Несвойственное фельдмейстеру панибратство, что высказывалось Фучиком только когда он пребывал в высшей степени возбуждения, заставило Шульца слегка искривить губы в улыбке, которую лейб-квор всё же не смог сдержать. И хоть она была крайне неуместна, Пётр Иванович, почувствовал, как напряжение, сковывавшее его члены, пожалуй, с той самой минуты, как он увидел подле особняка «странного человека», понемногу отступает.
– Я думаю, господин фельдмейстер, что необходимо донести до великого князя по всей форме мой доклад, который я непременно напишу сегодня же ночью, и предупредить о том, что над императорским домом нависла угроза.
Фучик вскочил с места, замахавши руками на Шульца, будто тот сказал величайшую глупость, чем заставил Петра Ивановича озадаченно посмотреть на фельдмейстера. Что же это выходит? Анис Виссарионович не придаёт значения тому, что дело приняло такой оборот? Сначала кучер племянника великого князя был найден сыскными в сквере, на берегу пруда. После – был так же умерщвлён лакей в летнем доме княгини, куда сама великая чета перестала наезжать с неделю назад. И вот теперь почил в бозе чудаковатый Лаврентий Никанорович, князева седьмая вода на киселе. Старик этот отличался буйным нравом и нетерпимостью к тому, чтобы возле него в доме находилась хоть одна живая душа. Слуги Лаврентия Никаноровича поселялись в отдельном флигеле, обязанности свои выполняли споро и стараясь не попадаться хозяину на глаза. Этим и воспользовался «странный человек», беспрепятственно проникший под сень дома.
– Что ты, голубчик? Как же можно великого князя, да такими глупостями от дел отрывать? Отбыл он уже в столицу, здесь только Её Высочество остались. И та под присмотром родственницы. – Он немного помолчал, покивал сам с собою, после чего добавил: – Явится штабс-капитан завтра утречком за новостями, я ему коротко всё и обскажу.
– Так что же, Анис Виссарионович, вы меня от бумажной работы избавить хотите? – нахмурив брови, поинтересовался Шульц.
С одной стороны, он был рад подобному исходу, намереваясь предаться сначала размышлениям о деле «странного человека», а после – отдыху. С другой – пренебрегать обязанностями, что легли на его плечи, когда ему поручили дело такой важности, не намеревался.
– Полно, Петенька. Тут и без крючкотворства есть, чем время своё занять. Отчёт твой я принял, сейчас ещё сыскные приедут, а уж они лодырям квартальным из Охранного ни крошечки там не оставят, и можно пока расходиться.
Фучик потёр руки, будто ему удалось сорвать знатный куш, неожиданно подмигнул Шульцу, и, мурлыкая что-то себе под нос, вышел из кабинета Петра Ивановича, куда явился сразу же, стоило лейб-квору переступить порог агентства.
Шульц пожал плечами, ослабил ворот наглухо застёгнутого жилета, отошёл к окну, опершись возле него рукою и выглянул в тёмный проулок. Мысли его нежданно приняли отличный от важности дела семьи великого князя оборот, сосредоточившись на Оболенской.
Эта юркая девица, из семьи весьма уважаемой, свалилась ему на голову в буквальном смысле этого слова, в тот момент, когда он занимал свои диспозиции для слежения за особняком. Какой чёрт дёрнул Настасью Павловну залезть на дерево, где она с комфортом и разместилась на одной из нижних ветвей, и для чего ей понадобилось наблюдать за домом великого князя, где гостил Лаврентий Никанорович – сохрани, Господь, его грешную душу! – Шульц вызнал не сразу. Поначалу его и вовсе этот вопрос волновал в самую последнюю очередь, ибо Оболенская падала сверху беззвучно, но неотвратимо, аккурат в тот момент, когда Пётр Иванович собирался спрятаться под старой лодкою, на счастье его лежащей неподалёку от особняка. Как он успел заметить летящую прямо ему в руки Настасью Павловну – тогда он ещё не знал имени этого сошедшего с небес «ангела» – и как подхватил её возле самой земли – до сих пор оставалось загадкой даже для него самого.
Однако «ангела» это происшествие, похоже, не смутило. С бойким видом Оболенская тут же сообщила ему, что теперь она будет наблюдать за домом вместе с ним, на все расспросы о том, что же интересного столь юная особа могла узреть в унылом времяпрепровождении таинственно молчала, но знатно пикировалась с ним, чем развлекала – и, чего греха таить, отвлекала – лейб-квора в его занятиях первостатейной важности.
