Потихоньку-полегоньку она стала правильно говорить и уже не мычала, а лепетала тихо-тихо. «Вы мямлите, как горничная!» – сказала ей как-то одна из профессорш, и Ляля едва удержалась, чтобы не зарыдать тут же, при ней. Учиться было очень интересно – вернее, интересно было читать, именно в этом и состояла учеба. Ляля читала, бегала с девчонками по театрам, Питер и тогда был театральной столицей. На пятом курсе она вышла замуж за Мишу, подающего надежды режиссера из ЛГИТМИКа, и прожила с ним года три в коммуналке у «Пяти углов». Миша был тонкий, умный, очень образованный и все время в отчаянии. Ляля изо всех сил старалась стать ему «надеждой и опорой», помощницей и советчицей, старалась как-то его расшевелить, раскачать, увлечь, даже на собеседование в филармонию с ним ходила – в филармонии ему предложили место. Миша заклеймил филармоническое начальство и на работу устраиваться не стал. Днями он пропадал на улице Чаплыгина, где размещалось питерское телевидение, – курил с журналисточками и редакторшами на широких, засыпанных пеплом подоконниках, а ночами в модных клубах, где курил и пил с артистами и ассистентами никогда не снимаемых картин.
Потом Мишина мама развелась и переехала в коммуналку. Ляля тоже развелась и переехала в Нижний. Жить с Мишиной мамой, которая была уверена, что Ляля женила на себе Мишу только из-за питерской прописки, оказалось ей не по силам.
Первое время она очень страдала по Питеру и по Мише, а потом ничего. Работа в театре оказалась интересной, и Ляля довольно быстро, лет через десять, стала заведующей литературной частью. Конечно, поначалу приходилось подрабатывать – Ляля репетиторствовала и в саду работала усердно, всякие соленья-варенья на зиму были только свои, никогда не покупались. Родители все отчаивались, что дочкина жизнь «не задалась», и она знала, что они отчаиваются, хотя вида не подают. Они всю жизнь проработали в школе, мама учителем литературы, папа завучем, и никогда не позволяли себе вмешиваться в Лялины дела или критиковать ее… Они умерли, как жили, очень спокойно, интеллигентно и необременительно для Ляли. Она переехала со своими книгами и бумагами за отцовский письменный стол и поняла, что ее жизнь определена – окончательно, от этого самого письменного стола и до места на кладбище рядом с родителями, под их же березкой. Ничего не изменится. Собственной дочери у нее никогда не будет – откуда же ей взяться! – и перемен никаких ждать не стоит, не будет перемен. Она живет только благодаря родителям – их дому, их саду, их заботе. Они вырастили и выучили ее, вот она и живет. Сама по себе Ольга Михайловна Вершинина никому не нужна.
Потом появился Роман, и все перевернулось. Ляля читала про Гарун аль-Рашида. У того был плащ – сверху изношенный и потертый плащ нищего, с изнанки он сверкал россыпью драгоценных камней!.. Иногда аль-Рашид переворачивал плащ на другую сторону, и для тех, кто мог это увидеть, мир менялся раз и навсегда. Лялин мир изменился. Он стал цветным, легким, праздничным, даже когда никакого праздника не было! И опять Ляля уверилась, что это навсегда. Возврата к прежнему, серому, потертому существованию не будет.
…И вот она сидит на родительском диване в своем старом доме и думает только о том, что умереть сейчас не получится. Нужно как-то дожить до «своего срока», а когда он придет, этот срок, и избавит ее от необходимости жить – неизвестно.
Надо встать и запереть дверь. Иначе сосед Атаманов опять явится со своими дровами или навозом.
Ляля тяжело поднялась, нашарила тапки и зашаркала в коридорчик. Сейчас она погасит свет, ляжет и натянет на голову плед.
Дверь распахнулась ей в лицо, она даже отшатнулась.
– Привет, – сказал Роман сердито. – Слушай, я этого твоего соседа когда-нибудь убью! Можно войти?
Ляля посторонилась и взялась рукой за притолоку.
– Что он лезет? – продолжал Роман, снимая куртку. – Чего ему надо-то? Он что, родственник твой?! Какие-то лекции начал мне читать, еще не хватает!
Он зашел в комнату и огляделся.
– А что, ужина нет? Ты знаешь, я хотел из этого зверинца уйти сегодня же! Лука не отпустил. В ногах у меня валялся! На вас, говорит, весь репертуар держится, кого я сейчас введу?! И московский режиссер тоже подключился, уговаривал. Черт с ними, – Роман махнул рукой. – Останусь до Нового года!
«Дыши, – приказала себе Ляля, – дыши ртом!»
– Что ты молчишь?
