Если от той же проходной НИИ пойти не направо, а налево, то попадёшь на первый стенд управления спутниковой ориентацией. На полифилярном подвесе вращалась платформа с первой системой управления. Это было странное гигантское сооружение. Чтобы избежать влияние соседнего уличного транспорта, на нём работали по ночам и его сотрудники своей молчаливостью, замкнутостью и убеждённостью в своей культовой нужности походили на средневековых звездочётов.
В один из дней осени 1958-го года к НИИ-1 подкатил зим Королёва. Ему и замам его демонстрировали технический задел коллектива Раушенбаха и в первую очередь стенд на полифилярном подвесе с работающей системой управления.
Для управленцев ракетой стенд выглядел несерьёзно. И прибывший с Королёвым зам его Борис Евсеевич Черток, чтобы разрядить обстановку, сказал, глядя на стенд: «А если пнуть его ногой?» И этим вызвал скрытое возмущение работников этого стенда, по сути дела стендопоклонников, священнодействующих со стендом по ночам.
Рядом со стендом трудились специалисты нового тогда направления – создатели электронных схем на транзисторах. Одного из них помимо Аркадия Звонкова я знал и прежде. Этим вторым был для меня Толя Пациора. Пару лет назад студентами мы вместе с ним плавали в узкой ванне под трибунами открытого плавательного бассейна в Лужниках. Толя был мужественно красив можно сказать западной красотой, под Джемса Бонда, так что в московской парикмахерской, с которой рядом он жил, выставили в витрине рекламой его портрет.
Толя был одним из редких связующих звеньев Лихобор с Подлипками в качестве создателя блока СРБ (счётно-решающего блока), управляющего первой системой космической ориентации и управления движением. Он ездил в Подлипки, куда для ускорения проектная документация доставлялась за пазухой или на животе за поясом, как говорили «животным» путём. Через посты проходной особо секретной королёвской фирмы схемы на миллиметровке выносили, засунув под ковбойку. И однажды при выходе Толю, что называется, засекли. Поднялся шум-гам и под конвоем его доставили к руководителю предприятия – Королёву, который поинтересовался больше сутью схем. Ликбезом дело и закончилось, хотя могло получить обычный для тех времён строгий резонанс.
Никаких ранговых разделений тогда в отделе не было. Начинающий новичок мог оказаться в столовой за одним столом с профессором Раушебахом и порассуждать с ним о чём угодно. Услышать, например, от него, что второе блюдо разумней есть первым, потому что в жидком из-за большей теплоёмкости дольше хранится тепло, и высказать своё «просвещённое» мнение.
Работали и по субботам. Отличием от будней было только то, что столовая была закрыта, а на лестнице главного здания торговали пончиками с повидлом. Всё было обычным и будничным. Необычной была тематика.
Было всё, присущее молодости: увлечения, дружеские пирушки и коллективные застолья, стенгазета, футбольная команда «ЦСКА БэВэ», гимн отдела, сочинённый остроумным Юрием Спаржиным на мотив «Солдаты в путь»:
Наше дело не уроним
И пойдём своим путём.
Мы в науке Келдыша догоним,
А Петрова обойдём.
А за БэВэ родного
Костями лечь готовы.
Пускай БэВэ зовёт.
Ребята, в поход.
Тогда в НИИ было всего два академика – М. Вс. Келдыш (будущий Президент Академии наук СССР) и Г. И. Петров (будущий директор Института космических исследований). Газеты называли Келдыша Теоретиком космонавтики. В 1961 году его выбрали Президентом Академии Наук СССР, а после смерти в 1978 его бюст установили на аллее героев у ВДНХ, рядом с бюстом Королёва почти по Маяковскому: «после смерти нам стоять почти что рядом».
Были и интересные капустники, в которых обыгрывались насущные темы. В первом для меня, в предновогодние дни моего прихода обыгрывалась отдельская теснота. На сцене странное сооружение из трёх поставленных друг на друга столов. На нижнем можно только лежать, и красивая Валя Голованова предлагала командированному смежнику: «Ложитесь рядом со мной». Сидящего наверху Дмитрия Князева зовут к городскому телефону, и он кубарем скатывается с трёхэтажной высоты.
Отсутствие производственных площадей и кадры были в то время для новорождённого отдела реальной необходимостью. И Князев призывал с трибуны очередной комсомольской конференции нииёвскую молодёжь бросать свои «замшелые» научные темы и переходить в отдел Раушебаха на перспективные. Совещания проводились часто на ходу, проблемы обсуждали стоя: то в коридоре, то в зале «Стрелы».