А важность эта заключалась в том, чтобы не упустить момент, когда в особняк проникнет тот самый «странный человек». В том, что это случится непременно – Шульц не сомневался. Все его наблюдения за главным подозреваемым и его передвижениями по Шулербургу буквально кричали о том, что рано или поздно он предпримет попытку проникнуть под сень сиятельного дома.
Шульц и отвлекался долее чем на полчаса от наблюдений за домом князя лишь четырежды за последние трое суток. В первый раз когда Лаврентий Никанорович отбыл на ужин к барону N – роскошные балы, устраиваемые в его поместье, гремели своей славой по всему городу и заканчивались лишь под утро. И ещё трижды, на срок более краткий.
Потому после слежки чувствовал такую усталость, что справедливо опасался проспать сутки напролёт, стоит ему только оказаться в постели, а не под лодкой в компании Оболенской.
Кстати, о последней. Пётр Иванович боялся признаться сам себе, но он испытывал ту степень досады, что и существовать позволяет безо всяких серьёзных неудобств, но которую, в то же время не замечать невозможно. Что же теперь – они с Настасьей Павловной больше не будут проводить время вместе? От чего-то сей факт решительно не нравился Шульцу. Дочерьми Павла Александровича Оболенского до сей поры он не интересовался, да и знакомство с отцом семейства почти никакого не свёл, потому последующие их приятельственные отношения с Настасьей Павловной – если таковые будут иметь место – выглядели бы, по меньшей мере, странно. Этот-то факт и раздосадовал Петра Ивановича.
Поморщившись от собственных измышлений – далёких от того, чем ему следовало бы занять свой ум – Шульц огляделся, после чего вышел из кабинета, решив, что если судьба будет к нему благосклонна – или, скорее, неблагосклонна – завтра же они с Оболенской увидятся на представлении в «Ночной розе». О том, что девице из семьи уважаемой вовсе нечего делать в таком месте, он старался не думать.
А зря.
***
Настасья Павловна Оболенская – в девичестве Галицкая, а среди близких просто Настенька – имела в свете и среди всего своего окружения репутацию особы крайне милой и обворожительной, но, увы, ума весьма недалёкого, что, впрочем, некоторыми представителями мужской части общества считалось не меньшим достоинством, чем ее красота и прекрасные манеры. Кроме того, данная характеристика Оболенской чаще всего была только на руку, посему и заблуждение сие в людях она всячески активно поддерживала.
Благодаря всем этим блестящим качествам, никто Настасью всерьез никогда не воспринимал, что и позволяло ей прекрасно справляться с возлагаемыми на нее порой очень ответственными поручениями.
Вот и сейчас дорогой дядюшка по материнской линии беззаботно выложил ей все необходимые сведения, стоило только доверчиво улыбнуться и слушать его, буквально заглядывая в рот. Последнее могло показаться делом не слишком приятным, ибо дядюшкины зубы так пожелтели от беспрестанно перемалываемого ими табака, что представляли собой зрелище не слишком эстетическое, но на подобные мелочи Настасья давно привыкла внимания не обращать. И хотя дядюшка был слишком умён, осторожен и профессионален, чтобы выдать ей все подробности того, что она хотела знать, и его расплывчатых полунамеков Оболенской было достаточно, чтобы понять, что она идёт по верному следу.
Склонившись над вышиванием, Настасья покорно кивала после каждой фразы Аниса Виссарионовича Фучика – а именно он сидел сейчас перед нею и с гордостью рассказывал о важном деле, порученном его агентству, кажется, впервые за все существование оного – если, конечно, не считать делами крайней важности расследования о пропавших курах у помещика Заславского (говоря, как на духу, Оболенская от него, будучи на месте кур, тоже непременно сбежала бы, а потому и состава преступления в данном деле не видела) или потерянные женой все того же Заславского свадебные чулки, на которые мог покуситься разве что сумасшедший – так вот, если не считать всех этих весьма захватывающих расследований, обычно агентство дорогого дядюшки ничем интересным не занималось, а потому догадаться, что на сей раз ему поступил заказ из ряда вон выходящий, не составило Оболенской труда. Игла беспорядочно мелькала в ее руках, и занятая размышлениями Настасья даже не замечала, что именно вышивает, пока, не взглянув через какое-то время на канву, не обнаружила, что вышедший из-под ее пальцев рисунок теперича разобрать было довольно трудно, дабы понять, что же это такое на нем изображено. Совершенно приличный по первоначальной задумке натюрморт теперь напоминал, в лучшем случае, черта из повести Гоголя, ворующего с неба луну, за которую вполне могло сгодиться яблоко, коему и не посчастливилось лежать рядом с кувшином, внезапно принявшим черты этого самого гоголевского черта.
