Читать книгу «Опыты бесприютного неба» онлайн полностью📖 — Степана Гаврилова — MyBook.
image
cover

Главная моя любовь – городские легенды. Я полюбил их сразу, эти милые моему сердцу сгустки коллективного бессознательного. Например, вот. Не так давно стали известны новые подробности истории туристов, пропавших в 59-м году на перевале Дятлова. Попсовая эта байка вывела меня и моих коллег на случай в поселке Малые Махры под Екатеринбургом. Оказывается, в семьдесят третьем там произошла настоящая катастрофа: приличное количество биоматериала, содержащего споры сибирской язвы, попало в атмосферу – сломалась вентиляция в одной из секретных лабораторий, только и всего. Погибло более пятидесяти человек, еще сотни две были на грани смерти. Кто бы знал, чем все это обернется, если бы не вакцина от болезни, которую изобрели буквально двумя годами ранее в лаборатории под Обнинском. Случай благополучно «забыли», вернулась память ко всем совсем недавно.

Работая над материалами в архивах, я не раз сталкивался с фамилией Кабанов. Мне удалось выяснить, что носил ее русский полковник КГБ, ныне, по прошествии тридцати лет после увольнения, рассекреченный специалист. Жил он в маленьком городе-заводе на Южном Урале. Ничем этот город не примечателен, обывателю вовсе не известен, мелькал только пару раз в передачах про инопланетян – однажды там нашли гуманоида по кличке Андрюшенька. В принципе любой россиянин сможет вспомнить: по телику одно время показывали маленькое, скукоженное, похожее на карпаччо тельце этого несчастного рептилоида. Вот в этом городке я и встречался с полковником несколько раз, он мне давал небольшие комментарии. Ладно бы перевал Дятлова, про него уже многое написано, но старик рассказал мне кое-что поважнее. Правда, не сразу, а встречу на четвертую, когда я пришел к нему без съемочной группы, чтобы сделать интервью для желтого столичного таблоида.

Сначала Кабанов рассказал мне историю испытания ядерного оружия, по причине которого туристы и не вернулись с горы домой, а потом его стало уводить куда-то в сторону. Поэтому придется мне приводить краткий пересказ.

Как дело было. Остатки советских спецслужб, отправленные в отставку, как следует покумекали и поняли, что гнилой Запад, что называется, fucked us in the ass. Началось все, понятное дело, в шестидесятых, с «Битлз» и психоделической революции, потом легитимировали Ленинградский рок-клуб, а потом и целую страну развалили. Надо было что-то предпринимать. Какой-то реванш должен был состояться. Но это, так сказать, историческая предпосылка.

Кабанов после службы в армии был завербован гэбистами, быстро поднялся по карьерной лестнице, выучил языки, работал в Москве, отличился при Карибском кризисе, не раз посылался как специалист по мелиорации под прикрытием в Штаты. Так вот, после развала СССР дослужившийся до подполковника Кабанов, к тому моменту уже матерый, под стать фамилии, функционер, собрал своих коллег – тех, кому было за державу обидно, и рассказал, что у него есть в Штатах сынок, непреднамеренно получившийся спустя девять месяцев после каникул Кабанова в Калифорнии и его случайной связи с мисс Молли, благочестивой девушкой родом из Сиэтла. Подполковник говорил, что мальчик, хилый, безразличный ко всему с детства, стал Кабанову неприятен и даже противен. Не то чтобы он часто виделся со своим отпрыском: лишь раз после всего случившегося. Но пару фоток нерезких, но цветных зато, имел.

Короче, пацан не пробуждал теплых чувств в черствой душе Кабанова. Но, заметил экс-чекист, у бастарда-де есть талант: засранец неплохо играет на гитаре и барабанах. Так созрел коварный план мести за проебанную страну.

Первым делом началась идеологическая обработка сыночка – разного рода засланные казачки, профессиональные вербовщики и прочая шваль, оставшиеся после крушения империи в лоне врага, присаживались на уши отроку и вещали ему про общество потребления и социальную несправедливость. Пробовали даже подсовывать кое-какую литературу идеологического характера – красную книгу Мао там и прочую классику левого толка, но пиздюк не делил мир на левых и правых – ненавидел вообще всех. Потом в него стали и деньги вкладывать. Бабки были вбуханы немалые: у экс-гэбистов оставались кое-какие непересыхающие денежные потоки, не зафиксированные ни в одном официальном документе: тут доля в добыче черных алмазов в какой-то затерянной кимберлитовой трубке в Африке, там бочка проданного биооружия радикальным исламистам. Короче, были деньги. Новая ударная установка, пара усилителей и возможность не работать на обычной работе – это только на первых порах, дальше расходы были серьезней.

