Разные издания первой книги Мандельштама – «Камня» – представляют собой художественные ви́дения эволюции поэта, не отделенные от его действительной траектории, а окончательно сформированные его творческой волей в каждый новый период119. В издании «Камня» 1913 г. сформировавшийся поэт берется как «данное». «Дано мне тело, что мне делать с ним» – так начинается сборник, а затем, в том же стихотворении, Мандельштам провозглашает: «На стекла вечности уже легло / Мое дыхание, мое тепло»120. Во всех последующих изданиях, однако, этому мягкому, но недвусмысленному утверждению самосознания поэта в качестве поэта предшествует преамбула из шести стихотворений.
Каноническое издание 1916 г. открывается, строго говоря, неформальным циклом из трех четверостиший – написанных четырехстопным ямбом миниатюр, с виду фрагментов, каждый из которых датирован 1908 г. и демонстрирует одну и ту же относительно редкую обрамляющую рифму (м-Ж-Ж-м). В этих стихах в иконической форме изображены три этапа эволюции поэта:
(1) Рождение121:
Звук осторожный и глухой
Плода, сорвавшегося с древа,
Среди немолчного напева
Глубокой тишины лесной…
(2) Детство с его иррациональными страхами, косвенно связанными с христианством (см. гл. 5):
Сусальным золотом горят
В лесах рождественские елки;
В кустах игрушечные волки
Глазами страшными глядят.
(3) Юность:
Из полутемной залы, вдруг,
Ты выскользнула в легкой шали —
Мы никому не помешали,
Мы не будили спящих слуг…
Издания 1923 и 1928 гг. перестраивают это вступление из трех стихотворений, сохраняя при этом его тематику. Взросление теперь маркировано формально: Мандельштам восстанавливает вторую строфу в стихотворении «Сусальным золотом горят…» и заменяет «Из полутемной залы, вдруг…» на ностальгическое стихотворение «Только детские книги читать…» (1908), состоящее из трех строф. Кроме того, Мандельштам подчеркивает – посредством доминантных подтекстов этих стихов – три ранних влияния на его поэзию: Пушкина, поэта-романтика Федора Тютчева (прозрачная аллюзия на которого была опущена в однострофном варианте «Сусальным золотом горят…») и символиста Федора Сологуба122.
В каноническом издании 1916 г. образ девушки в четверостишии «Из полутемной залы, вдруг…» обеспечивает естественный переход к «Нежнее нежного…» (1909). Это стихотворение благодаря творческой трансформации в нем ключевого топоса и системы дискурсивных координат мифопоэтического символизма – стихов к загадочной «ты», пожалуй, не хуже других может служить отправной точкой для обсуждения того, как тонко Мандельштам манипулирует тоном самых ранних своих стихов, чтобы извлекать напряжение из символистского наследия, не поддаваясь при этом его гравитационной силе123.
Нежнее нежного
Лицо твое,
Белее белого
Твоя рука,
От мира целого
Ты далека,
И все твое —
От неизбежного.
От неизбежного —
Твоя печаль
И пальцы рук
Неостывающих,
И тихий звук
Неунывающих
Речей,
И даль
Твоих очей.
Оригинальность этих стихов кроется прежде всего в их тоне – хрупком до бесплотности. Во множестве неочевидных формальных достижений доводятся до конца эксперименты из стихотворений «Бесшумное веретено…» и «Твоя веселая нежность…» – неопубликованных стихов того же года. (Нужно помнить, что именно символисты – Иванов, Брюсов, Белый и др. – ввели в русскую поэзию более решительную формальную, особенно метрическую экспериментальность.)
«Твоя веселая нежность…» читается как набросок «Нежнее нежного…». Как и его более успешный «вариант», это стихотворение строится на фоне того, что было в то время довольно избитым сюжетом, канонизированным символистами: я имею в виду сюжет о встрече поэта с загадочной или даже потусторонней женщиной.
Твоя веселая нежность
Смутила меня.
