– А потом он подцепил индейскую малышку и резвился с ней.
– Только не мой сын, – отрезала она, переводя глаза на кухонное зеркало.
Но оказалось, что мальчики нашли-таки себе подружек. Джо Кинсмен прислал отцу фото двух местных милашек в коротких юбчонках, с прямыми волосами – рука об руку и никаких комментариев. Кинсмен показал фото Коблину. Оба не выказали неудовольствия – по крайней мере в присутствии друг друга. Скорее наоборот. Однако кузина Анна ничего не знала о фотографии.
Коблин как отец тоже волновался за сына, но не разделял гнева Анны против Кинсмена и на работе поддерживал с ним дружеские отношения, хотя в гости не приглашал. В основном жизнь Коблина проходила вне дома, существование его было активным, но предсказуемым и стабильным. Рядом с Анной и ее братом он выглядел плюгавым, хотя на самом деле был хорошего роста, крепкого сложения, абсолютно лысый, с крупными, округлыми и плоскими чертами лица и отекшими глазами; в его частом моргании виделось что-то карикатурное. Считается, будто такой тик – признак кротости, но некоторые типы и привычки словно созданы для опровержения человеческого опыта. Он ни в чем не уступал ни Анне, ни ее брату, ни прочим членам семьи. Можно сказать, он был себе на уме, имел собственные мыслишки и отвоевал право жить, как ему хочется, убедив всех, что ссориться с ним себе дороже. И Анна сдалась. Так что его рубашки всегда лежали в ящике с накрахмаленными воротничками, а второй завтрак после утренней доставки включал в себя кукурузные хлопья и яйца вкрутую.
Еда в этом доме была необычной и сама по себе, и по огромному ее количеству. Миски макарон без соли и перца, масла или соуса, тушеные мозги или легкие, студень из телячьих ножек – местами с шерстью и тонко нарезанным яйцом, холодная маринованная рыба, фаршированные потроха, консервированная похлебка из злаков и огромные бутылки шипучки. Пятижильный поглощал все это с удовольствием, намазывая масло на хлеб руками. Коблин отличался лучшими манерами, но замечаний шурину не делал и, казалось, считал его поведение естественным. Но мне известно, что, направляясь в центр на встречу разносчиков газет, он ел совсем по-другому.
Начать с того, что он снимал старый клетчатый костюм, в котором совершал ежедневный маршрут с мешком, полным газет, наподобие «Сеятеля» Милле, и надевал новый – тоже в клетку. В котелке, какие носят сыщики, и туфлях с широкими носами он отправлялся в путь, захватив с собой документацию, экземпляр «Трибюн» на всякий случай, результаты спортивных игр, биржевой курс – он играл на бирже, – а также новости гангстерских войн – что там с Колоссимо, Капоне в Чичеро и О’Бэннионами[23] на севере; как раз тогда О’Бэнниона убили в его собственном цветнике – кто-то, державший ружье дружеской рукой. Ланч Коблин съедал в дорогом ресторане или шел к «Рейке» полакомиться бостонской фасолью и черным хлебом. Потом отправлялся на встречу, где выступал начальник отдела распространения. Затем кофе с тортом в южном конце окружной дороги и веселое представление в «Хеймаркете», «Реальто» или местечке подешевле, где проделывают разные трюки негритянки или девушки, приехавшие из деревень, – там специализация более узкая, да и не так весело.
И опять я затрудняюсь сказать, что думала Анна об этих поездках. Она находилась, если можно так выразиться, на этапе пастушеского существования и еще не достигла красочной ступени варварского валтасарова пира. К слову сказать, и сам Коблин был не очень-то к нему готов. Солидный человек, изрядный тугодум, трепетно относившийся к работе, не засиживался в кабаках допоздна, боясь, что это помешает ему подняться утром в четыре часа – обычное время его пробуждения. Он играл на бирже, но то был бизнес. Играл и в покер, но по маленькой. У него не было тайных, далеко заводящих пороков тех людей, которые сначала привлекают лживой мягкостью, а потом начинают плести интриги – по выражению скептически настроенных судей, когда они видят, как эти умники под шумок роют носом землю. В целом он хорошо ко мне относился, хотя иногда бывал не в духе и тогда понукал меня, требуя, чтобы я пошевеливался, упаковывая воскресное приложение. Обычно это случалось под влиянием Анны: довлея над мужем, она вызывала его на битву в дыму своих окопов. Сам же по себе он обладал совсем другим, веселым нравом; примером тому может служить эпизод с ванной – когда я вошел туда, он лежал в ванне голый, его мужское достоинство гордо возвышалось, а он окроплял его губкой в этом душном убогом помещении без окон. Было мучительно думать, что отец морского пехотинца и юной дочери, муж кузины Анны может быть застигнут в такой недостойной ситуации – гораздо мучительнее, чем находиться в ней, как я теперь понимаю. Но мои мысли по этому поводу никогда не отличались большой щепетильностью: я не мог видеть в нем развратника – в кузене Хаймане я видел лишь деликатного, мягкого, щедрого ко мне человека.
