Путем обращения, классического для области сакрального, девственная кровь в менее примитивных обществах становится символом благотворным. Во Франции до сих пор есть деревни, где наутро после свадьбы вывешивают на обозрение родственников и друзей окровавленную простыню. Дело в том, что при патриархальном строе мужчина стал господином женщины; и те самые свойства, что страшат в животных или в непокоренных стихиях, становятся ценными качествами для собственника, сумевшего их приручить. Необузданный нрав дикого скакуна, неистовую силу молнии и водопадов человек превратил в орудия собственного процветания. А потому и женщину он хочет присвоить нетронутой, во всем ее богатстве. Конечно, в том, что девушке предписано блюсти невинность, играют определенную роль рациональные мотивы: целомудрие невесты, как и добродетель супруги, необходимо, чтобы отец не рисковал передать свое имущество чужому ребенку. Но когда мужчина рассматривает супругу как свою личную собственность, требование девственности носит более непосредственный характер. Во-первых, идею обладания никак нельзя воплотить позитивно: на самом деле мы ничего и никого никогда не имеем; поэтому люди пытаются осуществить ее негативно; самый верный способ утвердить некое имущество как мое – это не позволить другим им пользоваться. К тому же человека больше всего прельщает то, что еще никогда никому не принадлежало: тогда победа предстает единственным в своем роде, абсолютным событием. Первопроходцев всегда манили целинные земли; каждый год кто-то из альпинистов гибнет, желая покорить нетронутую вершину или даже просто пытаясь проложить к ней новый путь по склону; любопытные рискуют жизнью, спускаясь под землю, в недра еще не исследованных пещер. Уже покоренный человеком предмет превратился в орудие; отрезанный от своих естественных связей, он лишается самых глубинных своих достоинств; неукрощенный поток водопада обещает больше, чем вода городского фонтана. Девственное тело свежо, как потаенные источники, бархатисто, как нераскрывшийся бутон на заре, и сияет, как жемчужина, еще не обласканная солнечными лучами. Мужчина, словно дитя, заворожен пещерой, храмом, алтарем, тайным садом – всеми сумрачными, закрытыми местами, в которые никогда не проникал живительный луч сознания, которые ждут, чтобы в них вселили душу; он считает все, им захваченное, все, куда проник лишь он один, своим собственным творением. Кроме того, одна из целей любого желания – это потребление желанного предмета, предполагающее его разрушение. Разрывая девственную плеву, мужчина обладает женским телом более глубоко и лично, чем при пенетрации, оставляющей ее незатронутой; этим необратимым актом он недвусмысленно превращает тело женщины в пассивный объект, утверждает свою власть над ним. Этот смысл очень точно выражает легенда о рыцаре, пробивающемся через колючий кустарник, чтобы сорвать розу, аромат которой еще никому неведом; он не только находит ее, но и ломает ее черенок: так он завладевает ею. Образ настолько прозрачен, что в народном языке «похитить цветок» у женщины означает лишить ее невинности; от этого выражения произошло слово «дефлорация».
Но девственность обладает эротической привлекательностью только в сочетании с юностью, иначе тайна ее вновь вселяет беспокойство. Многие мужчины сегодня испытывают сексуальное отвращение к слишком затянувшейся девственности; на «старых дев» смотрят как на сварливых и злобных матрон по причинам не только психологического свойства. Проклятие заключено в самом их теле – теле, не ставшем объектом ни для одного субъекта, не превращенном ничьим желанием в желанное, расцветшем и увядшем, не найдя себе места в мужском мире; не отвечая своему назначению, оно становится нелепым объектом, тревожным, как тревожна невыразимая мысль безумца. Я слышала, как один мужчина грубо сказал о сорокалетней женщине, еще красивой, но, как предполагалось, девственнице: «У нее там полно паутины…» И действительно, погреба и чердаки, куда больше никто не заходит и которые никому не нужны, заполняются нечистой тайной; в них охотно селятся призраки; покинутые людьми дома становятся жилищами духов. Если женщина не посвятила свою девственность какому-нибудь богу, все охотно верят, что она состоит в связи с демоном. Девственниц, не покоренных мужчиной, старух, избегнувших его власти, легче всех прочих принимают за ведьм; раз удел женщины – посвятить себя другому, то, не подпав под иго мужчины, она готова принять на себя иго дьявола.