– К чему ты все это? – спрашивал я у старого, жирного, заплесневелого Кабанова. Тот, откашлявшись, замолкал, а потом продолжал свой рассказ.

«Мисс Молли, – скрипел после многозначительной паузы полковник, – назвала своего гаденыша в честь любимого писателя – Воннегута.

На героин Курту, шмотки (которые он тут же, сука, рвал), на авторские гитары (знаменитый гибрид «Мустанга» и «Ягуара», эскиз которого, вопреки легенде, нарисовал не сама звезда, а советские конструкторы, братья Дуболомовы, известные также как авторы гитар «Урал» и «Орфей») ушли дивиденды, которые должны были пойти на трансплантацию волос для отправившегося в отставку Михаила Сергеевича Горбачева и пластическую хирургию его небезызвестной метины. Нехило отломили и американскому Эм Ти Ви, чтобы те включили его мудацкие клипы в эфирную сетку.

Героиновому мальчику Кабанову, восходящей звезде, была оказана солидная материальная помощь. Именно в результате ее он и стал символом американского поколения начала нулевых. «Заметь, – скрипел и булькал полковник, – не «Соник Юз» с их интеллектуальным шумом, ни «Диносаур Джуниор» с их молотящим драйвом, даже не «Пиксиз», а именно середнячковая «Нирвана» прорвалась сквозь диско-бит восьмидесятых и обнаружила собой начало новой эпохи последнего поколения миллениума. Деньги на заре века еще решали все. Кстати, имя для группы я придумал. Это всего лишь прочитанное наоборот название села неподалеку отсюда – Анаврино. Мы там в семидесятых с помощью токсической сыворотки выводили ядовитых куриц. Букву “О” только пришлось убрать».

Я знал, что профессия журналиста – мерзкое занятие, но что меня так круто когда-нибудь занесет во владения старого маразматика, предположить не мог. Тот невозмутимо продолжал свой абсурдный и зловещий рассказ.

«Кобейн воплощал собой упадок западной цивилизации. “I hate myself and want to die”, – вдумайтесь, ведь это не просто поза. Даже сам старик Уильям Берроуз, ас саморазрушения, которого в свое время пытался завербовать Моссад (но он выбрал гомосексуализм), офигел от радикальной прямоты Кобейна. Тут стоит еще раз отметить, что Курт был ни при чем. Мальчик среднего таланта, воспитанный матерью- одиночкой, сидевшей на валиуме и страдавшей от неврозов, не мог сам по себе явить волю целого поколения – таких «символов поколения» в начале девяностых было как говна за баней. Ему помогли наши спецслужбы. Поверьте, мы могли сделать так, чтобы вы крикнули в пустоту: “Я ненавижу себя и хочу умереть”. Колыму вспомните, Шаламова. Что там творилось, в застенках Лубянки, – один дьявол знает. Но не об этом разговор. Разговор о том, что тысячи, сотни, миллионы подростков приняли идею саморазрушения на веру и возвели его в категорический, мать его, императив».

Курт, по их прогнозам, должен был застрелиться чуть позже. Новость, пришедшая из-за океана 5 апреля 94-го, для всех была неожиданностью. Но он сделал то, что сделал. «Знаете ли вы статистику по самоубийствам в США после гибели Кобейна? Нет, и никогда не узнаете. Это хранится в строжайшем секрете: проект “Реванш Кабанова” достаточно быстро после всего случившегося рассекретила американская контрразведка. Были даже какие-то публикации в газетах и журналах. Но тогда никто не обратил на это внимание: мало ли что там пишут журналисты».

Но, по агентурным данным, около полумиллиона пубертатов за полгода после смерти Кобейна умерло от асфиксии, вызванной разными механическими методами, от передозировки барбитурой, от огнестрельных ранений в голову и по другим причинам. Есть основания полагать, что все это – самоубийства. Эффект Вертера: салаги подражают примеру своего кумира безоговорочно. «Согласитесь, геноцид молодого поколения – изощренная плата наших спецслужб Штатам за развал страны».