На самом деле они все были щедрые. Кузина Анна отличалась бережливостью, жаловалась на бедность и мало тратила на себя, но мне купила на зиму высокие сапоги со складным ножом в кармашке. А Пятижильный любил устраивать пиршество – приносил упаковки шоколадного молока, огромные коробки конфет, брикеты мороженого и слоеные пирожки. Они с Коблином знали толк в изобилии. Что бы это ни было: шелковые рубашки в полоску, подтяжки, чулки со стрелками, блюзы из кинофильмов или разные вкусности в парке, куда нас с Фридль брали покататься на лодках, – всего покупалось не меньше дюжины. Пятижильный расплачивался бумажными деньгами, а кузен Хайман грудой монет, равноценной по стоимости. Деньги всегда лежали на виду – в чашках, бокалах, кувшинах, просто рассыпанные на письменном столе. Казалось, они не сомневались в моей честности, и, возможно, из-за этого изобилия я ничего не брал. Я без труда приспособился к такому положению вещей, учитывая, что мне поверили и посвятили в ситуацию, когда Бабуля послала меня в эту семью. Впрочем, при других обстоятельствах я мог бы повести себя иначе. Так что не думайте, будто я пытаюсь произвести впечатление: при определенных условиях из меня мог выйти Катон или молодой Линкольн, протопавший четыре мили в бурю, чтобы вернуть четыре цента клиенту. Я вовсе не хочу примазаться к легендарному поступку президента, только эти четыре мили не стали бы для меня препятствием при правильном воспитании. Все зависит от того, на какой путь меня бы направили.
В то свободное время, что я проводил в семье, наш дом казался мне верхом чистоты и совершенства. У Анны полы мыли в пятницу днем, когда она вставала с кровати и шлепала босиком со шваброй в руках, а закончив, застилала их чистыми газетами – те впитывали влагу, потом высыхали и лежали неделю до следующей уборки. У нас же постоянно пахли воском натертые полы, все было продумано до мелочей, каждая вещь на своем месте: повсюду салфеточки, купленные в дешевом магазине бокалы из граненого стекла, оленьи рога, напольные часы; порядок царил как в монастыре или ином другом месте, где любовь к Богу неразрывно связана с идеей домашнего уюта и сохранностью вещей и не имеет ничего общего с представлением о разбушевавшейся морской стихии, норовящей сокрушить незащищенную дамбу. Кровать, на которой спали мы с Саймоном, буквально распирало от постельных принадлежностей; на подушках вышивки; книги (о героях, их собирал Саймон) стоят на полках; школьные грамоты аккуратно прибиты; женщины вяжут на кухне у окна, откуда веет свежий летний ветерок; среди подсолнухов и зеленых шестов для развешивания белья ковыляет Джорджи, его тянет к Винни, та же медленно плетется на запах устроившихся на привал воробьев.
Мысль, что ничто не меняется в доме во время нашего с Саймоном отсутствия, была мне неприятна. Мама, вероятно, это чувствовала и, как могла, старалась угодить – пекла пирог и, поскольку я был чуть ли не гостем, расстилала скатерть и ставила на стол варенье. Таким образом, признавалась и моя роль работника, а я, извлекая из нагрудного кармана смятые доллары, испытывал гордость. И все же, когда шутки Бабули заставляли меня смеяться громче обычного, я издавал звуки, отдаленно похожие на кашель при коклюше, – не очень-то далеко я отошел от детства, и хотя вытягивался и становился стройнее, и голова моя достигла предельного объема, я все еще носил короткие штаны и широкие отложные воротнички.
– Не иначе как они учат тебя всяким мудреным вещам, – сказала Бабуля. – Не упусти шанс стать культурным и утонченным человеком. – Говоря это, она хвастливо намекала, что уже сформировала меня и мне нечего бояться вульгарных влияний, но и слегка подсмеивалась: немного издевки не помешает в случае опасности.
– Анна все еще льет слезы?
– Да.
– С утра до вечера. Ну а он что делает? Смотрит на нее и моргает? А малышка заикается. Как мило. А Пятижильный, этот Аполлон, все еще хочет жениться на американской девушке?
