Ореол почтения над головой матери, окружающие ее запреты вытесняют враждебное отвращение, непроизвольно примешивающееся к той плотской нежности, какую она внушает. И все же подспудно ужас перед материнством сохраняется. В частности, интересно отметить, что во Франции со времен Средневековья сформировался один вспомогательный миф, позволяющий свободно выразить чувство омерзения, – миф о теще и мачехе. От фаблио до водевилей мужчина, издеваясь над матерью своей супруги, не охраняемой никакими табу, попирает материнство как таковое. Ему ненавистна мысль, что любимую женщину когда-то рожали: теща – наглядный образ дряхлости, на которую она обрекла свою дочь, дав ей жизнь; ее тучность и морщины предвещают тучность и морщины, которые суждены новобрачной, служат прообразом ее печального будущего; рядом с матерью она выглядит уже не как индивид, а как момент в жизни рода; она уже не желанная добыча, не милая подруга, потому что ее неповторимое существование растворяется во всеобщей жизни. Ее особенность насмешливо опровергается всеобщностью, независимость духа – укорененностью в прошлом и в плоти; именно эту насмешку мужчина объективирует в гротескном персонаже, но смех его полон злобы потому, что он отлично знает: судьба его жены – это судьба всякого человека и его собственная. В легендах и сказках всех стран жестокий аспект материнства воплощен также во второй жене. Именно мачеха хочет погубить Белоснежку. В злой мачехе – г-же Фишини, которая бьет Софи во всех книгах г-жи де Сегюр, – продолжает жить древняя Кали, в ожерелье из отрубленных голов.
Между тем за спиной у матери, почитаемой как святая, толпится целая когорта добрых волшебниц, ставящих на службу человеку соки трав и звездные излучения: бабушки, старушки с добрыми глазами, великодушные служанки, сестры милосердия, сиделки, чьи руки творят чудеса, возлюбленная, о какой мечтал Верлен:
О женщина, с душой и льстивой, и простой,
Кого не удивишь ничем и кто порой,
Как мать, с улыбкою вас тихо в лоб целует![110]
Они владеют светлой тайной узловатой виноградной лозы и свежей воды; они перевязывают и врачуют раны; мудрость их – это безмолвная мудрость жизни, они все понимают без слов. Рядом с ними мужчина забывает всякую гордость; он знает, как приятно вверять себя им, вновь становиться ребенком, ведь никакой борьбы за влияние между ним и ими быть не может – нельзя завидовать нечеловеческим свойствам природы; а ухаживающие за ним мудрые посвященные женщины в своей преданности признают себя его служанками; он покорен их благотворному могуществу, потому что знает, что и в покорности остается их господином. В это благословенное войско входят все будущие матери – сестры, подруги детства, невинные девушки. И даже супруга, когда рассеиваются ее эротические чары, для многих мужчин предстает не столько любовницей, сколько матерью их детей. Раз мать священна и порабощена, ее можно без страха обнаружить и в подруге, также священной и покорной. Искупление матери – это искупление плоти, а значит, плотского союза и супруги.
Лишенная магического оружия с помощью свадебных обрядов, экономически и социально подчиненная мужу, «добродетельная супруга» – самое ценное сокровище для мужчины. Она настолько полно принадлежит ему, что составляет с ним одно целое: «Ubi tu Gaïus, ego Gaïa»; она носит его имя, поклоняется его богам, он за нее в ответе – он зовет ее своей половиной. Он гордится женой, как гордится своим домом, землей, стадами, богатствами, и даже больше; через нее он являет миру свое могущество; она – его мера, причитающаяся ему на земле доля. У восточных народов женщина обязана быть полной: все видят, что ее хорошо кормят, и это делает честь ее господину. Чем больше у мусульманина жен и чем более цветущий у них вид, тем больше его уважают. В буржуазном обществе одна из отведенных женщине ролей – «представительствовать»: ее красота, обаяние, ум, элегантность суть внешние признаки состоятельности ее мужа наряду с кузовом его автомобиля. Богатый муж украшает жену мехами и драгоценностями. Тот, что победнее, будет хвалиться ее добродетелями и талантами домашней хозяйки; самый обездоленный, заполучив жену, которая ему служит, считает, что и он кое-чем владеет на земле; герой «Укрощения строптивой» созывает всех соседей, чтобы показать, какой покорности и уважения он добился от жены. В каждом мужчине в большей или меньшей степени живет царь Кандавл: он выставляет напоказ жену, полагая, будто демонстрирует собственные заслуги.
