Все, все они станут серым порошком под землей. Знаю. Иного не существует. Чего ждут они от жалкого мальчишки, брошенного на берегу в те дни, когда прочие людишки жгут костры из соломы и кличут своих мертвых? Негодного мальчишки, которого не продашь и за мутную бусину, рынки переполнены такими, как он. Какого пророчества ждут, какое у мальчишки предвидение?! Разве человечек может пробраться в будущее? Глупость, прекраснодушие! О чем лопочут, скудоумные, вместо того чтобы плодить новую кровь, пить и совокупляться, покуда теплы их члены. Если я, великий, живущий вечно, всевидящий и следящий каждого из них, в каждом из них читающий, если я – я! – не способен заглянуть вперед далее нескольких ночей! Но они талдычат свое, толкутся на месте, не замечая запаха нагретой земли, забывая о ее плоти, которую примут когда-нибудь без радости. Мои влажные русалки, быстрые вилы напрасно пытаются разжечь их желание и похоть. Даже разжалованный жрец Гудила, чья жадность к творящим кровь напиткам и совокуплениям ублажает меня, отбросил нынче бремя плоти, как сухопутная ящерица хвост. Мне не согреться без их желаний, ленивые скупые твари. Их желания нужны мне так же, как кровь, как жертвенное масло, без их желаний я слепну и сохну, умаляюсь. Дайте мне свою жажду, дайте мне свое вожделение – красную ярь, согрейте! Вижу, вижу, как едет Бул, и жадность звенит его браслетами. Я умею ждать. Еще согреюсь, захлебнусь теплым током, до самых ноздрей. Дождусь.
Княгиня Ольга, жена князь-Игоря, хорошо помнила тот белый снежный месяц. Муж не поехал в полюдье собирать дань, заленился. Река встала быстро, метели не досаждали, санные караваны, влекомые крепкими лошадьми, летели по речному льду много быстрей, чем летом ладьи, и всякое путешествие было в радость. Звенели бубенцы над Волховом, пар шел от мохнатых лошадиных спин, от теплых медвежьих полстей, укрывающих сани, веселые снегири блестели глазами и алыми грудками по прибрежным зарослям ивняка. Но Игорь послал вместо себя воеводу с городскими людьми, не дружинниками. Сам пирничал со старшей дружиной, упивался. Целыми неделями просиживал за столом, и в постель его приносили на руках, замертво. Просыпался поздно, пил квас, шептался с советниками. Молодой Свенельд, неизвестно за какие заслуги возведенный в советники, смущал княгиню пристальными взорами, не боялся прекословить князь-Игорю – все сходило ему с рук. Гнедка, любимого княжеского коня с длинной светлой челкой, седлали каждый день, но выезжал муж редко, даже охоту забросил. Рассудная княгиня Ольга томилась, и не было рядом светлого князя Олега, чтобы задать мужу укорот. Она не сообщала вещему Олегу о бражных подвигах супруга – к чему, что изменится? Да и мужа жалко: в серьезных летах, скучает по сущим делам, а сидит в Ладоге, как в ссылке. Личные гонцы княгини тоже обленились без дела. В кремле одни девушки были при работе: пряли бесконечную пряжу и, чтобы нитка ровнее шла, сосали кислую бруснику, мочили пальцы набежавшей слюной. Челядь шепталась по углам, что княгиня потворствует-де мужнину бражничанью, чтоб на власть не зарился, а искал доли в хмельном меду. Лестно им врать, что она дочь князя Олега, пусть незаконная, потому, чай, и Силкисиф, жена князя, ее не жалует. Но шептались без злобы, лишь бы языки почесать, верили или нет тому, что говорили. А звали ее меж собой славянским именем Прекраса, и то сказать, хороша княгиня: глаза серые с поволокой, брови шелковые черные и высокие, а коса в руку толщиной, цветом как старое золото, только редко кто ту косу видел, спрятана под расшитым покрывалом. Разве только никак не могла в тело войти: руки тонкие, сама что былинка.
Ольге неважно, что там за прялками щебечут девушки, о чем сплетничает челядь. От этой брехотни не станет ее любовь к вещему Олегу меньше, равно не станет и больше. Про сурового Асмуда тоже говорят – сын Олега. И про Асмуда неважно. Знает Ольга одно: Асмуду можно доверять, а более – никому. Их двое, они Олеговы всей душой, а кровью… Кто знает? Дитя свое, если все же родится, Ольга доверит Асмуду, и себя доверит. А что похожи они с Асмудом меж собой, и брови равно летят к вискам, и глаза светятся серой водой Варяжского моря, так урмане все похожи меж собой, они урмане. Как Олег. Весело ей, когда Асмуд приходит, хотя хмур он бывает и строг и слова без нужды не скажет. Лицо его как темная изрезанная скала, отраженная в холодной воде фьорда, пусть не видела Ольга в своей жизни такого отражения, и фьордов не видела, но посмотрит на Асмуда – и словно видит. Старше он ровно вдвое, но Ольга чувствует – равный. Ничего меж ними не было сказано, ничего, кроме дела, но знают оба то, что за словами. Не только отражение скалы в заливе, не только гордая сосна на скале, не общая кровь, неважно, уже вспоминала – по роду ли, по племени, но общая новая земля, единая земля – будущее нерожденное государство, вынашиваемое ими вместе с помощью всех богов, словенских, финских, урманских: Русь. А бог… Ольга знает, это важно – единый бог для всех, для народа и князя, она научит, она приведет свою землю к нему, единому. И даже вещего Олега не послушает, если так будет нужно.
