Четыре разных поэта и – что не менее важно – четыре разных народа, а архетип один. Она его за муки полюбила, а он ее за состраданье к ним, где “она = поэт” или “она = народ”, можно и так и эдак, и эта путаница – принципиальна. Вы, впрочем, нашли ближе источник – “Из-за острова на стрежень”, – но драма, по-моему, там другая. Айседора с Мариной, как говорят нынешние пошляки, нервно курят в сторонке.
Что вас возмущает в людоедской песне? Что женщину за здорово живешь выкинули за борт? Так это ж метафора. Что метафора утверждает гендерное неравноправие: мол, курица не птица, Польша не заграница, баба не человек? Что гребцы одержимы кровавой развязкой? Что ее до сих пор поют-воспевают? Разумеется, это мерзко: живое и теплое существо взяли и умертвили, безответную женщину – как кошку.
Но ведь то была не женщина, а Прекрасная Дама. Живое и теплое существо в ней и Блок умертвил; по крайней мере, Дама именно так полагала – и целую книжку об этом настрочила. А бессмертные стихи писались – о другом.
Так и здесь. “Нас на бабу променял” это еще и “нас на тайну променял”, и “нас на веру променял”, и “нас на душу променял” – марш, душа, на дно. Разин душу в реке хоронит. Об этом и песня. Вспомните:
– Ничего не пожалею,
Буйну голову отдам, —
Раздается голос властный
По окрестным берегам.
Он свою буйну голову отдает, свою княжну – не чужую. Княжна – душа, Психея, прекрасное заморское сокровище, вожделенное, несказанное. Персиянка. Шамаханская царица – как дьявольское искушение, Царевна Лебедь – как волшебный помощник. Райская птица. Дар напрасный, дар случайный. В реку его.
“Слопала-таки поганая, гугнивая родимая матушка Россия <меня>, как чушка своего поросенка”, напишет Блок перед самой смертью. А сразу после – сложатся стихи: “Принесли мы Смоленской заступнице, принесли Пресвятой Богородице на руках во гробе серебряном наше солнце, в муке погасшее, – Александра, лебедя чистого”. Царевича Лебедя. Райскую птицу. Персиянина.
Как к этому относиться? Как к ужасу и позору, как к вечному русскому наваждению, повторяющемуся из века в век? Не знаю. Древние римляне, хранившие веру отцов, с дрожью наблюдали, как их сограждане, перешедшие в христианство, каждое воскресенье отправляются в храм есть своего бога. Не будем уподобляться трусливым язычникам. Если пшеничное зерно, падши в землю, не умрет, то останется одно, а если умрет, то принесет много плода.
ТАТЬЯНА ТОЛСТАЯ:
Ну вот, пожалуйста: вы начали с криков протеста, местами переходящих в страстные гимны западной культуре, как будто кто ее у вас отнимает, а закончили тем, что опознали в Блоке еще одного персиянина…
Быстренько отмету ваши возражения: ну конечно, Запад непрост, конечно, многолик, конечно, он пропитан Востоком как ромом, равно как и в Востоке запечено много западных орехов; конечно, мы с вами на Западе замешаны, как на сметане и обсевках муки – колобок; конечно – да-да-да, мы всё это любим, но – Восток древнее Запада, а потому и глубже, и мудрее, и мудренее; Восток был всегда, а Запад образовался после и в результате римских завоеваний; но самое главное, Запд хочет наслаждений на этом свете, а Восток – на том; Запад – это тут, а Восток – это там, Запад – это явь, Восток – это сон; Запад – это форма существования белковых молекул, Восток – это: смерть, где твое жало?..
Но мы всё же не совсем о том. Мы о России, которая ни Запад, ни Восток, ни рыба, ни мясо, ни свет, ни заря. Каков наш ответ на заботливый вопрос: “Каким ты хочешь быть Востоком: Востоком Ксеркса иль Христа?”, где Ксеркс, персидский царь – нам в тему – олицетворяет варварство, тиранию, самодурство и так далее, в противовес человеколюбию и надрывной нежности, мыслимой в связи с фигурой Христа; так каков же ответ? – а без разницы, в том-то и дело!