– Ты окончательно решил уходить? – прошелестела она пересохшим ртом. – Может, еще подумаешь?
– Да что там думать! Мне в Москву нужно, мне работать надо! Я хочу понять, чего я стою, а как?! С вами, что ли, я это пойму?!
Он уселся верхом на стул и посмотрел на Лялю.
– Хоть бы умылась, мать, – сказал он ей укоризненно. – На кого ты похожа?
– Ты правда хочешь есть?
– Ну конечно, хочу! Я целый день ничего не жрал!
Ляля заметалась. Она ничего не готовила, она же не знала, что он приедет! А он приехал, приехал!.. И вот сейчас, сию минуту сидит на стуле в ее комнате – этого не может быть, но так есть!.. Гарун аль-Рашид взмахнул плащом!..
– Ты подожди, – громко говорила она на кухне, лихорадочно переставляя кастрюли и заглядывая в холодильник. – Давай подумаем! Может, и не стоит никуда уходить, может, нужно как-то по-другому? Зачем вот так, с ходу, рвать? Давай я поговорю с этим столичным режиссером, по-моему, он ничего мужик, может, он тебя на запись пригласит! Он же специальные радиопостановки делает, у него за спектакли сто премий! С чего-то надо начинать…
– Начинать надо было десять лет назад, в двадцать три года, а не сейчас! И постановки эти – ни денег, ни славы!.. Мне спешить нужно изо всех сил! Если я не впрыгну в последний вагон, поезд уйдет!
Что-то он там делал в комнате, вещи какие-то переносил, что ли, Ляля боялась выглянуть.
Она боялась выглянуть и обнаружить, что его нет. Или что он, завидев ее, скажет, что уходит.
– Ромка, может, тебе омлет пожарить?
– Давай омлет.
Он ел, а она на него смотрела.
Чтобы не плакать и не раздражать его, она налила себе вчерашнего или позавчерашнего холодного кофе и выпила залпом.
– Ну ладно, – сказал он, доев, и вытер салфеткой губы. – Спасибо тебе, Лялька. Я вообще-то за вещами. Кое-чего я собрал, а остальное… при случае. Слушай, может, ты сама соберешь, а? Я понятия не имею, где у тебя мои трусы и футболки, ты же их сама раскладываешь!
И он ей улыбнулся мальчишеской улыбкой.
– Господи, какой я бесхозяйственный тип! А ты столько лет меня терпела! Ты только в театр барахло не приноси, ладно? И так сплетен не оберешься. Слушай, говорят, Верховенцев отравился или его отравили! Ты не слышала, Лука ничего такого не говорил?
– Ромка, не уходи, – страшным голосом сказала Ляля и закусила пальцы. – Ты только не уходи. Я не могу.
– Ляль, мы же решили, – удивился он. – Зачем сейчас все сначала затевать?!
Он вытащил из коробочки зубочистку, поковырял в зубах и кинул ее в раковину.
– Ромка, я же без тебя умру, – тут она поняла, что это чистая правда, так и будет.
– Ляль, ну хватит!..
Он вышел в комнату и чем-то там опять загремел.
– Елки-палки! Пакет порвался! Ляль, дай мне сумку какую-нибудь, что ли!..
Она медленно пошла на его голос.
– Соседка! – закричали снаружи. – Долго тебя ждать-то?! Заметет все!
В коридорчик ввалился Атаманов, очень сердитый, в куртке нараспашку.
– Ну что вы лезете? – закричал на него Роман Земсков. – Что надо, а?! Что вы за нами шпионите?! Сволочи проклятые, всем дело до нас есть!
Ляля распахнула гардероб и вытащила дорожный баул.
– Вот сумка, – трясясь, выговорила она. – Давай я тебе помогу.
Из разорванного пакета во все стороны лезли какие-то вещи. Сверху был свитер, Роман его очень любил. Чудесный свитер с узорами.
– Чего вы пялитесь, а?! Ну вещи собираю, да! А вам что за дело?! Вы еще сфотографируйте и в газету отправьте! Или в Интернет выложите! – Роман раздул ноздри. Ляля укладывала свитер в сумку. – Так и будешь смотреть, сволочь?! Цирк тебе тут?!
– Да не стану я смотреть, – пробормотал Атаманов. – И не цирк.
Правой рукой он взял ведущего драматического артиста за шиворот, повернул, слегка задев за косяк, левой вытряхнул из Лялиной сумки уложенный туда свитер. Артист вытаращил глаза, стал хрипеть и закрываться ладонями. Атаманов проволок его к двери, столкнул с крыльца, следом запулил разорванный пакет с вещами. Туда же полетели свитер и куртка.