Тут я попытался встать и уйти, было во всем происходящем нечто омерзительно-притягательное: рассказ длился примерно час, но я никак не мог оторваться. Старый маразматик схватил меня за руку и, глядя своими мутными зраками, другой рукой стал нащупывать ручку ящика в столе. Мне показалось, что сейчас он достанет нож и утыкает меня всласть. Но старику пришлось выпустить мою руку. Он немного порылся в ящике и бросил на стол несколько глянцевых фотокарточек. На первой в расфокусе на меня смотрел красивый ребенок. На второй мужчина средних лет держал этого ребенка на коленях. В мужчине я узнал молодого Кабанова, а в ребенке… Об этом было мерзко думать! Следующая фотография заставила меня сесть обратно в кресло. Кобейн с фиолетовыми волосами – после я наводил справки, такая прическа была у него аккурат после выпуска «Nevermind» в 1991 году, – обнимал одной рукой моего визави, только чуть помоложе.

Через год после этой истории возле моего дома поставили уличный лоток с рыбой. Я купил себе немного мойвы и разговорился с продавцом. Оказалось, мужик сам же и коптит продукцию, покупая сырье у заводчиков. Продавец сказал, что он «с области» и завернул мне рыбу в газету. Дома я развернул мойву и жадно стал поедать ее. Мой взгляд побежал по газете, которая называлась «Кыштымская новь». «Скончался добрый друг, преданный защитник родины, полковник…» – гласил некролог. Я отогнул страницу. Из-под пятен жира на меня смотрел моложавый, крепкий военный Кабанов времен альбома Nevermind. «Прощание состоится… в 12.00 по адресу…» – значилось в нижней части некролога.

Я вспомнил, что не кормил крыса и бросил ему небольшую мойву.

Это было довольно странное время. Мне скоро надоели городские сумасшедшие, униженные и оскорбленные – все те, из кого состоит контент федеральных телепрограмм и желтых газет. Я ушел с работы и стал жить чуть веселее. Иногда, как галлюцинации, всплывали люди из какого-то далекого прошлого, из подсознания моей жизни. Встреч и событий хватало.

Когда мне надоело в том числе и веселье, на пороге внезапно возникла моя старая знакомая Саша, дредастая путешественница и знатная любительница каннабиноидов. Стоял стылый март, и Саша вдруг предложила мне все бросить и рвануть на попутках в Питер. Сначала я отмахнулся от этого предложения, как от какого-то бреда, а потом вдруг понял, что Саша напомнила мне о чем-то важном.

Тогда, в мои двенадцать, почти сразу после эпичного отказа Лики, в один из теплых дней я вышел в лес и увидел прозрачное, не имеющее веса – но громадное, спелое мартовское небо. Следы от самолетов, в которых я никогда не был, резали его на неравные доли. Молчаливые, едва заметные, они царапали идеальную лазурную поверхность и растворялись в эфире.

С тех пор я и начал идти, и эти неумелые буквы, которые мне приходится выводить в текстовом редакторе, – что-то вроде путевых заметок. Вероятно, в первозданном виде их не прочитает никто из ныне живущих – первый попавшийся дождь размоет химический карандаш на цифровой рукописи и сотрет некоторые примечания. Навсегда уничтожится часть текста. Сбивчивость повествования – всегдашний атрибут этого письма.

Гулкое небо всегда над моей головой. Серебристые плавные изгибы, которые рисует проворная полупрозрачная точка пассажирского самолета, – тоже. И все так же неизменно: неизъяснимое, наэлектризованное и пронзающее все живое и неживое – это как оргазм, скорость которого замедлена в сотню раз. Есть основания полагать, что я так никуда и не сдвинулся, просто пространство слегка исказилось. Чуть-чуть.