Суть-то русского Востока от этого не меняется, суть его выкрикнута бешеным протопопом: “Платон, Аристотель и Пифагор… блядины дети, взимахуся выше облак… звездное течение поразумевше… мудри быша и во ад угодиша… тако их же, яко свиней, вши съели, и память их с шумом погибе…” – то есть: читал, знаю и ненавижу! истребить! за борт их! Вот вам, нате вам, в Европе (Запад) с XI века университеты, у арабов (Восток) Аристотель в почете, а тут “блядины дети”, все, без разбору, списком…
Да и как разберешь, где тут Ксеркс, где Христос, когда такая страсть, когда начальник Иван Родионович, рассвирепевши, “прибежал ко мне в дом, бив меня, и у руки отгрыз персты, яко пес, зубами”? “И егда наполнилась гортань ево крови, тогда руку мою испустил из зубов своих” – это по-нашему, по-персидски. Аввакум, кстати, – современник Стеньки Разина.
А вот другой его современник, голландец Ян Стрейс, парусный мастер, собственно, и запустил рассказ о княжне, так как был свидетелем инцидента:
В один из последующих дней, когда мы второй раз посетили казацкий лагерь, Разин пребывал на судне с тем, чтобы повеселиться, пил, бражничал и неистовствовал со своими старшинами. При нем была персидская княжна, которую он похитил вместе с ее братом. Он подарил юношу господину Прозоровскому, а княжну принудил стать своей любовницей. Придя в неистовство и запьянев, он совершил следующую необдуманную жестокость и, обратившись к Волге, сказал: “Ты прекрасна, река, от тебя получил я так много золота, серебра и драгоценностей, ты отец и мать моей чести, славы, и тьфу на меня за то, что я до сих пор не принес ничего в жертву тебе. Ну хорошо, я не хочу быть более неблагодарным!” Вслед за тем схватил он несчастную княжну одной рукой за шею, другой за ноги и бросил в реку. На ней были одежды, затканные золотом и серебром, и она была убрана жемчугом, алмазами и другими драгоценными камнями, как королева. Она была весьма красивой и приветливой девушкой, нравилась ему и во всём пришлась ему по нраву. Она тоже полюбила его из страха перед его жестокостью и чтобы забыть свое горе, а все-таки должна была погибнуть таким ужасным и неслыханным образом от этого бешеного зверя.
Вот так вот, а никакая не метафора. Перевод книги Стрейса на русский язык вышел в 1880 году, и глаз плохого поэта Д.Садовникова немедля выхватил из объемной книги именно этот уголовный эпизод, а торопливые ручонки уже потянулись к перу, чтобы сочинить кривоватые, но мощные стихи, ныне существующие в нескольких вариантах: народ, признав свое-родное, поправил и отполировал. Текст этот упорно именуется “русской народной песней”; что ж, правильно именуется.
Видите ли, народ любит своего разбойника; это западному человеку Стенька предстает бешеным зверем, а у нас это – ничего, нормально. Это западному человеку княжну, красивую девушку, жалко: в нем сидит Рыцарь, на глазах которого Чудовище надругалось над Прекрасной Дамой. Сама же персидская княжна у себя на родине еще, должно быть, и не то видела; позже, попав к персам в плен, парусный мастер тоже насмотрелся.
3 мая в Шемахе произошло отвратительное кровопролитие и самоубийство посреди свадебного веселья, когда жениха во время пира охватил сильный страх и беспокойство, что, как предполагают, было вызвано принятым им сильным ядом. Как бы там ни было, но несчастный жених умер через мгновение на руках своей возлюбленной. Все тут же принялись кричать и орать, так что свадебное веселье превратилось в печаль. Мать жениха взяла большой нож и, обезумев, распорола себе живот, так что вывалились кишки и внутренности, и она упала мертвой. Сестра выбежала, неистовствуя и беснуясь, из дома, срывая одежды с тела, вырывая волосы из головы, царапая лицо, груди и руки, и нельзя было себе представить, что такая нежная и слабая девушка своими собственными руками будет себя так терзать и мучить. Наконец она взбежала на высокую гору и сразу, не колеблясь, ринулась вниз и разбилась.
16-го в Шемахе снова было сильное землетрясение… На следующий день шесть слуг хана опять убили человека палками.
22-го здесь по всем улицам, на всех углах били ужаснейшим образом палками одного юношу до тех пор, пока он наконец не упал на землю. Это произошло по приказу принца и по просьбе и настоянию родного отца юноши, знатного человека в Шемахе.
На другой день снова перед дворцом принца семь служителей ужасным образом забили одного человека палками до смерти.
Ну а 9 июня один перс привязал к деревянному кресту свою жену, польскую рабыню, содрал с нее живой кожу, выбросил освежеванное тело на улицу, а кожу приколотил к стене, в назидание другим своим женам. На этом фоне Степан Тимофеевич – просто галантный джентльмен и дамский угодник.