Как ловко могла она высмеять! Костлявой, желтой кистью, той, на которую надел в Одессе обручальное кольцо настоящий, авторитетный мужчина, она поворачивала рубильник, и вырвавшаяся на свободу вода сносила все несущественное: деньги, власть, обжорство, шмотки, коробки конфет и прочее, – а остроумная и величественная особа улыбалась, глядя на поднявшуюся рябь. Вам следовало знать, как знаю я, что в День перемирия 1922 года, когда Бабуля подвернула ногу, спускаясь вниз по лестнице в одиннадцать часов, и фабрики неожиданно торжественно и празднично загудели, и всем следовало замереть на месте, – ее, орущую от боли и проклинающую все на свете, подхватил Пятижильный и быстро притащил на кухню. Но в ее памяти осели лишь обиды и оскорбления, не стираясь в мозгу, как не стиралась аристократическая складка меж глаз – неудовлетворенность была частью ее натуры.
Пятижильный очень хотел жениться. Он обсуждал этот вопрос со всеми, и потому, естественно, пришел и к Бабушке Лош; та же, как обычно, скрыла подлинные чувства, но держалась сочувственно и вежливо, хотя втайне уже собрала полезную для себя информацию. Она понимала: здесь есть чем поживиться – можно рассчитывать на гонорар свахи. Что до делового интереса – тут она всегда держала ухо востро. Однажды она руководила переправой через границу иммигрантов из Канады. А я случайно узнал, что она договорилась с Крейндлом сосватать племянницу его жены. Крейндлу отводилась роль посредника, в то время как старуха должна была со своей стороны уговаривать Пятижильного и приводить веские доводы. План, однако, провалился, хотя сначала Пятижильный принял его восторженно и явился на первую встречу в цокольный этаж Крейндла помытый и причесанный; лицо его, основательно выбритое до уголков эскимосских глаз, пылало. Но бледная худышка ему не понравилась. Он мечтал о живой брюнетке с пухлыми губами, королеве вечеринок. Однако показал себя джентльменом и был настолько тактичен, что пару раз с ней все-таки встретился – подарил куклу, малиновую коробку конфет «Бант» и только после этого дал деру. Старуха тогда говорила, что это девушка его бросила. Я, однако, думаю, что ее соглашение с Крейндлом продолжало действовать еще некоторое время, и Крейндл не сдавался. Он по-прежнему ходил к Коблинам по воскресеньям и теперь имел двойной интерес: у него были новогодние поздравления на иврите, и он хотел продать открытки за хорошие комиссионные в типографию Коблинам. Открытки являлись для него постоянным источником дохода, как и оптовая торговля разрозненными товарами, аукционные продажи и содействие жителям ближайших районов в приобретении мебели на Холстед-стрит, когда до него доходили слухи, что кому-то нужен гарнитур.
Он увлеченно работал на Пятижильного, и я постоянно заставал их вдвоем в гараже. В напряженной униженной спине кривоногого Крейндла запечатлелась история его военной службы, а лицо этого любителя мяса пылало до самых волос, когда он пересказывал пять добродетелей очередной девушки: из хорошей семьи, вскормлена из рук матери самой лучшей, чистейшей пищей, воспитана в атмосфере, чуждой грубости или вражды, грудки появились вовремя, зло не коснулось ее, она как прозрачный бульон. Пятижильный слушал, скрестив руки на груди, и недоверчиво ухмылялся. Я словно читал его мысли: такая ли уж она нежная, прекрасная и невинная? А что, если после замужества нимфа превратится в грубую толстуху? Будет валяться в мягкой постели, есть инжир, ленивая и порочная, и занавеской подавать знаки льстивым юношам? А вдруг ее отец окажется мошенником, братья – бездельниками и шулерами, а мать – шлюхой или транжиркой? Пятижильный предпочитал быть осмотрительным, в этом его поддерживала сестра, постоянно наставлявшая брата; будучи на десять лет старше, она предупреждала, как опасны американские женщины, особенно те, которые гоняются за неопытными выходцами из других стран. Она была ужасно комичной, когда говорила об этом; впрочем, скорее трагикомичной, потому что отрывала это время у своей скорби.
– Они не такие, как я, – чуют свою выгоду. Если американка хочет шубу, как у ее модной подружки, тебе придется купить ее, иначе молодая нахалка всю кровь из тебя выпьет.
– Только не из меня! – отозвался Пятижильный, и это было похоже на утверждение Анны: «Только не мой сын!» Он катал хлебный мякиш своими толстыми пальцами и курил сигару; в зеленых глазах – настороженность и холод.
Увидев, что я прислушиваюсь к разговору и даже перестал читать свою книгу, Коблин, занимавшийся бухгалтерией в одном нижнем белье – день был жаркий, – подмигнул мне с улыбкой. Он не затаил против меня зла из-за того, что я нарушил его уединение в ванной, – скорее напротив.
Что до книги, то была «Илиада» Гомера, взятая у Саймона, я как раз читал, как белокурую Брисеиду перетаскивали из палатки в палатку, а Ахилл отбросил копье и снял доспехи[24].