В комнате 39 сотворилось чудо компоновочного чертежа первой системы ориентации. Её мозговым центром стал недавно пришедший в НИИ Евгений Башкин, а её конкретным исполнителем аккуратный недавно демобилизованный из армии Саша Артемьев.
Испытания готовой системы проходили в Подлипках, в КИСе (Контрольно-испытательной станции) королёвского КБ в присутствии высокого руководства. Включили электрическое «солнце». Яркие лампочки «солнца» датчик игнорировал, система не заработала. Возникла немая сцена. Не сработал солнечный датчик, не начался процесс поиска и ориентации. Ропот недоумения охватил присутствующих. И тут в роли «создателя» выступил инженер Толя Пациора. «Это не тот свет, – сказал он, – у него не те спектральные характеристики». И зажёг собственное «солнце» – спичку. Её слабый огонёк пробудил молчавшую систему, заставил её заработать, запшикали сопла, и нараставшая было буря негодования окружающих перешла в восторг.
7 октября 1959 первая автоматическая межпланетная станция «Луна-3» обогнула Луну и сфотографировала её обратную невидимую до этого сторону. При движении вокруг Земли Луна всегда обращена к Земле одной, видимой стороной. Из-за либрации (покачивания) можно увидеть чуточку больше. И потому об её обратной стороне ходили разные гипотезы. Считали даже, например, что на обратной стороне большая впадина, в которой может быть даже воздух и вода и существует жизнь.
Космическая съёмка длилась 40 минут. В это время Раушенбах по вполне убедительным для него причинам оставался в Москве. Когда он в назначенное время позвонил в Евпаторию, откуда шло управление полётом первой межпланетной станции, ему ответили условной фразой: «Сюжет в центре». Это означало, что съёмка обратной, скрытой до этого стороны Луны успешно выполнена и система ориентации станции, за которую отвечал Раушенбах, исполнила свою задачу.
В тот вечер молодые сотрудники Раушенбаха решили отметить событие самостоятельно. Никто их не поздравил и никуда не приглашал. Они собрались у «Праги», у неработающего зимнего фонтана, под афишей кинотеатра «Художественный». Сидели, шутили, поджидали опоздавших. Попав затем в ресторан, они выпили за успех, а жёны их и подруги тогда недоумевали: «Да, налицо космические успехи. Да, запустили станцию и сфотографировали Луну. Всё это просто замечательно, но причём тут вы?» Такое было время. И хорошим тоном в секретных фирмах считалось не интересоваться тем, что творится за соседним рабочим столом, хотя в действительности это редко соблюдалось.
Нет, из меня, увы, не вышел Пигафетта. Каюсь, как я был неправ, не рассмотрев необыкновенного в окружающем. Где-то на окраине Москвы, в обшарпанном здании, в случайной комнате, на чужом столе создавалось полвека назад то, что затем приравняли чуть ли не к чуду света и отправили от Земли. И летит оно теперь миллионы лет мимо планет и звёзд, посланцем Земли, самостоятельно пересекает Вселенную.
Мы продолжали вариться в Лихоборах в собственном соку. По делу ездили к смежникам, а ради удовольствия иногда к площади трёх вокзалов на семинар Айзермана. Это было интеллектуальное наслаждение. Там, например, можно было услышать исследование о крысиных средневековых годах с описанием их изящными уравнениями. Семинар вообще был особенным удовольствием, возможностью слышать новое «из первых рук» и одновременно турниром – ристалищем, где схлёстывались умы.
Был я тогда в Подлипках у Михаила Мельникова: смотрел их стенды, читал отчёты и даже в них ошибку нашёл. Была она не принципиальной, теоретической, и я постеснялся из уважения сказать о ней авторам.
Вечерами ходили мы в бассейн «Динамо», где на короткой воде соревновались с творцами «Бури» и «Бурана».
Раушенбаха хочется сравнить с Опенгеймером не смотря на их несравнимые миссии и масштабы. Опенгеймер имел дело с учёными, а Раушенбах с молодёжью без опыта и имени, с вчерашними выпускниками различных школ. Он выбирал основных исполнителей, а они уже тянули общий воз. Такими были Дима Князев, Евгений Башкин, включившийся на последней прямой, и ещё позже Виктор Легостаев, до этого аспирант и посильный участник работ.
Поражало умение Раушенбаха организоваться в любой обстановке. За минуту до важного совещания он мог спокойно просматривать газету. Он как-то читал иероглифы, и я спросил: «А для чего, Борис Викторович, вам китайский? «Видите ли, – как всегда мягко ответил он, – из-за новых идей. Европейские взгляды на мир мы впитываем с молоком матери, а на востоке они – иные». Я соглашательски кивал головой, хотя меня поражал его египетский труд ради мизерного, казалось, эффекта. Массу текстов, считал я, уже перевели и читай себе их на здоровье.
