Он молчал дня три. Потом к нему в камеру зашел красивый, крепко сложенный человек в гражданском. Кажется, он был как минимум наполовину турок. Человек говорил ровно и четко, но когда представился, то имя и должность назвал так, как и все эти люди, – ничего не разберешь. Турок взял оранжевое издание «Айвенго», которое принесла в камеру мать Ролана, раскрыл его, вытащил из нагрудного кармана неплохую ручку и начертил на внутренней стороне обложки пару табличек и пару столбиков цифр. Все это представляло собой нехитрую юридическую арифметику. Выходило, что если Ролан рассказывает силовикам, с кем имел дело, то освобождается условно и возвращается к своим машинам и перепелкам. Если нет – едет лет так на – дцать шить рукавицы. «Автосалон свой на замок закроешь, – улыбнулся идеальными зубами турок, – и никаких перепелок». Ролан заговорил.
Штакета повязали в этот же день и доставили в Москву специальным самолетом. О том, как его задерживали, ходили целые легенды. Говорили, что был оцеплен весь район, а отряд спецназначения влетел к нему на канатах в окно. «Как в ГэТэА», – рассказывали пацаны на районе.
После суда, на котором нашего джигита защищал недешевый адвокат из области, Ролан тоже не задержался в городе. Оказалось, что за пару месяцев до событий он стал оформлять себе путешествие по ворк-эн-тревел. Как он прошел консула, как сдал экзамен на знание языка, как собрал все необходимые документы – загадка. Вся эта история с прикрытием лавочки никак не повлияла на его затею, вроде как даже наоборот, дала необходимый импульс.
В Штаты он улетел в начале июня. Однокурсники, которые полетели с ним, рассказывают, что он вообще не работал, сразу же пропал, а появлялся только на пляже, да и то редко – либо с похмелья, либо накуренный, либо и то и другое и исключительно в обществе шпаны негроидной расы. Когда группе студентов пришла пора улетать назад, его ожидаемо не нашли.
«Ебаные дали», – говорил он про чужие страны. В тот вечер, пока мы вели мятый «Запорожец» по гаражам, он что-то рассуждал про вооруженный конфликт в Южной Осетии и постоянно говорил это: «Ебаные дали». По его рассуждениям выходило, что одни «ебаные дали» напали на другие «ебаные дали» – вот и вся геополитика.
Последние прилетевшие про него сведения были примерно такие. Сначала он открыл свою фирму – устраивал домашние и офисные переезды, неплохо поднялся, снял офис в деловой части города. Он даже нашел себе упитанную американку и, видимо, готовился к получению грин-карты, потому что весь его профиль в известной американской соцсети был залеплен однообразными романтическими селфи с ней: нехитрая такая имитация высоких чувств. Но потом им заинтересовалась тамошняя миграционная служба. Пока его готовили к депортации, он сидел в тюрьме. Там связь с ним и оборвалась – кто-то говорил, что он сломал челюсть какому-то монголу. Тот пел ему «чебурашка-дружочек» каждый вечер, и вот однажды Ролан не выдержал.
Где он был и куда сгинул? Затерялся где-то в «ебаных далях». Может быть, его убили в американской тюрьме. Без стыда, гордо и по-своему феерично – думается мне, что если он умирал, то именно так. Десятки, сотни тощих, безусых монголов, поющих «чебурашка-дружочек, что ж ты сел в уголочек», налетали на него – армянского богатыря, родом из маленького южноуральского городка, – и он беспощадно швырял одного за другим об стены и пол, но орда все наступала. И он отбивался до последнего. Уже в предсмертных судорогах, прежде чем испустить последний вздох, извиваясь от жутких болей на тюремном полу, он сломал позвоночник еще двум потомкам Чингисхана.
Через какое-то время после пропажи Ролана его маман продала дом, перепелок и пропала из города. Вероятно, она вышла замуж и уехала – эта немолодая женщина была весьма хороша собой. Но я думаю, дело в другом. Не зря в последний раз ее видели выходящей с вечерних курсов английского языка.