Вздохнув с досадою, Оболенская отложила вышивание и взглянула на Фучика с извинительной красноречивой усталостью в темных больших глазах. Намек им был мгновенно понят, а потому вскоре она уже находилась в отведенных ей дядюшкой покоях, но вместо сна готовилась покинуть дом следом за Анисом Виссарионовичем, с облегчением возвращающимся в дорогое его сердцу агентство с чувством выполненного перед племянницей долга гостеприимства. У Оболенской же цель была совсем иная – ее путь лежал к особняку дальнего родственника великого князя – Лаврентия Никаноровича , где проводил сейчас своё расследование старший лейб-квор дядюшкиного агентства – Петр Иванович Шульц.
Знакомство с последним, надо сказать, не задалось с самого начала.
При всей своей бестолковой репутации Настасья Павловна вовсе не собиралась падать на господина Шульца с дерева, как и с любого другого места, впрочем, тоже. Она вообще не собиралась ниоткуда падать, в ее планы входило всего лишь молча и незаметно понаблюдать за Петром Ивановичем, но когда последнее стало невозможно ввиду ее, должно быть, весьма эффектного приземления прямо ему на руки – в которых, к стыду Оболенской, находиться было даже чересчур приятно – Настасья решила, что терять уже нечего, а потому сразу и без обиняков заявила, что отныне составит Петру Ивановичу приятную компанию во всех его делах. Шульц, к досаде Оболенской, подобной чести не оценил, как и ее неотразимой улыбки, а потому нахождение рядом с ним было не слишком приятственным, но по-прежнему необходимым, и в качестве компенсации за подобное неудобство Оболенская вовсю дала ход своему острому языку, желая раздосадовать Петра Ивановича и найти хоть какое-то удовольствие в их вынужденной близости.
Шульц, следует признать, в долгу не оставался. Его остроумие было до того занимательно, что Настасье Павловне стоило большого труда сохранять вид барышни пустоголовой и недружелюбной. В противном случае, один из лучших агентов Аниса Виссарионовича наверняка заподозрил бы, что Оболенская с ним рядом находится вовсе не из глупого девичьего любопытства, а этого допустить было никак нельзя.
Возвращаясь домой вечером того дня, когда они с Петром Ивановичем обнаружили, что Лаврентий Никанорович надругательным образом был отправлен к праотцам ускользнувшим от них злодеем, Настасья Павловна нежданно осознала, что мысли ее самым возмутительным образом заняты боле личностью господина лейб-квора, чем порученным ей делом.
Конечно, Петр Иванович Шульц обладал внешностью наверняка для многим дам притягательной, но было и что-то еще в этом мужчине, что делало агента дядюшки личностью довольно незаурядной. Об этом могло свидетельствовать одно лишь то, что Настасья против собственной воли испытывала к нему неподобающий интерес, чего с ней, признаться, никогда ранее не случалось.
Выданная замуж за Алексея Михайловича Оболенского в девятнадцать лет, свою недолгую семейную жизнь Настасья Павловна провела в мире и согласии с супругом, но при полном отсутствии нежных чувств с обеих сторон. Оболенский, являясь любимцем Александра II, которого весьма забавляли различные изобретения Алексея Михайловича, Галицкими был сочтен за партию весьма блистательную и выгодную. Но, как выяснилось вскоре после венчания, Оболенскому жена была без особой надобности, и в браке этом он искал в ней скорее ассистентку, способную помочь ему в его безумных опытах, нежели любящую и преданную супругу. Настасья старалась выполнять волю мужа, как могла, но им обоим довольно быстро стало ясно, что ни на что иное, кроме как подавать Алексею Михайловичу инструменты, она не годится. И даже при этих несложных обязанностях она нередко ухитрялась путать меж собою его отвёртки, шестерёнки и прочие детали неясного назначения.
Тем комичнее казался тот факт, что в память о неудавшемся супружестве ей досталось последнее изобретение Оболенского да слухи за спиной, что, дескать, сама же Настасья Павловна мужа своего в могилу и свела. Против этих вымыслов говорило лишь то, что, как уже упоминалось, большинство представителей светского общества считали, что ум Настасьи не столь изощрён, чтобы составить коварный план умерщвления супруга, но другая часть дворцовой аристократии возражала на сие в том ключе, что, судя по тому, как Алексей Михайлович отошёл в мир иной, фантазии особой, как и ума, тут и не требовалось. В действительности же все было достаточно закономерно: смелые опыты, которые Оболенский чрезмерно рискованно проводил с электрическим током, в конце концов стоили ему жизни. И не только жизни, но и традиционного прощания, ибо то, что осталось от Алексея Михайловича после чересчур сильного разряда, прошедшего по его телу, решено было хоронить в закрытом гробу.
