Читать книгу «Упражнение на доверие» онлайн полностью📖 — Сьюзен Чой — MyBook.
image
cover





Репетиционная: длинная зеркальная стена и ледяной линолеум. Сколько всего здесь уже случилось, в этом холодильнике с флуоресцентным светом, где из комнаты в зеркале на них таращатся их близнецы. Комната в зеркале такая же яркая и холодная, такая же казенная с ее пластиковыми/хромированными стульями, полиуретановыми/кожаными матами, с пианино и скамьей, отодвинутыми в сторону, подальше от их тел. В этой комнате они ползали в кромешной тьме, встречая и лапая друг друга. Лежали на спинах и были трупами. Баюкали друг друга, падали в чужие сплетенные руки, садились вместе в колесо, чтобы ось смотрела на них и выносила вердикт (Норберт – Пэмми: «По-моему, ты самая милая девушка в нашем классе и, если бы похудела, была бы даже красивая»; Шанталь – Дэвиду: «Я не трахаюсь с белыми, но если бы трахалась, то трахалась бы с тобой»). Теперь же, когда они входят, им говорят устроить театр. Примерно три ряда стульев смотрят в одну сторону. Перед ними лицом друг к другу стоят еще два. Мистер Кингсли, как всегда, на ногах. «Боковые проходы, пожалуйста», – говорит он, и они спешат поджать ряды, чтобы освободить место между рядами и стенами. Они рассаживаются в своих обычных группках: черные девушки, белые парни, остальные – согласно расплывчатым и зыбким правилам притяжения/отторжения. Два стула «на сцене» остаются пустыми. Сара опоздала из туалета и садится на пустое место на галерке, рядом с Мануэлем, – только потому, что пустое. На Мануэле хорошая рубашка; в последнее время он вроде стал одеваться получше, хотя это не осознанная мысль, просто фон. Ее подчеркнет уже память.

– Сара, садись, пожалуйста, на стул впереди. Любой.

Она так оторопела, что ее выбрали, что сперва не поднимается, хотя и уставилась на мистера Кингсли вопросительно. Его взгляд не отвечает. Он возвышенно устроился на башне, дирижирует передвижениями своих миниатюрных войск. Вставая, она замечает, как Мануэль быстро сдвигает свой рюкзак, словно тот может ей помешать.

В прошлом году ей вырвали зубы мудрости. Необычно ранние, сказал стоматолог, и необычно большие, а значит, обязательно бы испортили прикус, а его уже так просто не исправишь; так и хотелось ответить какой-нибудь шуткой на тему своей преждевременной мудрости и неисправимой испорченности, но она ее так и не успела нормально сформулировать, а потом зубы уже сменились на окровавленные комки марли. Ей делали наркоз; мать сидела в приемной и читала газету, а Сара лежала без сознания под жарким светом; и как только ей вырвали зубы и поставили марлю, Сара, судя по всему, встала, пока стоматолог и медсестра отвернулись и мыли руки, и раньше, чем они, или секретарша, или ее мать, или остальные пациенты в приемной сообразили, что Сара куда-то идет, вышла из кабинета и из здания и успела дойти до самой парковки, где секретарша и медсестра наконец ее догнали и поймали, когда она ломилась в запертую дверь маминой «тойоты». У нее не осталось ни единого проблеска воспоминания об этом стоматологическом побеге. Она даже решила, что мама шутит, пока на следующем приеме стоматолог не сказал: «Мне вас сперва привязать?»

Так и этот путь до стула перед всем классом тоже не запомнился. Она опомнится уже перед ростовым зеркалом. Второй стул стоит спиной к зеркалу. Упустила преимущество.

– Дэвид, – говорит мистер Кингсли. – Пожалуйста, займи второй стул. Пожалуйста, сдвиньте их так, чтобы касаться коленями.

Одноклассники не издают ни звука, но наклоняются вперед все как один. Сидеть с коленками вплотную – что-то новенькое, но не пикантное. Тех, кто по указу учителя ласкал, тер, мял и хватал друг друга во всевозможных позах во имя Искусства, коленным контактом не удивишь. А удивляет, что мистер Кингсли сам прямо объявил о том, что всем уже надоело замалчивать: о Дэвиде, Саре и их архиважной драме, которой они настолько гордятся, что никогда не делятся. На Реконструкции Эго эти двое увиливали друг от друга с идиотскими замечаниями типа «Ты молодец, что убираешься в мастерской». Вот же наглые накопители эмоций, давно пора сбить с них спесь. Уголком глаза Сара замечает их голодное приближение, и оно только усугубляется очагами сочувствия – Джоэль и, пожалуй, Пэмми распахнули глаза в ужасе за нее, но Норберт кривит уголок губ. И далеко не он один жаждет крови.