Супруга, если из нее изгнали злых духов с помощью обрядов дефлорации или, наоборот, если она чиста благодаря своей девственности, может оказаться желанной добычей. Любовник, сжимая ее в объятиях, хочет владеть всеми богатствами жизни. Она – вся земная фауна и флора: газель, лань, лилия и роза, бархатистый персик, ароматная малина; она – драгоценные камни, перламутр, агат, жемчуг, шелк, небесная лазурь, свежесть ключевой воды, воздух, пламя, земля и вода. Все поэты Востока и Запада преображали женское тело в цветы, плоды, птиц. И здесь в подтверждение можно привести целую антологию, от Античности и Средних веков до наших дней. Кто не знает Песни песней, где возлюбленный говорит возлюбленной:
Глаза твои голубиные…
Волосы твои – как стадо коз…
Зубы твои – как стадо выстриженных овец…
Как половинки гранатового яблока – ланиты твои…
Два сосца твои – как двойни молодой серны…
Мед и молоко под языком твоим…
Андре Бретон обращается к этой вечной песне в «Звезде кануна»: «Со вторым криком Мелюзина оставит свои тяжелые бедра, и, хотя лоно ее уже вобрало в себя осеннюю жатву, стан ее устремлен вверх фейерверком, изящно изогнувшись, покорный воздуху, как ласточкины крылья; груди ее – словно горностаи, испуганные своим собственным криком, ослепленные ярким огнем, что разгорается в их глубинах и рвется со стоном наружу, силой любви размыкая уста. А руки ее подобны благоухающим, музыкальным ручьям…»[100]
Мужчина находит в женщине сияние звезд и мечтательность луны, солнечный свет и пещерный сумрак; и наоборот, цветы дикого кустарника, горделивая садовая роза – женщины. Деревни, леса, озера, моря и ланды полны нимф, дриад, сирен, ундин, фей. Ничто так глубоко не коренится в сердце мужчин, как этот анимизм. Море для моряка – опасная, коварная, непокорная женщина, которую он ласкает, стараясь ее укротить. Гордая, строптивая, девственная, злая гора – женщина для альпиниста, который, рискуя жизнью, хочет ею овладеть. Принято считать, что в таких сравнениях проявляется сексуальная сублимация, но скорее они выражают изначальное, как сам пол, родство женщины и природных стихий. Мужчина ждет от обладания женщиной не просто утоления инстинкта; она – главный объект, через который он покоряет Природу. Случается, что эту роль играют другие объекты. Иногда мужчина ищет песчаных берегов, бархатных ночей, аромата жимолости на теле юных мальчиков. Но плотское овладение землей может быть реализовано не только путем пенетрации. В романе «Неведомому Богу» Стейнбек рисует мужчину, выбравшего посредницей между собой и природой поросшую мхом скалу; Колетт в «Кошке» описывает молодого мужа, сосредоточившего свою любовь на любимице-кошке, потому что через это дикое и нежное животное он обретал власть над чувственным миром, которой не могло ему дать человеческое тело подруги. Другой может воплотиться в море или горе не хуже, чем в женщине; они оказывают мужчине то же пассивное и непредсказуемое сопротивление, позволяющее ему осуществить себя; они – отказ, который нужно побороть, добыча, которой нужно завладеть. Если море и гора – женщины, то лишь потому, что женщина для любовника – это море и гора[101].
Но не всякой женщине дано стать посредницей между мужчиной и миром; мужчине недостаточно обнаружить у партнерши половые органы, дополняющие его собственные. Нужно, чтобы она воплощала волшебный расцвет жизни и при этом прятала ее смущающие тайны. А потому от нее прежде всего требуется молодость и здоровье, ибо, сжимая в объятиях нечто живое, мужчина окажется во власти его чар, только если забудет, что любая жизнь несет в себе смерть. Он желает еще большего – чтобы возлюбленная была красива. Идеал женской красоты изменчив, но некоторые требования остаются постоянными; среди прочего, поскольку предназначение женщины в том, чтобы ею обладали, ее телу должны быть присущи свойства инертного и пассивного объекта. Мужская красота – это приспособленность тела к активным функциям, это сила, ловкость, гибкость, это явленная трансценденция, одушевляющая плоть, которая никогда не должна замыкаться на себе. Симметричный женский идеал встречается в таких обществах, как Спарта, фашистская Италия, нацистская Германия, – там, где женщина предназначена для государства, а не для индивида, где ее рассматривают исключительно как мать, совсем не оставляя места эротизму. Но когда женщина дана во владение мужчине как его имущество, он требует, чтобы ее плоть присутствовала в своей чистой фактичности. Ее тело воспринимается не как излучение данного субъекта, но как вещь, отяжелевшая в своей имманентности; тело это не должно отсылать к остальному миру, не должно быть обещанием чего-то иного, кроме самого себя: ему надлежит прекращать желание. В самой простодушной форме это требование выражено в готтентотском идеале широкозадой Венеры; ведь ягодицы – часть тела, где меньше всего нервных окончаний, где плоть предстает как бесцельная данность. Пристрастие восточных мужчин к толстым женщинам того же рода: им нравится абсурдная роскошь обильных жировых тканей, не одушевленных никаким проектом, не имеющих иного смысла, кроме того, что они есть[102]. Даже в цивилизациях с более тонкой чувствительностью, куда проникли понятия формы и гармонии, груди и ягодицы остаются излюбленными объектами по причине своего бескорыстного случайного расцвета. Нравы и мода часто усердно старались отрезать женское тело от его трансценденции: китаянка с перевязанными ногами едва может ходить, длинные накрашенные ногти голливудской звезды лишают ее рук, высокие каблуки, корсеты, фижмы, панье, кринолины призваны были не столько подчеркнуть линии женского тела, сколько сделать его еще более бессильным. Отягощенное жиром или же, наоборот, полупрозрачное, не способное ни на какие усилия, парализованное неудобной одеждой и правилами благопристойности, оно видится мужчине как его вещь. Косметика и украшения также служат окаменению тела и лица. Функция женского украшения очень сложна; у некоторых первобытных народов оно носит сакральный характер, но обычно его роль в том, чтобы окончательно превратить женщину в идола. Идола неоднозначного: мужчина хочет женщину плотскую, красота которой сродни красоте цветов и плодов, но одновременно она должна быть гладкой, твердой, вечной, как камень. Роль украшения в том, чтобы, с одной стороны, еще теснее связать женщину с природой, а с другой – вырвать ее оттуда, сообщить трепетной жизни застывшую необходимость искусственности. Примешивая к своему телу цветы, меха, драгоценные камни, раковины, перья, женщина становится растением, пантерой, бриллиантом, перламутром; она пользуется духами, чтобы источать аромат, как роза или лилия, но перья, шелк, жемчуг и духи служат и для того, чтобы скрыть животную грубость своей плоти, своего запаха. Она красит губы и щеки, чтобы придать им неподвижную твердость маски; она заключает свой взгляд в оковы косметического карандаша и туши для ресниц, и он становится лишь переливающимся украшением ее глаз; волосы, заплетенные в косы, завитые и уложенные, теряют свою волнующую растительную тайну. Природа присутствует в убранной женщине, но это уже природа-пленница, приведенная человеческой волей в соответствие с мужским желанием. Женщина тем желаннее, чем сильнее расцветает в ней природа и чем жестче она порабощена: идеальным эротическим объектом всегда была «вычурная» женщина. Вкус же к более естественной красоте часто бывает всего лишь благовидной формой той же вычурности. Реми де Гурмон желает, чтобы женщина ходила с распущенными волосами, свободными, как ручьи и луговые травы, – однако волнистую поверхность вод и колосьев можно ощутить, лишь лаская локоны какой-нибудь Вероники Лейк, а не косматую шевелюру, действительно предоставленную самой природе. Чем моложе и здоровее женщина, тем больше кажется, что ее новому лощеному телу суждена вечная свежесть, тем меньше она нуждается в искусственности; но от мужчины всегда следует скрывать телесную слабость добычи, которую он сжимает в объятиях, – грозящее ей увядание. Кроме того, мужчина боится ее возможной судьбы, мечтает, чтобы она оставалась неизменной, необходимой, а потому ищет в лице женщины, в ее стане и ногах точного воплощения идеи. У первобытных народов идея сводится к доведенному до совершенства народному типу: раса с толстыми губами и плоским носом ваяет толстогубую и плосконосую Венеру; позже к женщинам прилагают более сложные эстетические каноны. Но в любом случае, чем лучше согласуются с ними черты и пропорции женщины, тем больше она радует сердце мужчины, ибо она словно неподвластна любым превратностям природы. Таким образом, мы приходим к странному парадоксу: желая уловить в женщине природу – природу преображенную, – мужчина обрекает женщину на искусственность. Она не только «физис», но и в равной мере «антифизис», причем не только в цивилизованных странах, где делают электрический перманент, восковую эпиляцию и носят пояса из латекса, но и там, где живут негритянки с круглыми пластинами в губе, в Китае и повсюду на земле. Эту мистификацию разоблачил Свифт в знаменитой оде к Селии; он с отвращением описывает арсенал кокетки и с отвращением напоминает о животных функциях ее тела; в своем возмущении он вдвойне не прав, ибо мужчина хочет, чтобы женщина одновременно была зверем и растением и чтобы она скрывалась под рукотворной броней; он любит ее выходящей из морской пены и из дома моделей, обнаженной и одетой, обнаженной под одеждой, именно такой, какой привык видеть ее в человеческом мире. Горожанин ищет в женщине животное начало, но для молодого крестьянина на военной службе бордель воплощает в себе всю магию города. Женщина есть поле и пастбище, но одновременно – Вавилон.
Между тем в этом состоит первая ложь, первое предательство женщины – предательство самой жизни, которая, даже принимая самые притягательные формы, всегда несет в себе ферменты старения и смерти. Уже то, как мужчина использует женщину, разрушает самые драгоценные ее качества: под бременем материнства она утрачивает эротическую привлекательность; даже если она бездетна, ход времени искажает ее чары. Немощная, безобразная, старая женщина внушает ужас. О ней, как о растении, говорят, что она поблекла, увяла. Конечно, дряхлость пугает и в мужчине, но опыт нормального мужчины не позволяет ему воспринимать других мужчин как плоть; с этими автономными, чуждыми телами его связывает только абстрактная солидарность. Мужчина чувственно ощущает умирание плоти именно через тело женщины, ему предназначенное тело. «Прекрасная оружейница» Вийона смотрит на распад своего тела враждебными глазами мужчин. Старуха, уродина – это не только непривлекательные объекты; они вызывают ненависть, смешанную со страхом. В них снова проявляется пугающая ипостась матери, тогда как прелести супруги меркнут.
О проекте
О подписке