После гибели супруга Настасья Павловна осталась при дворе и вела свою жизнь достаточно комфортно на назначенное ей, как вдове любимого изобретателя императора, содержание. Нередко ее вдовством пытались воспользоваться молодые щеголи и пресыщенные повесы, но ухаживания их, лживые насквозь, как и они сами, никакого интереса у Оболенской не вызывали. В отличие от совсем не вдохновленного ее обществом Шульца. Ах, будь же он неладен!
Вот уже третий вечер господин лейб-квор привозил ее по ошибке к особняку Шулербургских Оболенских, приняв, судя по всему, за одну из дочерей хозяина этого дома. Настасья переубеждать его в этой ошибке не стала, ибо это как нельзя более удобно было для нее самой – чем позже дорогой дядюшка Анис Виссарионович узнает о ночных бдениях племянницы наедине с его служащим, тем лучше. А может быть, ей столь невероятно повезет, что он не узнает ни о чем вовсе. Главное – не попадаться ему и Шульцу на глаза одновременно.
На счастье Настасьи, дом Оболенских был не более, чем в двух кварталах от жилища Фучика, а потому она могла быстро преодолеть разделявшее их расстояние пешком. Курьезная ситуация случилась лишь однажды – как раз сегодня – когда Шульц столь долго наблюдал за нею, что Настасье пришлось войти в дом и объяснять удивлённому ее появлением в доме слуге местных Оболенских, что она служанка, посланная господином Шульцем испросить у господина Оболенского разрешения навестить его дочь. Выскальзывая из дома своего однофамильца в глухую ночь, Настасья Павловна не могла подавить лукавой усмешки, представляя, как будет выпутываться из этого положения господин лейб-квор.
Незаметно вернувшись в дом Аниса Виссарионовича, будучи уже на подходе к своим покоям, Оболенская заметила, как дверь ее комнаты приоткрылась и обмерла от испуга. Неужто дядюшка заметил ее отсутствие? – только и успела промелькнуть в голове мысль.
Но вместо Фучика из проема двери выглянуло нечто, весьма похожее на пианино, только несколько более скромных габаритов. Состояло оно полностью из клепанного железа, и даже клавиши, видневшиеся через приоткрытую, словно пасть, крышку, были выкованы из алюминия. В целом этот странный инструмент выглядел так, словно состоял из всего, что его создатель нашел на свалке.
Завидев Настасью Павловну, пианино с неожиданной для него резвостью выскочило из комнаты, бочком протиснувшись в проем, и, громко топая, понеслось навстречу Оболенской. Остановило этот акт дружелюбия лишь повелительное поднятие руки Настасьи Павловны, после чего рояль замер, словно зачарованный, так и не донеся вторую ножку до пола.
– Моцарт! – прошептала Оболенская со всей возможной строгостью, – ты слишком громко топаешь. Если привлечешь внимание слуг, Анис Виссарионович непременно узнает, что я привезла тебя с собой отнюдь не из любви к музыке.
Пианино тут же удивительно бесшумно прикрыло восторженно отворенную крышку-пасть и, деликатно поставив вторую ножку на пол, осело на паркет. Послышался едва уловимый, но так хорошо знакомый Настасье Павловне, звук работающих шестерёнок и, когда Моцарт снова поднялся, Оболенская обнаружила, что теперь его ноги напоминают металлические куриные лапы. Прежде, чем она успела что-либо сказать, одна из этих лап приподнялась, нырнула в недра металлического корпуса и принялась рыться внутри бездонного, как всегда казалось Настасье Павловне, чрева. Вскоре, в результате всех этих манипуляций, Моцарт выудил оттуда пару мягких домашних тапочек нежно-розового цвета, которые изящно были нацеплены им в тот же миг на тонкие, но поразительно устойчивые металлические ноги. Покачав головой, Оболенская сказала:
– Порою я боюсь тебя, ей-Богу, ибо ты кажешься куда умнее меня самой.
Моцарт разом как-то неловко ссутулился и смущённо шаркнул металлической лапой в розовом тапочке по полу.
– Ступай же в комнату, – устало произнесла Оболенская, – это был непростой вечер. Пора отдохнуть.
Пианино покорно пошлепало обратно к двери, но на полпути обернулось и слегка приподняло крышку корпуса, выражая этим немой вопрос, легко понятый Настасьей Павловной.
– Да, я расскажу тебе, что случилось, – ответила она и указала на дверь, после чего Моцарт наконец скрылся в темных покоях, а сама Оболенская быстро огляделась по сторонам и, уверившись, что никто не видел скачущего по коридору металлического пианино, также направилась к своей комнате, пробормотав себе под нос:
– Ох и наследство же ты мне оставил, Леша…
О проекте
О подписке