Колени Дэвида, ощутимые под джинсами, не похожи на что-то человеческое. Четыре чашечки Дэвида и Сары стукаются и отдергиваются – четыре ошарашенные выпуклости. Чтобы поддерживать контакт, как велено, ей приходится сидеть непривычно чопорно, стиснув ноги. Незваным, невыносимым вспоминается лицо Дэвида, когда он вошел в нее впервые, в сумеречной спальне, в тот жаркий день. Такое чувство, – пытался сказать он ей. Такое чувство… Он чувствовал, будто они созданы друг для друга – затертое клише, лишенное всего, кроме пугающей правды.

Она сильно зажмуривается, комкает воспоминание.

– Сара, открой глаза, – командует мистер Кингсли. – Сара и Дэвид, пожалуйста, посмотрите друг другу в глаза.

Она поднимает взгляд к его лицу. В ответ хмуро уставились голубые агаты. Горизонт, разделяющий губы. Пуговка родинки. Ключица, частично раскрытая вырезом его поло, поднимается и опускается слишком быстро. Она хватается за этот намек – и надежда, от которой она вроде бы уже отреклась, невидимо и беззвучно взрывается в ее груди, но ударная сила, должно быть, ощутима, потому что Дэвид отпрянул, голубые агаты сузились в точки.

– Это не игра в гляделки, – все это время говорит мистер Кингсли. – Я хочу, чтобы вы смотрели мягко. Но не плаксиво.

(Он это говорит, потому что кажется, что кто-то из них сейчас заплачет? Сара не заплачет. Она – говорит она сама себе с абсолютной бесчувственной уверенностью – скорее перестанет дышать, чем ударится в слезы.)

– И не ласково.

(Он это говорит, потому что кто-то из них кажется ласковым? Она уже забыла клятву, данную мгновением раньше, ее глаза наливаются слезами, отчаянно ищут в Дэвиде какую-нибудь ласку, а потом замечают сами себя в зеркале и иссушаются жаром стыда.)

– Смотрите нейтрально. Восприимчиво. Нейтральный взгляд, без страхов, обвинений или ожиданий. Нейтральность – это «я», которое мы предлагаем другому: внимательно и открыто, неотягощенно. Никакого багажа. Такими мы выходим на сцену.

Теперь, посадив их на стулья, со зрительным контактом, предположительно нейтральным, внимательным, неотягощенным, запретив таращиться, обвинять, ожидать или бояться, он как будто забывает о них на несколько минут. Бродит по краям комнаты и неторопливо говорит. Что значит «быть в моменте». Честность момента. Его признание… Свобода от него… Конечно, человек чувствует и знает, что чувствует, и в то же время он хозяин своих чувств, не раб; чувство – это архив, к которому мы обращаемся, но у архива есть двери или, например, ящики, у него есть хранилище, индекс – Сара запуталась в метафоре архива чувств, но суть уловила. Если в архиве бардак, тебе хана.

– Дэвид, – резко говорит мистер Кингсли, встав над ними. – Пожалуйста, возьми Сару за руки. Сара, пожалуйста, возьми за руки Дэвида.

Дэвид приближался, отдалялся, кренился и плыл в ее парализованном зрении, его красная футболка-поло расплылась и чуть его не поглотила, но звучит приказ – и с безжалостным стуком он снова на стуле, сплошь резкие недобрые углы и гвозди вместо глаз.

Они берутся за руки.

Его руки ужасно безжизненные, как мясо, эти руки, что были с ней такими живыми.

По ее рукам протестующе бегут мурашки, по этим рукам, что комкали прижатую к животу подушку, без удовольствия увлажнялись между ее ног, не в силах утолить голод по нему. Он вернулся в эти руки, но похож на труп.

– Я хочу, чтобы вы общались руками, – велит мистер Кингсли. – Без слов. Только на ощупь.

Руки Дэвида не двигаются с места. Не сжимают, не гладят, не бьют, но как рукам общаться с руками? Вообще-то его руки уже общались. Они даже не держали ее. Руки Сары застыли, поддерживая видимость, что держат его. Локти прижаты к бокам, запястья и предплечья дрожат от усилия; если сдаться, ее руки с дребезгом упадут, а Дэвид их не поймает.