Но женщина не только тешит общественное тщеславие мужчины; она для него источник и более интимной гордости: он приходит в восторг оттого, что господствует над ней; когда женщина воспринимается как человек, на смену натуралистическим образам лемеха, вспахивающего борозду, приходят более одухотворенные символы; муж «формирует» жену не только эромически, но и морально, интеллектуально; он воспитывает ее, налагает на нее свой отпечаток. Излюбленная мечта мужчины – пропитать вещи своей волей, придать им форму, проникнуть в сущность; женщина – это в высшей степени «глина», она пассивно дает себя месить и лепить, но, поддаваясь, сопротивляется, что позволяет мужскому действию длиться постоянно. Податливость губит слишком пластичный материал; женщина же ценна тем, что нечто неуловимое в ней ускользает из рук; мужчина тем самым властвует над реальностью, превышающей его самого, и оттого покорение ее особенно почетно. Женщина пробуждает в нем неведомое существо, в котором он с гордостью узнает самого себя; в чинных супружеских оргиях он обнаруживает величие своей животной природы: он – самец, а женщина, соответственно, самка, но в данном случае это слово звучит чрезвычайно лестно: самка, высиживающая, кормящая, вылизывающая детенышей, защищающая и спасающая их с риском для жизни, – пример для человека; мужчина взволнованно требует от своей подруги такого же терпения, такой же преданности; глава семьи опять-таки хочет иметь у себя дома Природу, но Природу, исполненную всех добродетелей, полезных для общества, для семьи и для него самого. У ребенка и мужчины есть одно общее желание – разгадать секрет, спрятанный внутри вещи; материя в этом смысле разочаровывает: стоит разломать куклу, как ее живот оказывается снаружи, а внутри уже ничего нет; живое лоно более непроницаемо; живот женщины – это символ имманентности, глубины; отчасти он выдает свои секреты, в частности когда на лице женщины отражается наслаждение, но он и скрывает их; мужчина удерживает дома смутные трепетания жизни, причем обладание ими не разрушает их тайны. В человеческий мир женщина перемещает функции самки животного: она поддерживает жизнь, царит в сфере имманентности; тепло и уют матки она переносит на домашний очаг; именно она хранит и оживляет жилище, где отложилось прошлое и вырисовывается будущее; именно она дает жизнь грядущему поколению и кормит уже родившихся детей; благодаря ей существование, которое мужчина растрачивает по миру в работе и действии, сводится воедино и вновь погружается в свою имманентность: возвращаясь вечером домой, он укореняется на земле; женщина обеспечивает непрерывное течение дней; с какими бы превратностями он ни столкнулся во внешнем мире, она снова и снова гарантирует трапезы, сон; она чинит все, что ломает или изнашивает деятельность: готовит пищу усталому труженику, ухаживает за ним во время болезни, штопает, стирает. В созданный и поддерживаемый ею супружеский мирок она привносит весь огромный мир: зажигает огни, разводит цветы, приручает излучения солнца, воды, земли. Один буржуазный писатель, которого цитирует Бебель, на полном серьезе формулирует этот идеал: «Мужчине желательно такое существо, в котором не только бьется сердце любви к нему, но рука которого разглаживает складки на его лбу, в явлении которого отражается мир, покой, порядок, тихое господство над самим собой и еще тысяча вещей, к которым он возвращается ежедневно; ему желательно такое существо, которое распространяло бы вокруг всего этого благоухание женственности, являющейся оживляющим теплом в домашней жизни».