Проще говоря: Ролан делал все, что хотел. Глупо, наверное, и выводить закон Вселенной из жизни гопника-армянина. И не то чтобы он для меня «герой», но определенно – «нашего времени». В том смысле, что срать он хотел на все условности: наличие законов, границ государств, морального долга. На инертность этого времени в том числе.
Он был и остается здесь и сейчас. А я, сколько себя помню, всегда рос в вечном ощущении, что «лучшее, конечно, позади». Мне внушали это с рождения и будто даже ставили в вину. Еще из своей детской коляски я смотрел, как первое десятилетие постсоветской России несется по улицам, поедая все, что осталось от прошлого. Если кто-то задумает экскурсию по моему родному городу, то каждый рассказ будет начинаться с фразы «а вот тут раньше было». Не есть, не будет, а было. Скорбная ностальгия возведена в мазохистский принцип – это доминирующая, фоновая эмоция всех, кто хотя бы месяцем своей жизни застал неведомое лучшее прошлое.
Я называю это «объедки времени». Все, что не доедено лангольерами, старательно оплакивается. И выигрывает в этой мазохистской игре тот, кто больше других проебал.
В Вечном возвращении нет ни капли ужаса, это было бы спасением для меня: ведь если есть Вечное возвращение, снова были бы эпохи, о которых я читал и грезил. Никакого напряга, если можно было бы вернуться, я бы расслабился. Но нет, у меня есть только объедки времени.
Именно поэтому меня нисколько не волнует, что я родился в тот год, когда стало понятно – Союз полностью развалился, адьос! Я никогда не видел в этом хоть какой-то значимости – именно потому, что на место этих событий может быть поставлено любое другое.
Первый и единственный раз отец дал мне по жопе в августе 91-го, когда по Москве шли танки. Он слушал радио, напряженно вслушивался в эфир, когда я, недавно научившийся ходить, вошел на кухню и стал лопотать. Разнервничавшийся папа шлепнул меня и отправил назад по коридору. Вот и все, что я могу сказать о развале Союза. Все остальное мне не интересно. Ни споры либералов со сталинистами, ни бесконечные «Generation “P”», ни прочие «Все идет по плану», спетые на все мотивы и лады, ни особенно мерзкая ностальгия, – ни о какой из этих вещей я не хочу высказаться.
Просто есть процессы более глобальные. Например, волнует меня больше всего то, что, когда я родился, кто-то из лучших умов планеты сказал, что постмодернизм умер. Незавидная доля – родиться в то время, когда констатировали смерть философского направления, рефлексировавшего над смертью всей культуры человечества. Это что получается, теперь невозможна даже ирония? Если представить постмодерн как пляску на костях культуры, то я не поспел даже на нее.
Вероятно, этой мыслью был охвачен один персонаж, встретившийся мне на днях в магазине. Я зашел в обычный супермаркет и сразу заметил, что спокойствие в райке консюмеризма подорвано. Работники магазина, преимущественно пожилые среднеазиатские женщины с большими лицами, встревоженно смотрели вглубь зала и короткими репликами переговаривались друг с другом. Я вынул наушник и услышал грохот. Скоро мне открылась причина всеобщего беспокойства: в центре помещения, у полок с книгами орудовал парень. Исхудалый вид, потертая, поношенная одежда, футболка с логотипом макарон «Макфа», длинные волосы, прикрепленные к кромке большой лысины, – все это выдавало в нем человека крайне неустроенного. Под его ногами вповалку были разбросаны книги. Парень сам же и сбросил их туда. Он крутил глазами и иногда застывал в нерешительной, неестественной позе, как будто бы ожидая ответа или пытаясь понять, где он. Потом выкрикивал: «А вот так?!», и сбрасывал еще пару книг на пол. Хватая очередную книжонку – в супермаркетах на этих местах расположены дешевые романы с яркими обложками – парень поднимал ее над головой и кричал: «Я спрашиваю, это что, литература? Это? Да это дерьмо! Елейный яд!» С этими словами книга отлетала на пол или в соседнюю полку с памперсами.