Мистер Кингсли медленно ходит по орбите.

– И это все, что вы можете? – возмущается он. – Ведь эти руки знают друг друга. Что они помнят? Что могли бы нам рассказать, если бы умели говорить? Или, может, они бы нам соврали. Может, уже врут.

Он видит, думает Сара. Он видит, что они не держатся за руки. Руки вместе, но все-таки каким-то образом не касаются. Какими же они ему кажутся идиотами – не могут выполнить простейшие указания. У нее нет сил, чтобы стиснуть руки Дэвида, захватить, общаться ощупью. На голове пробивается пот; она чувствует, как он ползет под волосами. Пол под ногами словно поднимается и кренится, снова и снова, описывая одну и ту же дугу, но никогда ее не завершая. Она медленно вываливается из стула, в ее поле зрения расплывается черная клякса солнечного удара. Где-то далеко в воздухе зависло лицо Дэвида: набухшие от крови щеки, невидящие глаза мерцают от гнева. Сара отделяется сама от себя; теперь Дэвид мог бы смять ее пальцы, переломать деликатные кости, как сухие спагетти. Если бы. Наконец она постепенно осознает, что сотрясается от всхлипов. Неприятный звук она слышит раньше, чем находит источник, и, будто жертва, которую заставляют пытать саму себя, невольно вспоминает первый раз, когда кончила, те крики, в которых она не узнавала свои, пока не почувствовала, как Дэвид плачет от радости на ее шее.

Интонация обвинения мистера Кингсли изменилась и заострилась, потому что Сара достигла настоящих чувств. Может, не руками, но, бедняжка, она делает что может.

– И это все, что можешь ты? – кричит мистер Кингсли с багровым лицом. Он сдвинул очки на лоб, зацепив клок волос, впервые торчащий в беспорядке. – Ты ради нее прошел километры. По жаре. С дурацкой теннисной ракеткой, чтобы твоя мама подумала, будто ты поехал в клуб. Потому что любил ее, Дэвид. Так не ври ей и не ври себе!

Одноклассники сидят с отвисшими челюстями. Есть ли шанс, что это спектакль? Для них эмоциональный эксгибиционизм – обычное дело. Исповедь – обычное дело. Истошные обвинения и примирения – обычное дело. Но это другое, хотя в чем именно – в моменте они определить не могут. Кому-то хочется выкрикивать что-то, как на спортивном матче, подбадривать, или укорять, или откровенно оскорблять. «Не поддавайся этой суке!» – хочет крикнуть Дэвиду Колин. Пэмми хочет броситься к Саре и спрятать ее склоненную голову в своих руках. Однажды Пэмми сидела за Дэвидом, когда он сидел за Сарой, и думала: «Если когда-нибудь парень хоть полсекунды посмотрит на меня так, как смотрит ей в затылок он, я умру и предстану перед Господом девственницей, меня даже целовать необязательно». Шанталь хочется сказать: «Ну давай, будь мужиком, Дэвид, какого хрена ты сидишь краснеешь?» Норберту, который бы все отдал, чтобы хотя бы вылизать балетки Сары, хочется дать ей пощечину и сказать: «Так тебе и надо – за то, что полюбила этого козла, хотя могла выбрать меня». Кому загораживают вид, те робко встают на стульях на колени или в полный рост. Сара наконец вырывает руки, прячет лицо за решетом пальцев, через которые сопли и слезы сочатся прозрачными склизкими нитями, повисающими на руках липкими полосами.

– Фол! – кричит Колин, и тогда с облегчением прорывается скверный смех.

– Перерыв! – рявкает мистер Кингсли, недовольный дерзостью класса. Но одна его рука лежит на правом плече Сары, другая – на левом плече Дэвида, сам он наклонился – их еще никто не отпускал.

Сара не может, не будет открывать лицо, но чувствует, как его губы касаются ее темечка.

– Молодец, – говорит он ей в волосы.

Потом она слышит, как он тихо говорит Дэвиду:

– Я не успокоюсь, пока ты не заплачешь.

Сара подглядывает между пальцев. Мистер Кингсли улыбается – в холодном удовольствии от своего пророчества. Это только вопрос времени. Лицо Дэвида почти багровое от натуги. Он срывается со своего стула, сбивает пару других и не столько выходит, сколько выпадает из кабинета.