Мы видим, каким одухотворенным стал образ женщины с появлением христианства; красота, тепло, уют, которые желает познать через нее мужчина, – это уже не качества, доступные чувственному восприятию; она больше не воплощает в себе лакомую видимость вещей, но становится их душой; в ее сердце присутствует нечто более глубокое, чем тайна плоти, нечто загадочное и чистое, в чем отражается истина мира. Она душа дома, семьи, очага. Она душа и более обширных сообществ – города, провинции, нации. Юнг отмечает, что города всегда уподоблялись Матери, поскольку горожане обитают в их чреве: поэтому Кибелу изображали увенчанной башнями; по той же причине принято говорить о «матери-родине»; но женщина стала символом не только земли-кормилицы, но и куда более трудноуловимой реальности. В Ветхом Завете и Апокалипсисе Иерусалим и Вавилон – не только матери, но и супруги. Есть города-девы и города-блудницы, как Вавилон и Тир. Кроме того, Францию называли «старшей дочерью» Церкви; Франция и Италия – латинские сестры. Статуи, изображающие Францию, Рим, Германию, статуи на площади Согласия, олицетворяющие Страсбург и Лион, – это женщины вообще, вне какой-либо особой функции. Это уподобление является не только аллегорией: многие мужчины переживают его эмоционально[111]. Нередко путешественник просит женщину «дать ему ключ» к тем местам, где он оказался: держа в объятиях итальянку или испанку, он полагает, будто обладает сладостной сущностью Италии и Испании. «Приезжая в новый город, я всегда для начала иду в бордель», – говорил один журналист. Если в шоколаде с корицей для Жида открывается вся Испания, то поцелуи экзотических уст тем более способны все рассказать любовнику о стране, ее флоре, фауне, традициях и культуре. Женщина воплощает в себе не ее политические институты и экономические богатства, но ее плотскую мякоть и в то же время мистическую ману. Везде, от «Грациеллы» Ламартина до романов Лоти и новелл Морана, чужеземец стремится завладеть душой края через женщин. Миньона, Сильвия, Мирей, Коломба, Кармен раскрывают сокровенную истину Италии, Валуа, Прованса, Корсики, Андалусии. Тот факт, что Гёте полюбила жительница Эльзаса Фридерика, сделался для немцев символом аннексии Германии; и наоборот, когда Колетт Бодош отказывается выйти замуж за немца, в глазах Барреса она воплощает Эльзас, отказывающийся подчиниться Германии. Он делает маленькую Беренику символом Эг-Морта и целой утонченной, зябкой цивилизации; в ней же отразились и чувства самого писателя. Ибо в той, что является душой природы, городов, мироздания, мужчина узнает и своего таинственного двойника; душа мужчины – Психея, женщина.
У Психеи женские черты в «Улялюме» Эдгара По: «Я брел по огромной аллее / Кипарисов – с моею душой, / Кипарисов – с Психеей, душой… / Целовал я ее, утешая. / „Что за надпись, сестра дорогая, / Здесь на склепе?“ – спросил я, угрюм»[112].
А Малларме, беседуя в театре с «душой, или же с нашей идеей» (то есть с Божеством, явленным человеческому духу), именует ее «столь изысканной, ненормальной (sic) дамой»[113].
Я гармоничное, несходное с мечтаньем,
Податлива, тверда, о женщина безмолвья
И чистых дел!..
Таинственное Я… —
так обращается к ней Валери. В христианском мире на смену нимфам и феям приходят иные, менее плотские образы; но у домашних очагов, в пейзажах, в городах и в самих людях по-прежнему неотвязно присутствует неосязаемая женственность.