В этом они едины, это их связует крепче крови, Олега, Асмуда, Ольгу: их земля, Русь.
Княгиня лежала без сна на мягких перинах, ждала мужа. Нянька давно уж спала у дверей на лавке, сквозь узкое окно под потолком лился холодный серебряный свет, в нем плавали гибкие тени. В ивовой клетке, накрытой пестрым платом, дремала дорогая заморская птичка ржавого цвета. Холод с запахом конопляного семени поднимался от каменного пола, залезал под полог, но княгине Ольге все казалось жарко, душно. Она откинула тонкую лебяжью перину, слушала, как воют волки. Их голоса далеко разносились в морозной ночи с того берега Волхова, где спала можжевеловая роща. Нынешней зимой волки пошаливали, забредали в город, резали телят, уносили овец. А к Нежиле-кожевнику забрался медведь-шатун, заел корову и чуть не покалечил работника. Тот пошел в хлев, встревоженный ревом, и застал косматого стервеника, объедающего еще живую буренку. Приходят звери по ночам в город, и вооруженная стража им нипочем, того гляди унесут дитя со двора. Звонко и отчаянно лаяли псы на морозе за высокими заборами.
Княгиня тяжело вздохнула, посмотрела на свое чрево, круглившееся под шелковой рубахой, но пустое. Которое лето живет с мужем, а дитя принести не может. На своей свадьбе, на пышном пиру, еще совсем девочкой она черпала горстью воду из ведра с опущенным туда деревянным удом, доставала его грубо вырезанный жезл и прижимала к губам влажную тяжесть, дружина ликовала и облизывала мгновенно пересохшие рты, муж и князь – Игорь глядел пристально, длинные усы бежали на красный подбородок. Запах хмеля мешался с запахами мяса, горящего масла и пота. Юная княгиня ждала срока, просила покровительства урманской Фрейи, длиннопалой нежной жены Одина, сопровождаемого вещими воронами и волками, но не завязалось дитя, осталась княгиня без тяжести в то лето. Верно, слишком мала летами была, так и сказали мамки.
Следующим летом она, не забывая веру предков, обратилась все же к Ладожской богине, но и своенравная Мокошь Подательница Благ не наполнила ее желанной тяжестью. Сколько ворожей – обавниц, потвор, чародеек перебывало с тех пор в княжьих палатах, сколько петухов и овец принесено к жертвенникам норманнских, словенских, корельских – разных богов. Свободно чрево и упруги, как у юницы, некормившие груди. Не захочет муж терпеть дольше, другая займет ее место, станет княгиня побочной женой. И князь Олег не заступник в этом деле. Какого бога молить? Из отобранных шести девушек ее мужа, самых любимых, пригожих и белотелых, как княгиня, тех девушек, что ходили с ней вместе в лес на Ярилин день, понесли шесть: все шесть встретили и приняли в лесу бога в себя. Все, кроме нее. Ей реветь в пустоту, как яловой корове в хлеву, ей, бедной княгине, увешанной драгоценным узорочьем, одетой рытым бархатом, укрытой темными соболями.
Княгиня тяжело повела очами, уставилась на колючий луч месяца, целящий копьецом из окна на ее ложе, прижала руки к тоскующему чреву. Жар стеснил грудь, покатился под пояс, сбил рубашку. Стройные нежные бедра раскрылись лучу навстречу, принимая его в себя, загорелось лоно, звонко крикнула княгиня и застонала, выгибаясь на ложе, проваливаясь, подхваченная светом, вверх и вниз, замотала головой, разодрала ноготками перину. Алая капля крови чиркнула по молочной коже, по стегнам княгини, расплылась на скомканном покрывале малая жертва, засмеялись звезды.
Завозилась нянька на лавке, проснулась и тревожно окликнула свою госпожу. Молчит княгиня Ольга, лишь белый лебяжий пух кружится над постелью, лишь гибкие тени мелькают, ускользая в высокое окно. Лежит княгиня в беспамятстве, руки-ноги похолодели, как у мертвой. Лоб холоден, лишь грудь да живот пылают в лихорадке. Вскинулась нянька – послать за знахаркой, но князь-Игоря почивать несут. У князя голова на сторону свесилась, слюна бежит в густой бороде, серебрится, как седина, а седины уж в бороде немало. Положили князя, он не проснулся. Повернули князя на бок, подале от жены, и та не проснулась. Спят, друг дружку не чуют, не соскучились, верно.
Утром княгиня Ольга рано открыла очи, муж храпит на боку. Прислушалась княгиня и услышала, что с этой ночи отяжелела. Разбудила князь-Игоря. Тот квасу попил, о жене вспомнил, приласкал, чего давно не случалось. Днем еще неоднократно к ковшу с квасом прикладывался. Но пиры на убыль пошли с той поры. Княгине бы радоваться, да советники назойливые совсем мужу голову заморочили, а пуще всех тот, молодой Свенельд. Перестал князь рассказывать ей о делах, перестал делиться. А как узнал, что жена понесла, вовсе от дел отстранил. Не потому что боялся: светлому князю Олегу донесет, чего не следует, – оберегал Ольгу. Так объяснил.
Ребенок рано начал брыкаться в чреве, и пикливый такой оказался, словно копьецом торкает изнутри. А нянька говорила, что у других жен – как птица крылом. Если пикливый – не иначе великий воин родится, не иначе сам Перун, новый главный бог, жадный бог, его направляет, как отец направлял бы сына. Княгиня знала.
О проекте
О подписке