Коблины рано вставали, и потому ложились спать вскоре после ужина, как крестьяне. Первым в половине четвертого поднимался Пятижильный и будил Коблина. Тот брал меня с собой завтракать в кабак на Белмонт-авеню, ночное прибежище водителей грузовиков, кондукторов, почтовых работников и уборщиц из ближайших контор. Маринованную рыбу и кофе – ему, блинчики и молоко – мне. Он с удовольствием общался с другими постоянными клиентами, с греком Кристофером и официантами. Сам он острить не умел, но смеялся любой шутке. И это между четырьмя и пятью часами – излюбленное время преступников, когда самые смелые из них мрачны и серьезны и стараются не вылезать из постели. Но он был совсем другим; по крайней мере летом любил рано выйти из дома, посидеть за кофе, держа под мышкой журнал с котировками акций.
Потом мы возвращались к гаражу, куда в это время подъезжали грузовики с газетами, они громыхали по узкому переулку, обрывая с деревьев листву и таща на себе прицепившихся бродяжек (прокатиться на типографском грузовике считалось высшим классом у хулиганья – вроде как отмотать срок в исправительной колонии или оторваться, угнав машину), и тут начинали сбрасывать связку «Трибюн» или «Икзэминер». Затем появлялась команда рассыльных на велосипедах, и к восьми часам они уже вовсю трудились на своих маршрутах. Сам Коблин и работники постарше брали себе крутые подъезды во дворах – там требовалось с особым умением забросить газету на третий этаж, минуя балки и веревки для сушки белья. Тем временем просыпалась кузина Анна и приступала к своим обычным занятиям (словно ночью они поневоле приостанавливались): плачу, стенаниям, горестным жалобам и оглядыванию себя в зеркалах. Но второй завтрак тем не менее стоял на столе, и Коблин ел, перед тем как, слегка хлопнув дверью, отправиться на разные встречи в изящной летней шляпе, почти непрерывно моргая. На его брюках сверкала утренняя паутинка росы – ведь он первым прошел по двору; он был готов говорить на любую тему, включая новости о тяжелом положении пивных магнатов и последние биржевые котировки – ибо все играли на бирже во главе с Инсуллом[25].
А я оставался дома с Анной и девчушкой. Обычно Анна уезжала в Северный Висконсин, чтобы уберечься от августовской аллергии, но в этом году из-за бегства Говарда Фридль лишилась поездки. Анна часто с сожалением говорила, что Фридль единственная из лучших учениц осталась без каникул. Чтобы это как-то компенсировать, она обильно ее кормила – у девочки был вид закормленного ребенка с багровым, нездоровым лицом и раздраженным выражением. Ее и дверь в туалете не заставляли закрывать, хотя даже Джорджи этому научили.
В день футбольного матча, стараясь не попадаться ей на глаза, я не забыл, что Фридль обещана мне в жены; игроки тем временем носились, сталкивались и падали на поле. Тогда это была уже юная леди, избавившаяся, я уверен, от дурных привычек; она выросла крупной, как мать, а цветом лица – кровь с молоком – пошла в дядю; на ней была енотовая шубка, она радостно смеялась и махала флажком Мичигана. Она училась на диетолога в Энн-Арбор[26]. Прошло десять лет с тех суббот, когда Коблин давал мне деньги, чтобы я пригласил ее в кино.
Анна не возражала против наших походов, хотя сама в дни религиозных торжеств к деньгам не прикасалась. Она неукоснительно соблюдала их все, включая праздники новолуния, о которых узнавала из еврейского календаря, тогда она покрывала голову, зажигала свечи и шептала молитвы; при этом глаза ее были расширены, взгляд непоколебим, она погружалась в религиозные бездны со страхом и беспокойством Ионы, посланного в пугающую Ниневию[27]. Она считала своим долгом, поскольку я живу в ее доме, просветить меня в вопросах религии; я получил от нее странные комментарии, касавшиеся сотворения мира, грехопадения, строительства Вавилонской башни, потопа, визита ангелов к Лоту, наказания, постигшего его жену и похотливых дочерей, – и все это на смеси иврита, идиш и английского; ее вдохновляли благочестие и гнев, цветочки и кровавые огни, пришедшие из собственных воспоминаний и воображения. Она лишь немного урезала истории вроде той, где Исаак и Ребекка развлекаются в садах Абимелеха или Шехем обесчестил Дину.
– Он ее мучил, – сказала она.
– Как?
– Мучил, и все!
Она считала, что больше мне знать не надо, и была права. Должен отдать ей должное: она хорошо понимала слушателя. Ничего лишнего. В сокровенных глубинах своей души она находила правильные направления к великим и вечным вещам.
О проекте
О подписке