Никто к нему не подходил. Узбечки продолжали перемигиваться и тревожно смотреть на буяна. За кассой невозмутимо обслуживала покупателей белесая, бесформенная женщина неопределенных лет. Пенсионерки, слонявшиеся по залу, беспрестанно кудахтали: «Шалый, пьяный».
– Три года! Я полтора года писал, а потом еще полтора года слушал этого мудилу-редактора! Посмотрите, это же говно, а не литература! Тираж? Сколько?
Бедолага не унимался, яростно открывал последнюю страницу романа какой-нибудь серии «Спецназ», выискивал выходные данные и почти шепотом выдыхал в равнодушно-притихшее пространство супермаркета:
– Пять тысяч! Пять! – потом он яростной скороговоркой произносил: – Я договаривался на три! Всего-то на три… Да будет «Спецназ»!
И книга опять летела на пол. Сцена продолжалась максимум минут десять. Я был заворожен этим разрушительным шиваистским экстазом несчастного и не мог сдвинуться с места, просто стоял и сжимал в руках сумки с зубами (вообще-то я спешил). Тяжелые, черные и проворные, будто молодые медведи, охранники молча вошли в двери, большими бесшумными тенями скользнули к парню и легкими движениями скрутили его пополам, а потом и вовсе втопили доходягу в мягкую массу растрепанных книг под ногами. Щелкнули наручники.
– Пять тысяч! Три года! Елейный яд! Что вы смотрите на меня?
Его вытолкали в двери и усадили в машину. На полу лежала большая куча карманных изданий. Этот сумасшедший оставил внушительный беспорядок. Общая атмосфера индифферентной настороженности, быстрота, с которой вся эта сцена закончилась, еще больше удивили меня. Парнишка почти не наделал шума – вокруг него жизнь не замедлилась и не убыстрилась. Чего не хватает ему? Я думаю, системы. Сейчас это выглядит как нервный срыв сломавшегося человека, а ведь могло стать мощным проектом. Я вижу тысячи партизан, живущих под прикрытием в разных уголках страны и вылезающих на свет только для точечных акций. Одетые в футболки с логотипом «Макфа», эти герильи врываются в супермаркеты, торговые центры и переворачивают полки с китчем. Летят в последний полет садовые гномы с лицами умственно отсталых пенсионеров, звенит их керамическое тело, разлетаясь на куски. Репродукции картин Кустодиева острыми углами прошивают коробки с наборами вышивания по цифрам. Самое веселье всегда в книжном, потому что результаты непредсказуемы. Один партизан и Набокова за китч почитает, а другой Коэльо не тронет. Это главное правило акций: что есть китч, определяется спонтанной интуицией. После погрома эти берсерки вкуса хором выкрикивают: «Елейный яд!» и скрываются через черные ходы магазинов, как отважные военные крысы. Никакой политики, никакого пиара и никаких интервью либеральным изданиям, никаких заявок на международные гранты для художников – только действие. Бессмысленное, разрушительное, экстатическое – по нему мы и отличим своих воинов.