Я терял это небо. Я обретал себя земного и мало смотрел вверх – все это было слишком сумбурно и суетно. Вновь мне встретилось оно только накануне моего двадцатилетия. Мы стояли под Уфой на трассе М5 вместе с Сашей – возвращались домой после нашего первого путешествия на попутках. Предыдущие три дня мы жили без крыши над головой, ели один только узбекский лаваш, пили только воду и спирт с дальнобойщиками. Нам уже удалось преодолеть половину пути. Настало утро, начинало греть солнце. Не спавшие и голодные, мы были уверены, что нам быстро удастся поймать машину, немного покемарить и под вечер, преодолев Уральский хребет, въехать в родной город. Но солнце поднималось все выше, начинало печь все жарче. Спустя два часа мы изнемогали от жары. Вода быстро закончилась. Молча мы слушали издевательский свист проносящихся мимо машин, вглядывались в пыльный пейзаж и молились о скором спасении. И снова проезжала машина. Эффект Доплера. Можно ли ненавидеть конкретное физическое явление? Я возненавидел эффект Доплера.

Прошло еще сколько-то времени, после того как наша вода закончилась, – вокруг не было ни одного магазина, ни одной колонки, ни одной стоянки – только мягкий асфальт и плавящаяся, потная сталь виадуков на кромке горизонта. Мы встали около единственного на много километров кустарника, надеялись хоть на какую-то тень, но жидкие заросли не помогали.

Все вокруг молчало. Замолчали даже машины, мелькавшие мимо. Не было никакого момента, включившего вдруг новую фазу нашего отчаяния, все это явилось так же естественно, как естественно дыхание. Я просто почувствовал, что выхожу – физически выхожу из тела. Я увидел себя, бессильно поднимающего руку, увидел свои почти запекшиеся глаза, увидел Сашу рядом с собой – маленькую, смуглую, большеглазую, в смешной панамке, с этими нелепыми какашками-дредами на голове. Она до того была родной, и меня пронзила трогательная нежность при взгляде на нее. Я парил где-то метрах в трех от трассы. Вдруг мне стало совестно. Если сейчас я уйду, то что будет делать она? Останется с моим телом одна, в полтысяче километров от дома, и никто ее не подберет – бедную, маленькую, одинокую девочку в компании трупа. Она навечно останется здесь одна с моим телом. Я парил в нерешительности, в точке без времени. В этой точке все застыло, все собралось. Я вернулся, потому что так решил. Вернулся назад и протер глаза, зудевшие от пыли, от жары и долгого времени без сна. И тогда я вновь – нет – впервые увидел небо – бесприютное небо. Оно ничем не отличалось от того, мартовского неба в моем детстве. Все так же громогласно-тихо было, все так же молчаливо о чем-то спрашивало.

Спустя еще несколько лет меня нашли книги про заброшенность, про бесконечную тоску по миру Горнему, и мне стало все более-менее ясно. Смысл был обретен. А нужно было только его потерять в гуще первых наркотических и алкогольных опытов, в череде бесконечного онанизма и каких-то загадочных преломлений. Всего лишь нужно было найти прозрачную лазурь исчерченного шлейфами неба. Я всегда здесь, я никуда не ушел, хоть за спиной и миллионы шагов. Все не имеет значения, когда есть опыты бесприютного неба.

Короче, когда город по весне оттаял, я не сразу принял предложение Саши. Находил какие-то причины.

– Город держит, – говорил я ей, подумав.

– За что он тебя держит? – интересовалась Саша.

В начале апреля мы таки вышли на трассу.

IV

Как там принято говорить? Так началась новая глава в моей жизни. Но перед этим мне надо было перелистнуть старые страницы. Это я про Шульгу и заварушку с ним.

Я бы не обратился к Шульге никогда, даже если бы мне угрожала голодная смерть. Шульга занимал в моей жизни особое место: навязчивый донельзя, всегда впереди планеты всей, он меня невыносимо раздражал.

С ним мы были знакомы с самого детства, учились вместе с первого класса. Он почти не изменился с того времени: весь как бы узловатый, жилистый, он был легок и порывист, как ящерица. Он всегда как-то искусственно держал осанку, что придавало ему некоторой чрезмерной, даже бабской, манерности. В беседах, в делах с ним, которых нам судьбой было предначертано немало, всегда было нечто двудонное. «Хер проссышь», – говорят про таких людей. Исключительной чертой Шульги были его кисти с длиннющими, цепкими, проворными пальцами. Этими кистями он во время разговора активно и очень выразительно жестикулировал, а когда не жестикулировал, то хранил их в области груди. Такая поза делала его похожим на ханурого тираннозавра рекса, придавала ему жуликовато-хищный вид.