Народ, повторяю, любит своего разбойника, любит и певцов разбоя.
Люблю твои пороки,
И пьянство, и разбой,
И утром на востоке
Терять себя звездой.
И всю тебя, как знаю,
Хочу измять и взять,
И горько проклинаю
За то, что ты мне мать.
Эти кокетливые стишата (на мотивчик “…милей родного брата блоха ему была”) казалось бы, сочинены Серёнькой для салонного заигрывания: вот я какой, ваш рязанский Эдип, в васильках и лапоточках; разбою Есенин лично не предавался, несмотря на обещания “кого-нибудь зарезать под осенний свист”, “уйти бродягою и вором” и все эти ножики за голенищем, но народ любит его именно за ножики, так же как Высоцкого – за черный пистолет и придуманные этапы и отсидки.
Но всё это оказалось бы крашеным картоном, если бы Сергей и Владимир не разыграли, каждый по-своему, основной разбойный миф: “в набежавшую волну”. В воровской поэтике ведь Мать важнее Жены; мать-старушка – это святое, ее нельзя обидеть, она там вдали вздыхает и ждет своего непутевого, и т. д.
(Интересно, что и Пушкин, как глубоко русский человек, отдал дань этой парадигме; роль матери досталась, ясное дело, няне. Прекрасная креолка Надежда Осиповна и в страшном сне бы не кряхтела, не горюнилась у окошка и не ходила на развилку дорог встречать своего сынка, водившего дружбу с разбойниками.)
Именно матери (Волге) приносит в жертву жену (персиянку) непридуманный беспредельщик Разин. По свидетельству Стрейса, Разин “не хотел носить титула, сказывая, что он не пришел властвовать, но со всеми вместе жить, как брат” – только не надо обманываться и прозревать тут какую-то демократию; лучше бы он честно хотел титула. Нет, тут действуют какие-то страшные, древние, примитивные, хтонические механизмы; тут неандертальцами пахнет.
АЛЕКСАНДР ТИМОФЕЕВСКИЙ:
В журнале “Здоровье” в советские времена изнывающие от скуки сотрудники забавлялись тем, что подбирали особенно выдающиеся места из писем трудящихся, которыми была завалена их уважаемая редакция. Любовно отстуканными на машинке перлами заполнялись потом странички, распространяемые в Самиздате. Мне попала на глаза какая-то десятая копия, бледная, как “Реквием” Ахматовой. Афоризмы были почти сплошь женские и при этом Черномырдин Виктор Степанович. В одном из них проглядывал сюжет, разумеется, любовный, менее драматичный, чем история с персиянкой, и всё же: “Он говорит, что это случилось в экстазе, а я твердо помню, что дело было в сарае”. Бессмертная фраза.
По ней хорошо видны различия между мужским и женским подходом, и я, кстати, всецело на женской стороне. Мужчина обобщает, женщина разделяет, и скажем ей за это спасибо. Страсть к самой мелкой жизненной прозе, к любой матчасти, ко всему вещному, осязаемому, к противоречивым деталям, к путанице подробностей – может, не созидательна, зато спасительна, на ней мир стоит не качаясь.
Схватившись за обстоятельства места и времени, как слепой за поводыря, высоко не взлетишь, но и с ног не рухнешь – твердо помня, что дело было в сарае, легче избежать разных постыдных экстазов.
Так что сначала полезем в сарай, в матчасть, тем более что вы сами там окопались. Скажите, за что вы так Садовникова – “глаз плохого поэта… немедля выхватил… уголовный эпизод, а торопливые ручонки уже потянулись к перу”? Садовников – поэт не великих дарований, но одержимый фольклорист, написавший два цикла стихов о Разине. Ну, вкуса у него не было – не самый большой грех. И зачем ему жадно выхватывать из только что опубликованной книги Яна Стрейса уголовный эпизод? – ведь он был доступен многие десятилетия, достаточно зайти в Публичку.