Непостижимым и удивительным было для меня его умение учиться в кошмарной лагерной среде, там, где речь шла только о жизни и смерти. Свою серьёзную математическую подготовку он начинал самостоятельно в лагере после ареста. Раушенбах писал не без юмора, что по его мнению каждый порядочный человек должен был в то время отсидеть, и ему, этническому немцу, отсидеть в лагере во время войны с другими немцами было даже естественно.
Это было сказано позже, а тогда в наши дни об этом совсем не говорили в отличии от так называемых «гуманитарных» диссидентов, что после своего освобождения кричали на каждом углу. Нужен был запас личного мужества, чтобы после лагерей остаться созидателем, а не обиженным обличителем. Герои времени, они, действительно, стали на деле «впереди планеты всей».
Послевоенные работы Раушенбаха по горению касались проблем устойчивости, то есть вопросов управления, а не химии горения. Находясь в рамках тематики НИИ-1 он писал отчёты по крылатым ракетам сам и вместе с Леваковым, находясь как-бы на периферии движения. Конечно «Буря» и «Буран» сами по себе были достойной темой, но они тогда были не основными в русле этих работ.
Отчёты, как правило, ложились на полку среди прочих секретных работ. Как астрономы, исследующие механизмы Вселенной, развивающиеся собственным путём, они не влияли на ход работ. Такая творческая невостребованность вела к поиску самостоятельности.
Раушенбах принадлежал к сложившемуся после войны типу современного руководителя. Он был сдержан, ироничен, открыт, и в разговорах с подчинёнными неизменно оставался над схваткой. Своих эмоций, кроме доброжелательной насмешливости, он обычно не проявлял, и демонстрировал лёгкий стиль поведения в любой обстановке. Не легкомысленно лёгкий, а позволяющий среди массы иных забот легко решить и текущие насущные проблемы.
Взаимодействовать с Борисом Викторовичем было чрезвычайно легко, и часто даже самые сложные решения принимались без усилий на ходу. В его решениях не было политики, того, что, как правило, усложняет жизнь, и всё делалось логично и просто. Не легко, должно быть, созерцательному учёному стать техническим руководителем. Такое свойство, мне кажется, присутствует в личности. Умение увлечь других, умножить свой потенциал зачастую ценой качества и не пожалеть об этом. Это не всем дано. Подобно режиссёру носитель идеи нуждается в исполнителях, способных идею осуществить.
«Нет, я не создан руководителем», откровенничал Раушенбах. Впрочем, казалось, никакого руководства и не было. Существовало только взаимодействие озабоченных делом людей при поставленной временем проблеме.
Не раз меня поражала необыкновенная способность Раушенбаха делиться перспективной работой, которую он мог отлично сделать сам. Это множило число участников. Раушенбах действовал тактично и каждому казалось, что именно он незаменим в этом новом деле, и это дело действительно лично его.
Я столкнулся с подобным сразу, попав в НИИ-1. Мне поручили написать отчёт по перспективным управляющим двигателям космических аппаратов. Отчёт был требованием Постановления правительства и доложить его итоги самому БэВэ казалось сам бог велел. Но перед коллективным мозгом НИИ-1, возглавляемым академиками Мстиславом Всеволодовичем Келдышем и Георгием Ивановичем Петровым, БэВэ велел выступить мне – исполнителю, работавшему в коллективе без году неделю.
Совсем иначе даже в мелочах вели себя иные начальники даже в не особенно важном. Когда Чертоку стукнуло 60 лет я написал поэму – приветствие от коллектива и, хотя начальник отдела Легостаев пригласил меня на официальное чествование, прочесть поэму перед всеми довелось не мне. Читал её Легостаев, читал он плохо, путался, а сам автор смог бы, конечно, внести в действо живую струю.
Для Раушенбаха это было в порядке вещей. Приехал к нам как-то некий изобретатель с плазменным двигателем. Его работа отчего-то демонстрировалась в воде. В аквариуме возникал плазмоид и измерялся его реактивный толчок. Перед его приездом Раушенбах попросил меня посчитать диапазон требуемых двигательных параметров для спектра автоматических станций и пилотируемых кораблей, что я, разумеется, и сделал.
Изобретатель начал разговор с «политеса», с общих знакомых, при этом часто фигурировал Совмин. Мы вместе с Игорем Шмыглевским терпеливо ждали окончания светской беседы и своей очереди. Но в этот раз Раушенбах нас ни о чём так и не спросил. Он выдал сам требуемые параметры, некий необходимый коридор. Он посчитал их сам, что было не просто, и с данными не погрешил. Изобретатель, правда, тогда не пришёлся ко двору: слишком мизерным оказался импульс его плазмоида.