– Перерыв, милая, – говорит мистер Кингсли, чтобы отчетливо слышали все, кто еще волочит ноги, завязывает шнурки, копается в сумочке, выдумывает предлоги, чтобы остаться, то есть все, кроме Дэвида. – Ты знаешь, где найти салфетки.

Перерыв, милая.


– И что еще ты ему рассказала?! – орет Дэвид, который месяцами с ней не разговаривал, даже не соизволял признать факт ее ничтожного существования, а теперь налетает, как святой мститель, когда они с Джоэль идут через парковку к ее машине.

Джоэль (вставая между ними): Заткнись, Дэвид! Отстань от нее.

Дэвид (реально отталкивая Джоэль обеими руками, так что она отшатывается на высоких каблуках и чуть не падает): Рассказала, что не разговариваешь со мной, но готова потрахаться в коридоре перед репетиционной?

Сара: Я с тобой не разговариваю?

Дэвид (не слушая): Или это он подсматривал, как мы трахаемся, это ты тоже подстроила?

Джоэль (вернув равновесие, оглушающе заревев): Ах ты гондон

Сара (слишком ошеломленная, чтобы говорить, но Дэвид уже отвернулся, потому что на парковку въехала маленькая машина Эрин О’Лири; он садится, хлопает дверью, и его шофер-блондинка, в темных очках на ничего не выражающем лице, увозит его прочь).


Мать Сары: Твоя жизнь вне школы – не его собачье дело. Ты же сама это понимаешь?


Мистер Кингсли: Пожалуйста, начинай, Сара.

Сара и Дэвид снова сидят перед классом на двух стульях. Колени больше не соприкасаются – им можно сидеть порознь. Дэвид смотрит на Сару, но не смотрит. Видит ее, но не видит. Сидит на стуле, но его там нет. Она не понимает не почему он это делает, а как; сама бы так делала, если бы могла; впервые понимает, что Дэвид – настоящий актер, прорвется в театре, может даже прорваться так далеко, добиться так многого, что будет писать слово «театр», как его душеньке угодно, но еще она понимает, что здесь, в КАПА, с мистером Кингсли, Дэвиду уже конец. Он никогда не сыграет главную роль. Никогда не будет звездой. Уйдет из школы со своей харизмой – неисследованной, непризнанной, невоспетой, скрытой за миазмами сигаретного дыма и алкогольных паров, «глупых походок», футболки-поло, теннисной ракетки, не просто проигнорированной, а напрочь отброшенной и забытой всеми, кроме пары упрямых хранителей памяти.

Сара – Дэвиду: Ты злишься.

Мистер Кингсли – Саре: Не читать мысли. Еще раз.

Сара – Дэвиду: Тебе скучно.

Мистер Кингсли (раздраженно): Живи честно, Сара!

Сара – Дэвиду: На тебе синяя футболка-поло.

Дэвид – Саре: На мне синяя футболка-поло.

Мистер Кингсли: Не слышу, чтобы слышали.

Сара – Дэвиду: На тебе синяя футболка-поло.

Дэвид – Саре: На мне синяя футболка-поло.

Сара – Дэвиду: На тебе синяя футболка-поло.

Мистер Кингсли: Здесь кто-нибудь в моменте? Хоть кто-нибудь?

Дэвид – Саре: На мне синяя футболка-поло.

«Что такое „момент“?» – думает Сара. Где это «теперь», на которое надо реагировать? Как именно их повтор не обнуляет все моменты, словно огромная расползающаяся тьма, за которой прячется Дэвид, спасаясь от любых наблюдений и вынашивая ненависть к ней? Но такое мышление, такое бестолковое замешательство и есть причина, почему у нее не получается, и есть причина, почему мистер Кингсли снова делает этот жест, будто быстро что-то стирает в воздухе: убирайтесь со сцены.


Колин – Джульетте: У тебя кудрявые волосы.

Неоспоримо. Символ Джульетты – ее штопорные кудри. Они торчат во все стороны и пружинят на ходу – продолжение ее сияющей улыбки. Ее щеки всегда розовые и пушистые. В глазах – искорка. Ее мать – француженка, передала Джульетте умилительно уникальное произношение, например «МАЙ-ОУ-НЭЗ-З-З-З». Еще мать передала Джульетте истовую христианскую веру. В отличие от Пэмми, она словно никогда не чувствует необходимости отстаивать религию. Когда одноклассники ставят ее в известность, что Бога нет, она улыбается в ответ без снисхождения. Она любит их за то, что они честно делятся своими мыслями! Прямо как любит Иисус – и им даже необязательно в него верить.