Задолго до рождения Садовникова (1847–1883) в журнале “Северный Архив” А.О.Корнилович напечатал статью о путешествии Стрейса. В ней приводилась цитата из его книги, тот самый уголовный эпизод:
…Мы видели его на шлюпке, раскрашенной и отчасти покрытой позолотой, пирующего с некоторыми из своих подчиненных. Подле него была дочь одного персидского хана, которую он с братом похитил из родительского дома во время своих набегов на Кавказ. Распаленный вином, он сел на край шлюпки и, задумчиво поглядев на реку, вдруг вскрикнул: “Волга славная! Ты доставила мне золото, серебро и разные драгоценности, ты меня взлелеяла и вскормила, ты начало моего счастья и славы, а я неблагодарный ничем еще не воздал тебе. Прими же теперь достойную тебе жертву!” С сим словом схватил он несчастную персиянку, которой всё преступление состояло в том, что она покорилась буйным желаниям разбойника, и бросил ее в волны.
“Путешествие Яна Стрейса” – “Северный архив”, 1824, ч. X.
От нашего стола к вашему возвращаю вам ту же цитату, немного сокращенную и искаженную за счет перевода и редактуры. Но ведь ясно, что это суп из вашей кастрюли. Не подумайте, что я сам такой пытливый и излазил “Северный архив”, за меня это сделал Лотман в комментариях к “Онегину”.
Итак, в 1824 году путешествие Яна Стрейса стало достоянием русской словесности. А в 1826 появились дивные “Песни о Стеньке Разине”. “Глаз плохого поэта… немедля выхватил… уголовный эпизод, а торопливые ручонки уже потянулись к перу”. Про кого это получается? Правильно – про “наше всё”. Мы о нем дружно забыли:
Как по Волге-реке, по широкой
Выплывала востроносая лодка,
Как на лодке гребцы удалые,
Казаки, ребята молодые.
На корме сидит сам хозяин,
Сам хозяин, грозен Стенька Разин.
Перед ним красная девица,
Полоненная персидская царевна.
Не глядит Стенька Разин на царевну,
А глядит на матушку на Волгу.
Как промолвил грозен Стенька Разин:
“Ой ты гой еси, Волга, мать родная!
С глупых лет меня ты воспоила,
В долгу ночь баюкала, качала,
В волновую погоду выносила,
За меня ли молодца не дремала,
Казаков моих добром наделила.
Что ничем тебя еще мы не дарили”.
Как вскочил тут грозен Стенька Разин,
Подхватил персидскую царевну,
В волны бросил красную девицу
Волге-матушке ею поклонился.
Знал ли Садовников стихи Пушкина? Очевидно, знал. Запрещенные многие десятилетия, они были напечатаны как раз в 1881 году, а “Из-за острова на стрежень” Садовников написал в 1883-м, в год своей смерти.
Но, даже не вглядываясь в даты, понятно, что поступь в начале застольной песни – заемная, и острогрудые челны – родные внучки востроносой лодки, сбежавшие от благородной заштопанной бедности в красный бархат, в веселый дом. В этом же роде и все остальные высококалорийные добавки: пьянка-гулянка, ропот братвы, “нас на бабу променял” – всё то, что у Пушкина немыслимо. У него чистый отчаянный русский вариант “Жертвоприношения Авраама”, совершенно безысходный, потому что Господь не остановил Разина и не подложил вместо персиянки овцу. (В скобках замечу, к нашему спору о Западе, что “Жертвоприношение Авраама” – любимейший сюжет в европейской традиции на протяжении многих столетий.)
А теперь оставим на миг Садовникова. Если вчитывать поэта в пушкинскую песню, то он там кто? Конечно, жертва. Разин-народ топит поэта-персиянина – в волны бросил он Пушкина, Блока, Волге-матушке ими поклонился. А потом добежал и добавил – поклонился Есениным, Высоцким.
На это легко возразить, что народ песню Пушкина не поет. Но и Садовникова он тоже не поет. Он поет что-то свое, и оно гораздо ближе к Пушкину, чем кажется. Проступает Пушкин сквозь Садовникова – неотступно.
Тут пора перебираться из сарая в экстаз. Мы же с вами миф обсуждаем, пытаясь понять, почему русский человек, выпив, втягивается в разинское безобразие. А коли так, то княжну выкидывают здесь и сейчас, всякий раз, когда поют песню, как здесь и сейчас оплакивает Деметра разлуку с дочерью, и вся природа, словно впервые, откликается на материнское горе. Смотрите, октябрь уж наступил, очей очарованье, значит, Персефона удалилась в подземное царство, и мертвые листы шумят под робкими шагами. А со стола исчезают салаты, остатки пирога разметались по разным концам тарелки, разодранная, сама себе противная утка корчится в застывшем жире, уже побежали в магазин за водкой, которой, как всегда, не хватило, и лучина – догорай, гори – уже отгорела; отпели ту лучину.
О проекте
О подписке