Эта истина, погребенная во мраке вещей, сияет также и в небе; душа, абсолютная имманентность, есть в то же время и трансценденция, Идея. Не только города и народы, но и абстрактные понятия и институты приобретают женские черты: Церковь, Синагога, Республика, Человечество во французском языке – женщины, а равно и Мир, Война, Свобода, Революция, Победа. Идеалу, который полагает перед собой мужчина как сущностного Другого, он придает женские черты, потому что женщина есть осязаемый образ инаковости; именно поэтому почти все аллегории, как в языке, так и в иконографии, – женщины[114]. Женщина, душа и Идея, является также и посредницей между ними: она – благодать, влекущая христианина к Богу, Беатриче, указующая Данте путь в загробном мире, Лаура, призывающая Петрарку к вершинам поэзии. Во всех учениях, где Природа уподобляется Духу, она воплощает Гармонию, Разум, Истину. Гностические секты сделали Мудрость женщиной – Софией; ей приписывали искупление мира и даже его сотворение. Тогда женщина уже не плоть, но увенчанное славой тело; ею уже не стремятся обладать, ее почитают во всем ее нетронутом великолепии; бледные покойницы Эдгара По неуловимы, как вода, как ветер, как воспоминание; в куртуазной любви, в прециозных салонах, во всей галантной традиции женщина – уже не животное, но эфирное создание, дуновение, свет. Так непроницаемость женской ночи оборачивается прозрачностью, чернота – чистотой, как в этих текстах Новалиса:
«…Вдохновенье ночное небесною дремой меня осенило; тихо земля возносилась, над нею парил мой новорожденный, не связанный более дух. Облаком праха клубился холм – сквозь облако виделся мне просветленный лик любимой».
«Ты тоже благоволишь к нам, сумрачная Ночь?.. Сладостным снадобьем нас кропят маки, приносимые тобою. Ты напрягаешь онемевшие крылья души. Смутное невыразимое волнение охватывает нас – в испуге блаженном вижу, как склоняется ко мне благоговейно и нежно задумчивый лик, и в бесконечном сплетенье прядей угадываются ненаглядные юные черты матери… Истинное небо мы обретаем не в твоих меркнущих звездах, а в тех беспредельных зеницах, что в нас отверзает Ночь»[115].
Нисходящее притяжение женщины поменяло направленность: теперь она зовет мужчину не к сердцу земли, а к небесам.
восклицает Гёте в финале второй части «Фауста».
Поскольку Дева Мария – наиболее завершенный, наиболее почитаемый образ возрожденной и посвященной Добру женщины, интересно проследить, каким он предстает в литературе и иконографии. Вот отрывок из литаний, какие обращали к ней в Средние века ревностные христиане:
«[…] Высочайшая Дева, Ты плодородная Роса, Источник Радости, Канал Милосердия, Колодец с живой водой, усмиряющей наш пыл.
Ты Сосок, из которого Бог кормит сирот молоком…
Ты Мозг, Мякиш, Ядро всего благого.
Ты Жена не лукавая, чья любовь вечна и неизменна. […]
Ты Купель, Снадобье для жизней прокаженных, искусная Лекарка, равной которой не сыщешь ни в Салерно, ни в Монпелье. […]
Ты Дама с целительными руками, Твои прекрасные, белые, длинные пальцы восстанавливают носы и губы, делают новые глаза и новые уши. Ты утишаешь рьяных, оживляешь параличных, укрепляешь малодушных, воскрешаешь мертвых».
