Вы сказали мне «нет» в переполненном зале.
Этот вечер никак не стремился к концу!
Вы молчали. Но Ваши глаза мне сказали,
что я Вам не по сердцу
и Вам не к лицу.
Я уехал, поймав побыстрее маршрутку,
недоеденный ужин оставив врагу.
Вы, мои чувства к Вам обратившая в шутку,
танцевать оставались на том берегу.
Я не видел Вас жизнь.
Я терялся в случайных
манекенах, одетых в шелка и меха,
в дорогих – но не сердцу! –
кофейнях и чайных,
я названье искал для восьмого греха.
…
Ты сказала мне «да»,
в зале осиротевшем.
Ты сказала мне молча, кивнув головой.
(если б только ты это промолвила прежде!
до момента, как Вы обратились Тобой!)
И мне нравился я,
ни в кого не влюбленный,
кроме улиц и набережных по ночам.
Ты сидишь в тишине,
запивая креплёным
грусть, бегущую темной волной по плечам.
Наши чувства, решив поменяться местами,
не учли нас самих
в этой страшной игре,
разведя нас большими ночными мостами.
Я – на том берегу.
Это – мой восьмой грех.
я видел мир, и мириады лиц,
счастливых, грустных, мертвых и живых,
я поднимался вверх и падал ниц,
и шел вперед, навстречу мне шли Вы.
Вы без зонта под проливным дождем
спешили прочь иных касаться губ!
Вас постоянно кто-то где-то ждет;
зал ожиданья мне, увы, не люб!
я выбрал залу, где играет вальс,
и закружился с женщиною в нем.
шло время, я не вспоминал о Вас,
а Вы горели без меня огнем!
прошли года, хотя – всего лишь год,
день как три осени тянулся в городах!
Вы наконец уйти решили от
своей тоски и вновь прийти сюда!
я был не связан более кольцом,
я выпущен был птицею из рук,
и Ваше позабытое лицо
родней всего мне показалось вдруг!
…
теперь, когда Вы были так близки,
как блеск ножа смертельного во тьме,
страницей загибаюсь от тоски
и остаюсь один в своей тюрьме,
здесь нам обоим не о чем жалеть!
здесь на обоях тень влюбилась в тень,
как так могла душа отяжелеть
и не взлететь в один прекрасный день!
как так могло случиться, что огонь
переметнулся вдруг с меня на Вас?
когда ладонь, накрывшая ладонь,
«потом» переиначила в «сейчас»!
вот так растут в плену чужих теплиц
желанные ненужные цветы.
я видел мир,
и мириады лиц
соединяли в нас
свои
черты.
Во мне сейчас говорит усталость, мне не под силу
перевести всю речь, что после нее осталась засохшей
глиной в моей горсти. Я из нее бы слепила Будду, каким
он видится мне во сне, но получается кукла вуду и я не
знаю, что делать с ней.
Во мне вчера говорили вирши, но замолчали наперебой,
и небеса несомненно выше, чем прибережный морской
прибой. Была б я этими небесами, была бы каждой из
чаек в нем, когда бы мне не понаписали про то, что на –
добно быть огнём, ты что, ведь это кому-то нужно, ведь
есть и путники, и дожди. Я незамужня, я бесподружна,
мной ненавидимо слово «жди».
И я б грешила напропалую, и отдавала бы за гроши
себя, истасканную и злую, зачем вам я как ловец во
ржи? Все только падают в эту бездну, предупреждениям
вопреки, и нет, наверное, бесполезней моей протянутой
к ним руки. Вот потому ни руки, ни сердца, раз ни кола,
ни двора нема, отец нахмурен и мама сердится, что доч –
ка горькая от ума, а быть бы сладкой, а быть бы слабой и
не разыскивать по уму, но нет со мной никакого сладу
уже, наверное, никому.