Джульетта обдает Колина улыбкой: как замечательно он сказал!

– У меня кудрявые волосы, – хихикает она.

– У тебя кудрявые волосы. – Черт, да если посмотреть «кудрявый» в словаре, там твои волосы!

– У меня кудрявые волосы. – Ой, ты не представляешь, Колин. Что ни делай, а они кудрявятся. Смешно, да?

– У тебя кудрявые волосы, – заходит с другой стороны Колин. Если подумать, у него и самого густые и волнистые волосы. В любом другом месте сошли бы за «кудрявые», но здесь они – на фоне образцовых волос Джульетты, ее упругой прически сказочной принцессы, ее прически с идеализированной картины какой-то дриады с весенними цветущими лозами вместо волос! Да разве волосы Колина, эти грубые клочковатые волосы, идут хоть в какое-то сравнение?

– У меня кудрявые волосы, – пожимает Джульетта плечами. Подумаешь. Эка невидаль.

– У тебя кудрявые волосы, – вдруг рубит Колин, голос – огрубевший от порыва, словно слова опережают звук. Он уставился точно на нее – и Джульетта как по щелчку пунцовеет, будто он расстегнул перед ней джинсы.

Комнату простреливает недоверчивый смешок. Черт, как это у него получилось? А он хорош. Колин обычно так занят тем, что разыгрывает наглого ирландского мордоворота, своего воображаемого предка, что одноклассники и забывают, как он хорош.

Тишина! Мистер Кингсли щелкает пальцами, потом отрывисто кивает ему. Следующий уровень. По-прежнему ведет Колин.

Следующий уровень – уже субъективное наблюдение. Субъективность – это мнение, чувство. Суждение. Очень часто – признание в чем-либо. В противоположность якобы более простой объективности – констатации факта о человеке. В общем и целом они воспринимают объективность как описание ведо́мого (поэтому Джульетта, говоря второй, только реагирует), а субъективность – как описание ведущего (поэтому Колин, говоря первым, делает ведущую констатацию). Но это только потому, что у них еще не развито дихотомическое мышление.

Колин без промедления заявляет:

– Ты девственница.

Ого!

– Фига! – вскрикивает Энджи, не в силах «завалить», как иногда им может гаркнуть мистер Кингсли, хотя обычно ему хватает одного взгляда или щелчка пальцев.

Вот как сейчас – гневный ЩЕЛК! – и все мучительно ерзают на стульях, кто-то жадно тянется вперед, кто-то отпрянул в ужасе. Самообладание зрителя – урок, который им, как ни странно, не преподают в этой театральной школе. Им только цыкают да щелкают, будто собакам каким-то.

Джульетта уже максимально поалела. Теперь у них на глазах очень медленно возвращаются ее обычные «розы-на-снегу», бледнеет жар румянца. Она переводит дух – может, гадает, как и многие, не объявит ли мистер Кингсли фол, потому что утверждение «Ты девственница» на самом деле объективно – или нет? Или это ей решать? Это – насмешка Колина – субъективно, пока она не подтвердит это как факт? Но она не может не подтвердить это как факт: правила гласят, что она должна повторять, меняя только местоимение и форму глагола, а значит, ее согласие теряет смысл – так, значит, утверждение все-таки субъективно? Их дихотомическое мышление не развито, мозги закипают от такой загадки. Пэмми сжимает виски, потом закрывает глаза.

Но Джульетта затянувшимся молчанием – ибо она имеет право на молчание, это одно из самых полезных орудий актера, – склонила баланс сил. Цвет лица вернулся в норму. Она не улыбается. Но и не хмурится, не выдает неуверенность, смущение или страх. Она смотрит на Колина с неколебимым самообладанием, на которое Колин пытается ответить, но они видят, как он ерзает на твердом пластиковом стуле, чуть склоняя голову набок. Он ее зеркалит, но неудачно.

– Я девственница, – говорит Джульетта, словно делая это утверждение по собственному выбору.

– Ты девственница, – говорит Колин, странным образом покоренный ее нейтральностью. Теперь любая издевка, любое злорадство лишь подтвердят его инфантильность.

– Я девственница, – терпеливо повторяет Джульетта. Ее терпение – без примеси доброты. Как и не-доброты. Это просто смирение с тем, что Колину, видимо, надо повторить больше одного раза.

– Ты девственница, – с большей печалью говорит Колин.

1
...