В этих обращениях мы находим большинство указанных нами женских атрибутов. Дева Мария – это плодородие, роса, источник жизни; на многих изображениях она предстает у колодца, источника, ключа; выражение «источник жизни» – одно из самых распространенных; она не творит, но удобряет, выводит на свет то, что скрыто в земле. Она – глубинная реальность, заключенная в видимой оболочке вещей: ядро, мозг. Она усмиряет желания: она дана человеку, чтобы их утолить. Всюду, где жизни грозит опасность, она спасает и восстанавливает ее: врачует и укрепляет. А так как жизнь исходит от Бога, она, будучи посредницей между человеком и жизнью, осуществляет и связь человечества с Богом. «Врата дьявола», – говорил Тертуллиан. Но, преображенная, она становится вратами небес; в живописи ее изображают открывающей врата или окно в рай или же возводящей лестницу от земли к небосводу. Еще более ясный образ – заступница, радеющая перед Сыном за спасение людей: на многих картинах Страшного суда Богоматерь обнажает груди и молит Христа во имя своего славного материнства. Она укрывает в складках плаща детей человеческих; ее милосердная любовь сопровождает их в океане, на поле брани, в любых опасностях. Во имя милосердия она смягчает Божественную справедливость: «Богоматери с весами» с улыбкой склоняют в сторону Добра чаши, на которых взвешивают души.
Эта милосердная, нежная роль – одна из самых важных ролей, отведенных женщине. Женщина, даже всецело включенная в общество, незаметно проникает и за его пределы, потому что в ней заложена коварная щедрость Жизни. В некоторых случаях это несовпадение задуманных мужчинами построений и случайности природы выглядит тревожным, но оно становится благотворным, когда женщина, слишком покорная, чтобы нести угрозу творению мужчин, ограничивается тем, что обогащает его и сглаживает чересчур резкие линии. Боги-мужчины воплощают в себе судьбу; богини же обладают ничем не оправданной благожелательностью и своевольной снисходительностью. Христианскому Богу свойственна суровость справедливости, Деве Марии – мягкость милосердия. На земле мужчины отстаивают законы, разум, необходимость; женщине ведома изначальная случайность самого мужчины и той необходимости, в которую он верит; отсюда и таинственная ирония, цветущая на ее губах, и ее гибкое великодушие. Она рожала в муках, она врачевала раны мужчин, она кормит грудью новорожденного и хоронит мертвых; она знает все, что уязвляет гордость мужчины и унижает его волю. Даже склоняясь перед ним, подчиняя плоть духу, она держится за плотские границы духа и опровергает серьезность жестких мужских построений, сглаживает их углы; она привносит в них бескорыстную роскошь, неожиданную грацию. Ее власть над мужчинами основана на том, что она нежно призывает их к скромному осознанию своего истинного положения; в этом секрет ее трезвой, мучительной, ироничной и любящей мудрости. Даже легкомыслие, своеволие, невежество у нее – милые добродетели, ибо они расцветают по ту и по эту сторону мира, где мужчина предпочитает жить, но не любит чувствовать себя запертым. В противовес застывшим значениям, орудиям, изготовленным для практических целей, она являет тайну нетронутых вещей; она распространяет по городским улицам и вспаханным полям дыхание поэзии. Поэзия стремится уловить то, что существует по ту сторону повседневной прозы, и женщина есть в высшей степени поэтическая реальность, поскольку мужчина проецирует на нее все, чем сам не решается быть. Она воплощает Грезу; греза для мужчины – нечто самое близкое и самое чуждое, то, чего не хочет, не делает, к чему он стремится и чего никогда не достигнет; таинственная Другая – глубокая имманентность и далекая трансценденция – сообщает грезе свои черты. Так Аврелия посещает во сне Нерваля и вручает ему весь мир в обличье грезы. Она «начала расти под ярким лучом света таким образом, что весь сад постепенно сливался с ней, и террасы, и клумбы с розами становились фестонами и розами на ее одеждах; в то время как ее лицо и руки переносили свои контуры на пурпурные облака на небе. Я таким образом терял ее из виду, по мере того как она преображалась, поскольку она как бы тонула в своем собственном величии. „О! Не исчезай! – вскричал я. – Ибо природа умирает вместе с тобой!“»[117]
О проекте
О подписке