Во мне сейчас говорит усталость, но ей недолго еще
толкать дурные речи свои осталось с пятиметрового по –
толка. Во мне, сама того не желая, спит сердоликовая
сова, но между делом, она живая. Она готовит свои сло –
ва. Я приготовила летом сани и для зимы запаслась огнём.
Я буду этими небесами.
Я буду каждой из чаек в нем.
Твой дневник мёртв с четвертого марта,
как и дом, в чьих окошках ни зги.
Как прокуренный тамбур плацкарта,
где, себя не найдя от тоски,
я звонила тебе, проезжая
петербургских окраин леса,
и большая была пребольшая
наша ночь, что длиной в полчаса.
У тебя есть веселые детки.
Ты их учишь ча-ща и жи-ши.
Понарошечку, исподволь, редко,
ненадолго, чуть-чуть, но пиши
мне о том, кто пятерку получит,
кто четверку, а кто и трояк,
расскажи, чем они меня лучше,
почему я совсем не твоя.
Отчего мне тебя, как коросту,
ноготочком с души не содрать?
Не придуман такой патерностер,
чтоб тебе предо мной замирать.
И всесильный Васильевский остров
супротив меня выставил рать
тех, кому так легко и так просто
приходить на него умирать.
Ты живешь на какой-то из линий
то ли острова, то ли руки,
хироманта они разозлили, –
я и жизни живу вопреки!
Мне не стыдно уже больше года
гнать, вертеть, ненавидеть, терпеть,
и с какого такого глагола
я пишу и живу – о тебе?
Я – плохая любовница, милый.
Оттого, что в ночи я стою
под окном, и глаза устремила
в непроглядную темень твою!
Я – хорошая смерть, мой хороший.
Домотканой, посконной, босой
я по каждой брожу из дорожек
с перерезанной рыжей косой.
По тебе я обрезала косы,
нить с тобою обрезать забыв.
Тоскоглазый, печальноволосый!
Мне ль свое деревцо – на гробы,
на лохань, на последнюю парту?
Исковеркай меня! Искорёжь!
Твой дневник мёртв с четвертого марта,
ты во мне – никогда не умрешь.
Удержаться не раз, не два, и не три с другими, но
пред-последнее им отдавая без сожаления –
чтобы это последнее было твоим, а именно –
миг, когда «милый мой» перерастет в Миллениум,
пробуждающийся между нами двоими на
одноместной планете без отопления.
Поздравляйте меня без доли предубеждения
в переполненном зале вечного ожидания
одновременно с Новым Годом и с Днем Рождения.
Собиранья башкой углов, по углам шатания
больше нет, смастерили крепко развал-схождение.
Я теперь не растение. Я теперь – нарастание.
Нам завещан был нрав крутой и немного времени
чтобы, как в старом добром, сыграть в антонимы.
Сила лёгкости, а не тяжести. Сила трения
не влияет на свет, рождаемый меж ладонями.
Свет прольется на лист, утвердив договор дарения
сердца размером с Новую Каледонию.
Красотой с неё. Синевой. И другими данными.
Глина на голубой крови не боится обжига.
Чтобы мы становились легендой, а не преданием
нас огню, медным трубам, воде и всему хорошему –
не найдется мне ни оправы, ни оправдания.
Но найдется в руке рука и карманный Боже мой,
и простые слова.
И вера моя, покрывшая
первым снегом пути железнодорожные.
И – поверишь ли? – мы,
летающие
над крышами.
Мы, казавшиеся практически невозможными.
Раскололся твой хрустальный шар,
больше ничего не видно в нём.
И двумя пощёчинами – жар.
Это – испытание огнём.
Дождь вокруг без края и конца
цокает монгольскою ордой.
Две реки в пустынности лица.
Это – испытание водой.
Промолчи, когда заговорят
про тебя, словами на убой
вскармливая, как грудных зверят.
Это – испытание трубой.
Неовенерический больной –
рук лишён, но как-нибудь лови
медный грош под медленной луной.
Это – испытание любви.