Только война. Проблема в том, что нет никакого вражеского войска – есть черная гуща, дьявольская тоска, липкая, как просроченный резиновый клей, как гудрон, который мы в детстве жевали (а я как-то вылепил из такого косулю и подарил ее женщине, наградившей меня первым в жизни поцелуем). Я бы хотел повести отряды смертников против апатии и ангедонии. Я выберу лучших бойцов. Подрывателей: торговцев наркотиками, священников, трикстеров, садомазохистов, повернутых на сексе и оккультизме ублюдков. Авиацию: философов, поэтов, городских сумасшедших всех мастей, пассивных гомосексуалистов. Пехоту: музыкантов, художников-акционистов, очень плохих артистов стендапа, учителей труда. Я выряжу всех в такие же костюмы, как у дадаиста Хуго Балля, – это будет униформа нашего спецназа. Мы будем вырывать у апатии клочки смысла и складывать их в сумки, скатанные из верблюжьего ворса. Елейный яд! Это будет фантастическая мировая война. В нее будут втянуты все страны, все республики, и все будут воевать заодно. Каждому придется стать солдатом. Никто не придет с фронта целым: все лишатся на войне кожи – в новом мире она больше будет не нужна. В великом огне будет гореть эта кожа. А еще у каждого на лбу останутся шрамы: символы всех религий, логотипы всех мировых брендов отпечатаются вечным клеймом. И только когда последний человек, участвовавший в этом сражении, умрет, начнется жизнь следующего поколения, где голос Ницше будет звучать как детская считалочка, а Евангелие станет одним большим граффити в пещере прошлого.
А пока – ежедневные тренировки, учебка. Я один – но я планирую провести агитработу в окрестных городах и убедить население встать на мою сторону. У меня строгая дисциплина. Я хожу в постоянном поиске сообщников. И я радуюсь, когда вижу киллеров повседневности – как тот писатель, – пусть и разбитых жизненными неудачами.
Любое боевое действие начинается с разведработы. Чтобы определиться, где я есть, нужно вспомнить, где я был. И когда, а то история получится обрывочной и скомканной. Начнем с начала. Ровно два года назад. За тысячи километров от этих серых питерских новостроек. Где-то на берегу Мирового Океана Уральского Озера. Поехали.
Нам остались только холодные кухни. Морозило везде: во сне, под горячим душем, после водки. Я проводил круглые сутки на кухне, где безостановочно курил и жег все четыре конфорки сразу. Я вел круговую оборону от холода, наивно полагая, что наша возьмет. Август еще не кончился, но уже наступила осень. «Ах, Осень, для меня ты вечный климат духа, / Былых возлюбленных ладони твой ковер».
Раз в неделю я выбирался за сигаретами. И вот, стоя в очереди, высунувшись из-под козырька палатки, я мимоходом посмотрел в пустое, разудалое небо, финальный красочный аккорд перед бесконечностью межсезонья.
Знакомый «жигуленок», побитый, но живой, ржаво-баклажановый, как синяки на пятый день, поджидал меня возле подъезда. В треугольном оконце машины улыбался сквозь бороду Гера – красавец и здоровяк, «хартбрейкер», как его называли. Он вышел, хлопнул дверью, радостно стукнул меня по спине своей огромной ладонью, без слов пошел к багажнику, согнулся в три погибели и высунулся с трехлитровой банкой, наполненной чем-то маслянистым и диким.
– М-м? – продолжая улыбаться и смачно тянуть папиросу, спросил он.
Я откупорил банку и посмотрел в трехлитровую бездну. Тетрагидроканнабиноловые сливки пахли августовским солнцем, полями, летом, нашим озером, рейвами, мутными туманами, проводами, вечно не спаянными, запутавшимися в рюкзаке, безденежьем, первым альбомом The Doors, похмельями, загаром ее груди.
– Так, м-м, или не? – выплюнув хабарик, повторил Гера.
Я сделал четыре глотка. Гера махнул мне и прыгнул за руль. Позади сидел Дэн – маленький, похожий на Элайджа Вуда сын майора ФСКН, на переднем сиденье улыбалась девушка с глазами, как у дракона, до того они были яркими и опасными. На коленях у нее стоял загадочный предмет – такая большая квадратная доска, на которую было водружено круглое, накрытое льняным полотенцем. Гера протянул им волшебную банку, Дэн и девушка прикоснулись губами к берегу этого моря, и мы двинулись к выезду из города, в темноту. Будто эквалайзер, прыгали справа кромки гор. Очень скоро нам сделалось жарко – я впервые за эту осень почувствовал тепло. Дэн онемело прислонился к окну – луна своим гипнотическим светом что-то шептала ему.
– Там не дороги, а целый лабиринт по лесу. Там, куда мы едем, – вдруг сказал Дэн.