К чему печальные речи,
Когда глаза
Горят, как свечи
Среди белого дня?
Среди белого дня…
И та – далече —
Одна слеза,
Воспоминание встречи;
И, плечи клоня,
Приподымает их нежность.
«Веселая нежность» женщины, ее человеческая теплота контрастируют с «печальными речами» поэта. Описание ее глаз, которые «Горят, как свечи / Среди белого дня», хотя недвусмысленно напоминает о жреческой дикции младших символистов, служит здесь, наоборот, указанием на ее связь с жизнью. И все же мифопоэтический символистский контекст весьма силен, так что не сразу ощущается эта естественно-языковая ассоциация («глаза / Горят» = живость, «веселая нежность»). Вторая строфа, действие которой происходит после ухода героини, тоже напоминает младосимволистское мифотворчество, а именно момент утраты после первоначального видения (воспринятого вслед за Бодлером и Соловьевым как встреча). Тем не менее человеческой нежности женщины было достаточно, чтобы преодолеть ожидаемое ощущение утраты, которое получает самоироничный укол в виде «одной слезы».
«Твоя веселая нежность…» имеет непривычно сложную, даже замысловатую строфическую структуру. Схема рифмовки – безупречное зеркало (AbCdCb bCdCbA) с почти тавтологичными строками посередине, отличающимися лишь пунктуацией и, следовательно, интонацией. Изощренная метрическая структура тоже почти зеркальна124. Сочетание этой сверхструктурированной формы со скачущим, эллиптичным синтаксисом второй строфы оставляет ощущение некоторой наигранности125.
«Нежнее нежного…» имеет более элегантное строение. Здесь две строфы состоят из шестнадцати строк двухстопного ямба, но предпоследний стих разделен на две одностопные строки, что создает дополнительную строку и рифму. В первой строфе четверостишие с чередующейся рифмой заключено в два слоя обрамляющей рифмы – получается своего рода кривое зеркало, которое само отражается и искривляется во второй строфе: AbCdCdbA AefGfGheh. Эта схема чрезвычайно действенна в смысле создаваемого ею звукового, ритмического, синтаксического и семантического напряжения. Стихотворение открывается статическим, почти иконическим крупным планом (голова и рука) в строках как будто нерифмованных и непривычного для читателя размера: «Нежнее нежного / Лицо твое, / Белее белого / Твоя рука». Следующие две строки («От мира целого / Ты далека») вводят движение – через чередующуюся рифму и идею «дистанцированности» героини. Но затем строфа переходит в состояние покоя и мнимого завершения – за счет ее двух обрамляющих рифм: «И все твое – / От неизбежного».
Вторая строфа открывается сочетанием тавтологической рифмы и семантической дестабилизации: синтаксис заключительных строк первой строфы перетолковывается. Она не далека от неизбежного, а имеет источник своей печали в нем. Строки 10–15, в которых метрически отражаются строки 2–7, отличаются к тому же сложной семантической зеркальностью – курсируют от осанки к руке и лицу (как источнику звука), усложняя постулаты первой строфы. («От неизбежного – Твоя печаль» – «От мира целого / Ты далека»; «И пальцы рук / Неостывающих» – «Белее белого / Твоя рука»; «И тихий звук / Неунывающих / Речей» – «Нежнее нежного / Лицо твое».)
Наиболее ощутимо преодолевает Мандельштам тяготение сложной зеркальной структуры к статике посредством ввода гиперстрофической рифмы «речей». Уяснить, как Мандельштам мог понимать функцию этой рифмы, позволяет следующий пассаж о huitains [фр. восьмистишия] (ababbcbc) и dizains [фр. десятистишия] (ababbccddc) из черновика «Франсуа Виллона»: «Вступление новой рифмы „с“ у Виллона имеет особенное значенье. Строфа как бы получает толчок, оживляется и разрешается в последней строчке энергичной или остроумной выходкой»126. Так же и здесь строфа и стихотворение получают неожиданный толчок с введением рифмы «h» и разрешаются с большим удовлетворением в заключительной строке.