Легенды рождаются из немыслимых совпадений. Приятель семьи Раушебаха археолог и скульптор М. М. Герасимов, прославившийся реставрацией обликов давно ушедших людей, стал свидетелем одного из них. Так получилось с гробницей великого Тамерлана и её предостережением – не вскрывать гробницу под угрозой начала войны. Могилу вскрыли 21 июня 1941 года, а на следующий день началась ужасная и кровопролитная Отечественная война.
О Раушенбахе ходили легенды, что он сказочно богат, хотя в своих воспоминаниях он говорит о практической нужде. Передавалась байка о том, как кто-то из наших не слишком щепетильных сотрудников попросил его одолжить ему деньги. «А где мы едем?», – лишь поинтересовался Раушенбах, словно везде, в разных сберкассах Москвы у него хранятся немереные деньги, хотя особых денег у него не было. Он был просто отзывчивым человеком и не мог отказать.
Это была яркая и противоречивая фигура. Что в ней было основным? Потрясающая скромность, невероятных размеров, от которой окружающим казалось, что они в чём-то его превзошли, хотя на деле всё было не так. Скромность Раушенбаха не была ни хитростью, ни приёмом и, вероятно, он всех достойными считал. Ещё неизменно присутствовала ирония, с которой трудности преодолевались улыбаясь, походя. Он был чужд обычной человеческой мелочности, зависти, обид, мстительности. Он жил легко. Он ещё умел внести элемент праздничности, отчего и в будни с ним было светло. Он был постоянно окружён талантливыми молодыми людьми, и свита делала короля.
Было у него ещё исключительное свойство – не реагировать на всякий дребезг, независимо от его масштаба. Жизнь закалила его поколение насколько это было возможным, не ожесточив. Королёв с челюстью, сломанной во время допросов, и Раушенбах, спокойно говорящий о том, что его спасло. Странно видеть их всепрощение и лояльное отношение к государству и людям после ужаса сталинских лагерей. Чудом возвращённые в прежнюю жизнь, они ценили её.
Была в его действиях первородная справедливость. И мы молодые рядом с ним считали, что справедливо устроен мир, и было это для нас тоже в порядке вещей. Вера согревала. В те дни наша жизнь нередко немногим превращалась в праздник, который родом из молодости и «всегда с тобой». Нам много давалось тогда рядом с ним, чем можно было воспользоваться, хотя это редко осознавалось, а жизнь несла нас чаще могучим потоком, как пловцов в аквапарке.
Между собой общались не только на работе. Вместе отмечали редкие праздники. Теоретики не умели пить. Как-то на Новый год в разгар застолья к столу руководства подскочил с ошалелым видом Витя Комаров, вызвав только ироническое замечание Раушенбаха: «Ещё один теоретик готов».
БэВэ поднимался выше мелочей. Его легкомысленный тон и иронические реплики в разговоре нередко озадачивали и даже, возможно, кого-то сердили, но запоминались. Себя он не афишировал. Он действовал по необходимости и исчезал зачастую надолго в верхах, решая вопросы проекта. Евгений Башкин потом не без доли лукавства отмечал, что первое время считал Раушенбаха просто жуликом. Остальные в нём не сомневались скорее оттого, что у них просто не было опыта.
Нас обучал он легко и мимоходом. Меня, например, учил писать в отчёте выводы. Когда я писал свой первый отчёт, меня отчего-то тянуло к длинным фразам. Я их не кончал и продолжал придаточными предложениям и обстоятельствами. Раушенбах же учил: выводы должны быть короткими. Но мне казалось, оборвёшь фразу, и мысль закончится, а мне часто не хотелось обрывать её.
Мы все учились у немцев «чему-нибудь и как–нибудь». И занимаясь устойчивостью струи я переводил статьи Вебера и Генлайна. Увидев как-то переведённую мной немецкую статью, Раушенбах предложил свои услуги по её редактированию. Тогда я этого предложения не оценил, а он был немцем, и в переводах с немецкого карты были ему в руки.
В Химках рядом с главной знаменитой водной артерией имелись небольшие пруды. Мы ходили туда в обед купаться и однажды увидели там Раушенбаха. У него был на наш взгляд нелепый вид: раздетый и в чёрных плавках. И этим видом он никак не вязался с нашим представлением о нём. Между тем Раушенбах был человеком любознательным и появлялся в разных местах. Борис Скотников привёл однажды БэВэ в московский молодёжный киноклуб, где мы считали себя его завсегдатаями. До этого клуб посещала только молодёжь, и человек его возраста казался в нём неуместным.
О проекте
О подписке