– Ха, – ответил Гера.
– С минотавром, – почему-то произнес я.
Все рассмеялись отчего-то: тонкими, искристыми смехами. Невыразимое подкралось. Сказочное и волшебно-дикое, лунно-прозрачное. Надо бы сказать об этом, произнести его, артикулировать.
– У меня тут есть, – выходя из транса отозвался Денис, вываливая из рюкзака маленький барабан бонго. Как бы проверяя, действительно ли барабаны существуют, он ударил: пару раз в тот, что побольше, и разок в тот, что поменьше. Мы свернули с основной трассы на какой-то придаток. Луна поменяла свое положение, теперь она была прямо перед нами.
– А вы знаете, что маленький барабан традиционно считается мужским, а тот, что побольше – женским? – Дэн легонечко стучал то по одному, то по другому.
Луна ушла налево.
– Во! – громко сказал Гера, потом выкрутил руль и съехал с дороги в кромешность влажного воздуха.
Осень всегда приходила ко мне бабушкой-татаркой. Эти тихие бабушки на национальных праздниках. Они улыбаются золотыми зубами, будто что-то знают, улыбаются много и часто, блестят их черные, хитрые глаза. Стелются золотым, алым и атласно-малахитовым многочисленные юбки, расшитые узорами кафтаны и платки. И звучит песня – на татарском, конечно, – какая-то грустная, где множество гортанных звуков, шипящих, где много неистовых «а» и «э». Еще в середине лета я боялся осени. Боялся ее холодов, боялся, что она заберет меня раз и навсегда, боялся, что эта дикая песня ее станет звучать громче, громче, и вот я уже утону в этих безграничных «а» и «э» под грудой «ш» и «х», без тебя, буду жечь газ и электричество на дне всех зим. Но сейчас бабушка-татарка светится своими юбками в свете луны, блестит глазами. Большими, громадными ягодами смородины светится в свете луны.
Дорога впереди закончилась уже давно. Так же точно могло закончиться все: вдруг могла закончиться осень, могла наступить зима – настоящая, с летящими напролом снежинками размером с человеческую голову, с вихрями – Гера бы гнал свою колымагу. И вот мы оказались бы за пределами всего, что было создано когда-то людьми, одни, без тормозов и планов.
Запах осеннего леса: такой прохладный, тяжелый, переспелый, перегнойный, дождливый, грибной – пробирался отовсюду. Запах плоти, не запах спелых комариных укусов – запах укусов расчесанных, содранных и заново искусанных. Запах опят, подосиновиков, подберезовиков – всего вот этого запах сейчас сочился к нам в двери.
– Ишь че! – прорычал Гера.
Мы, очевидно, встали.
Запах болота. В таких условиях человек и начал свой путь в процессе эволюции от какой-нибудь инфузории-туфельки. Сырость, слякоть, дожди – так выглядит осень. Ты как будто варишься в первичном бульоне, перебираешь жгутиками, набиваешь каждый день свою вакуоль.
Арина стояла в лесу и одной рукой обнимала Дэна: он вжался в нее всем своим худеньким телом. Он посасывал из маленького бутылька воду, как новорожденный теленок льнет к вымени, пытаясь получить то унизительно-малое, что осталось ему от абсолютной безопасности материнской утробы.
– Если меня отвезут отсюда на неотложке, отец убьет. Я ведь почти окончил юрфак! – всхлипывая, мямлил он. – Почти окончил. Ю’р фак!
Я все толкал машину. Первичный бульон разверзся, и «жигуленок» вылетел на дорогу. Гера заглушил мотор, вышел из машины, празднично закурил, почесал бороду и оглядел меня – заляпанного, в сгустках, ошметках леса, почвы, грунта, плаценты, сгнившей листвы.
Тысячи глаз смотрели на то, как мы продолжаем пробираться к центру лабиринта. Рыжими фарами мы резали густоультрафиолетовое пространство бескрайних пространств.
О проекте
О подписке