Кроме того, благодаря своей синтаксической структуре стихотворение демонстрирует тенденцию к объединению двустрочных отрезков в более длинные ритмические образования. В результате дополнительный акцент получает «Речей» – единственная строка, нарушающая синтаксическое/метрическое согласование стихотворных пар. Первые три пары и пятая пара образуют составные строки пятистопного ямба с цезурой после третьей стопы и дактилическим окончанием перед цезурой. Другими словами, они могут восприниматься как оборванный александрийский стих. (Традиционно пятистопный ямб в русской поэзии либо не имел стабильной цезуры, либо содержал цезуру после четвертого слога.) Вячеслав Иванов на одной из своих лекций по стихосложению, которую Мандельштам посетил 23 апреля 1909 г., говорил о противоположной тенденции – о способности регулярного внутреннего ритма разделять на короткие строки ряд длинных ямбических стихов, причем речь шла как раз об александрийском стихе127. Примечательно, что интенсивные формальные эксперименты Мандельштама в 1909 г. более или менее совпадали с этими лекциями Иванова о просодии (большое внимание в которых уделялось фиксированным строфическим формам).
Лейтмотив ритмической недостаточности в «Нежнее нежного…» также повторяется в большем масштабе, поскольку первая строфа содержит 40 слогов, а вторая – лишь 38. Разница невелика, но все же ощущается читателем – как отсутствие дактилического ритма, который завершил бы зеркальное отражение. Кажется, что все стихотворение ритмически составлено так, чтобы создать чувство тихой утраты, которое уравновешивается едва уловимым подъемом неожиданной мужской рифмы в заключительной строке. Эта формальная блистательность, напоминающая о более радикальных экспериментах раннего Белого («Душа мира», 1902) и раннего Владимира Маяковского («По мостовой», 1913), остается в стихотворении Мандельштама чудесно неброской. Удивительно, как хрупко может звучать стихотворение, где 17 из 35 слов срифмованы.
В плане темы «Нежнее нежного…», как я уже отметил, является вариацией символистского жанра, который можно условно определить как «стихи к ты» (не обязательно с заглавной буквы). Феномен, о котором я говорю, одновременно шире и у́же традиции софиологической поэзии, топология которой была разработана Ладой Пановой128. У́же в том смысле, что я выделяю (возможно, несколько искусственно) одну дискурсивную рамку, использовавшуюся в стихах о мистической Софии (т. е. «я – Ты – читатель», но не «я – Она – читатель»)129, а шире потому, что не всякое обращение символистов к загадочной «ты» предполагалось относить к Вечной Женственности. По сути, главное основание для широкого подхода состоит в том, что игра с границами софиологической традиции была ключевым элементом поэтики этого жанра. Ведь двусмысленность, вписанная в само стихотворение, лежит в основе превратного понимания Блоком написанного под влиянием Бодлера стихотворения Брюсова «К близкой» (1903) – как стихотворения соловьевского, софиологического типа. (Блок, как хорошо известно, цитирует из этого стихотворения и одновременно из Соловьева в эпиграфах к изданию 1905 г. «Стихов о Прекрасной Даме»130.)
Яркий пример такого рода игры у самого Мандельштама – стихотворение «Ты прошла сквозь облако тумана…» (1911). Здесь поэт достигает тонкого баланса между образом физической женщины, заложенным прежде всего намеками на угрожающую сексуальность/чувственность в третьем двустишии, и очертаниями Мировой Души, явленной в природе. Топос явления в природе героини, шествующей за завесой тумана, сочетается с одной из «Ее» самых характерных признаков – румянцем на щеках, который прямо отождествляется ниже с зарей. Это, однако, можно понять и как своего рода патетический перенос (pathetic fallacy131): «Как на всем играет твой румянец!» (курсив мой). Более того, «танец – румянец» – типично блоковская рифма132
О проекте
О подписке