– Ты, мил-друг, дорогу сюда забудь, – посоветовал Атаманов в метель. – За вещами он пришел, надо же!.. Еще раз нарисуешься, шею сверну! Подбирай, подбирай барахло-то! Нам чужого не надо!..
Он вошел в дом, сильно захлопнув за собой дверь, и накинулся на Лялю:
– Чего ты трясешься?! Чего ревешь?! Поганец, за вещами он пожаловал!.. Время не нашел другого, провались они совсем, его вещи!.. Я смотрю – такси подъехало и он вылезает! Я его спрашиваю, одумался, что ли? А он мне так важно: не твое, мол, собачье дело, вещи мне нужно забрать! Я еще его уговаривать стал, гаденыша! «Хоть сейчас-то не ходи, пожалей ты ее самую малость!» А он и не слушает! Хотел сразу по шее ему дать, да перед таксистом неудобно!
– Он больше не придет, – сказала Ляля. – Никогда. Не переживай, Георгий Алексеевич.
– Чего мне переживать, – произнес Атаманов сквозь зубы. – У меня во двор не войдешь! Дрова надо таскать, а метель.
И они помолчали.
– Да шут с ними, с дровами, – заключил Атаманов. – Можно и завтра перетаскать. Пойдем, Ольга Михайловна, гулять, что ли?.. Вот скажи, когда в последний раз без дела по городу гуляла?.. Ты только в голову возьми, что я от тебя не отстану. Дверь запрешь, так я в окошко влезу, долго ли!.. Не нравишься ты мне совсем. Так что выбирай – или дрова таскать, или по городу шататься.
Ляля посмотрела на него. Он говорил совершенно серьезно, и она поняла, что это правда – точно такая же правда, как и то, что она умрет. Нельзя жить, когда так больно и когда долго больно!..
– Лучше дрова, – сказала она. – Много их?
– Перед гаражом все завалено, и в прицепе еще остались.
– Хорошо, что много.
Держась за его руку, она кое-как засунула ноги в валенки, накинула телогрейку и платок, и они спустились с крыльца.
– Дорожки потом почистим, – говорил Атаманов. – Снег-то мокрый, утром если морозом прихватит, до весны не отскребешь!
Ляля покивала.
До позднего вечера они с Атамановым таскали под навес тяжелые сырые поленья, укладывали в ровный штабель и опять таскали, а потом еще чистили снег. Ляля, тяжело дыша, наваливалась грудью на лопату, провозила ее, оставляя за собой ровный, как по линейке, след, и отваливала в сторону большой снежный пласт. Платок то и дело сбивался, и она поправляла его мокрой горячей рукой.
Потом на большой неухоженной кухне атамановского дома они ели жареную картошку и запивали ее водкой. Где-то на третьей рюмке Ляля заплакала, плакала долго и горько и рассказывала соседу про Гаруна аль-Рашида и его плащ, про маму с папой, которым она только и была нужна, про театр, из которого ей теперь придется уволиться, потому что там Ромка, и она непременно умрет, когда в следующий раз его увидит. Еще она рассказывала, что теперь точно знает – никакие «простые радости» не имеют смысла, все это вранье, права только великая литература, согласно которой жизнь не только бессмысленна, но и ничтожна. Атаманов слушал, не перебивал и подливал ей из бутылки.
Ляля заснула на полуслове и полувсхлипе, пристроившись боком на утлый кухонный диванчик. Атаманов повздыхал над ней, аккуратно и легко поднял и перенес на диван. Он накрыл ее, со всех сторон подоткнул плед, погасил свет, а дверь в свою комнату оставил открытой – чтобы, не дай бог, не пропустить момент, когда она проснется.
Потом лег сам, закинул за голову правую руку и стал думать, что теперь делать.
Максим проснулся от того, что в комнату к нему ломился кабан. Почему-то во сне он был уверен: ломится именно кабан. Он даже увидел, как тот разгоняется, наставляет башку и врезается в дверь.
Он открыл глаза. Гостиничный номер, очень белый свет из окна. Никаких кабанов нет!..
– Кто там?
– Максим Викторович, это я, Федя!..
Озеров открыл дверь.
Величковский вломился в комнату, как кабан. Он был в куртке, войлочной шапке «Пар всему голова», а в руке держал пластмассовую штуковину в форме сердца, но почему-то с рукояткой!..
– Это ледянка, – объяснил Федя и потряс перед носом у заспанного Озерова штуковиной. – Я сгонял в магазин и купил. Вы любите кататься на ледянке, Максим Викторович?
– Очень, – признался Озеров.
– Я почему-то так и подумал.
Он уселся на ледянку прямо посреди ковра, по-турецки скрестив ноги, и почесал голову под шапкой.
– Мы проспали, Максим Викторович! Страшным образом!
– А сколько времени?
О проекте
О подписке