Джек построил дом, и ты построй,
гости – через сени,
ты – торцом,
всех считая братом и сестрой.
Это – испытание Творцом.
В зеркала смотрись и молотком
бей тобой увиденное.
Пой.
Это – ни о чём и ни о ком.
Это – испытание собой.
Как год за годом, как за другом друг,
как пьяница за белкой с перепою,
терять из виду, выпустить из рук
боясь,
бездумно шла я за тобою.
Ты шел вперед, и от тебя гурьбой
бежали прочь животные и дети…
О, ты бы не позвал меня с собой
когда бы мы остались на планете
совсем одни,
представь и ужаснись –
отравленно-кофейную кантату.
Сейчас – попробуй, встреться мне, приснись,
и будешь очарован результатом.
Я даже не прошу остановить
маршрутку, проезжая возле дома,
где ты живёшь, негодный для любви,
пылящийся в музейной скорби комнат.
Я даже не ищу твои черты
в других, как ранее всегда искала;
Увы и ах, не сможешь больше ты
сыграть со мной в немого зубоскала.
И, выглянув в треклятое окно,
ты не увидишь глушащую вина
меня,
в другом нашедшую давно
разбитой статуэтки половину.
Мой злой, чужой, картавый человек!
Закончились чернила на «С любовью»…
Мои глаза не изменили цвет;
ты просто к ним попал в пятно слепое.
И дело не в избытке красоты,
не в чересчур избитых пантомимах.
Я стала женщиной твоей мечты,
которая всегда проходит мимо.
Я – книжный червь, ты от меня совсем неотличим.
Мы лабиринт прогрызли в книге бытия и сквозь дыру в обложке увидели лучи,
дотронуться до них не смог ни ты, ни я.
Когда воспринимаешь текст как мир и мир как текст,
любой предмет и человек – все тот же брайлев шрифт.
И книга продолжается на сотни верст окрест,
давай найдемся вновь на перекрёстке правд и кривд.
Лучи выглядывают из прогрызенной дыры
в обложке странной книги, что мы с тобой едим.
Она свое название хранила до поры,
теперь смысл равен пустоте и тем непобедим.
Давай отсюда выходить курить на пять минут
под капельницы крыш и солнца электрофорез,
и превратимся в маленьких бездействующих будд,
и замолчим, как будто это нужно позарез.
За синей занавеской спрятан смысл моих речей,
отдёрни – там окно, прорубленное мной
туда, где так легко дотронуться лучей.
Оно когда-то тоже было каменной стеной!
Так пусть падёт стена из книжных стеллажей!
И книжный червь – любой из нас – пусть станет дождевым!
Мне кажется, что я ждала тебя сто книг уже,
сто первая, с тобой – в огне.
Я жду тебя.
Живым.
Я смотрю в окно. Там лето всех стран на свете.
Я ношу печаль. Такое уже не носят.
Я стою снаружи. Очень холодный ветер.
Говорю себе: ничего, никого не бойся.
За окном квартира, в квартире так много счастья.
Там танцуют, а я в старушечьей мерзну шали.
Там поют. Голоса разбирают меня на части.
А ведь когда-то меня туда приглашали.
В этом светлом окне мелькают такие лица!
Я кленовые листья и я опадаю в лужи.
Я могла бы там поселиться и веселиться,
но тогда мне был нужен холод. Теперь не нужен.
Значит, стоит, наверно, заново попытаться
постучать и войти. Сил нет, как здесь промозгло.
Я подхожу к окну и зеркально, пальцем
вывожу: «Привет. Впусти меня, я замерзла».
Мне добраться бы до сердца, не до кровати.
Стать спокойнее растамана, монаха, Будды.
Рядом – дверь.
И мне ее открывают.
Я вам буду писать оттуда.
Или не буду.
Буду счастлива вечно и не одна отныне.
В личное небо пара подъездных лестниц.
Белый снег заметет окно изнутри. И вы не
угадаете ни слова из нашей песни.
О проекте
О подписке