1758 год или позже
Я прошла через дверь, откуда нет возврата, наделенная только судьбой да именем. С тех пор я прожила много жизней, накидывая и снимая их, как шали, то жесткие и грубые, будто из дешевой шерсти, то мягкие и легкие, словно китайский шелк. Меня называли разными именами, и я откликалась на них, хотя ни одно не было моим. Это тоже были своего рода шали, в которые другие люди считали своим долгом заворачивать меня.
Настоящее имя я храню у самого сердца.
И никогда его не назову.
Этим именем меня нарекли родители. Его мало кто слышал и тогда, годы и годы назад, а теперь, когда они мертвы, ушли в страну теней и шепота, и подавно некому произнести. Маленькую меня родители называли ласковым именем, но не тем, что дали при рождении. У братьев и сестер были припасены для меня разные прозвища, то добрые, то насмешливые. Тогда мне это не нравилось. А сейчас? Думаю, родные оказали мне благодеяние. Мое настоящее имя не слетало с чужих уст, поэтому осталось только моим. Здесь никто не сумеет его написать. Я и сама-то не могу. С тех пор, как я в последний раз слышала родную речь, прошло много лет. Но сила тайного имени всегда оберегала меня.
Историю моего появления на свет следует рассказывать в кромешной тьме, когда работы уже закончены, дети спят и лишь тлеющие в очаге угли бросают на лица слушателей немного света. Звучит она неправдоподобно, и, если бы мне ее рассказали, я подумала бы, что речь в ней идет не обо мне, а о девочке из дальних неведомых краев. О девочке, чье имя означает «маленькая птичка».
Всего у моего отца было три жены, которые родили ему десять дочерей и шесть сыновей. Но жены эти были при нем не одновременно, не как у большинства мужчин в нашей деревне.
«Да что б я и делал с двумя-то женами в одной постели? – я вспоминаю, как, скривив губы, ехидно осведомлялся он, завершая фразу тоненьким смешком. – Разве нормальному мужику под силу осчастливить двух баб сразу? Зато порадовать одну можно когда угодно и сколько угодно!» Слушатели легкомысленно хихикали, вторя ему.
Первая жена моего отца, тогда еще мальчика, только-только обретшего статус мужчины, была немногим старше меня в ту пору, когда мне пришлось покинуть деревню, – так, во всяком случае, выходило по рассказам моих взрослых сестер. Они с отцом были счастливы, но ее сразила какая-то хворь – кашляла, кашляла и умерла. Тогда отец женился на старшей сестре моей матери, и та исправно рожала ему дочерей и сыновей, пока утроба ее полностью не истощилась. Наши женщины долго не живут. Умерла она так давно, что мало кто в нашей деревне ее помнил. Но отец говорил, что она была красивой, грациозной и покладистой и что ее дочери, мои единокровные сестры Аяна, Те’зира и Джери, очень на нее похожи. От них самих я слышала это по десять раз на дню.
Моя мать, третья жена отца, принесла в семью свой веселый нрав, смекалку, сильный дух (и тело ему под стать), а также значительное приданое. Сердцем отца она завладела благодаря красоте и уму, а закон и традиции их соединили. Она была травницей, с детства училась врачевать, принимать роды и читать будущее и прошлое. В деревне ее считали ведуньей, а кое-кто называл похуже. Но мать это не тревожило. «Ты многого добьешься, моя Маленькая Птичка, – твердила она, – если не станешь слушать, что о тебе говорят другие».
Впервые забеременев, мама разрешилась двойней: девочка и мальчик. Это было серьезным предзнаменованием. Первой вышла девочка, крупная и буйная, она заорала во всю глотку, едва появившись, брыкалась и извивалась в руках повитухи, громогласно требуя еды. А мать, измученная тяжелыми родами, не могла приложить дочь к груди, пока не выйдет второй ребенок. Дым от тлеющих трав и благовоний наполнял родильную хижину дурманящим туманом, – мать заранее выбрала и смешала нужные снадобья, используя себе во благо собственное ремесло. Дым обострял внимание роженицы, а густой пряный аромат помогал пересилить страх и правильно дышать.
Мать сидела на горе одеял, раскинув ноги, запрокинув голову и закрыв глаза. Когда она напрягалась, силясь вытолкнуть ребенка, с ее тела капал пот и кожа цвета красного дерева натягивалась на огромном животе. В зубах она сжимала гладкую деревяшку, а руками держалась за толстые пеньковые веревки, чтобы не соскользнуть. Служанка обтирала ей лоб, пока повитуха проверяла раскрывающийся цветок родовых путей – он пульсировал, то расширяясь, то сжимаясь.
– Не спеши, слушай мой голос.
– Майша, полегоньку, полегоньку… – Женские голоса слились в общий хор ободрения и утешения.
Моя двоюродная бабушка, присутствовавшая при тех родах, рассказывала, что перед тем, как вытолкнуть детей на свет, мать издала крик, похожий на боевой клич воина.
Мама же говорила, что ничего не помнит о той муке, кроме голоса повитухи, нашептывающего слова, которые повивальные бабки наговаривали, верно, с начала времен. Сама она, принимая роды у других женщин, шептала то же самое и жгла те же травы, привезенные с острова на востоке, заполняя родильную хижину плотными клубами ароматного дыма. Его струи обвивали тело роженицы, шипя и скользя, подобно змеям, ползущим по ночному песку.
Когда второй ребенок выскользнул наконец наружу, женщины замолчали. Никто не двинулся с места. Все затаили дыхание. Старшая повитуха схватила мальчика и принялась сосредоточенно тискать его крохотное тельце. Шею ребенка обвивала пуповина, а личико было сплющенным, морщинистым и синеватым.
Одна из женщин выкрикнула:
– У него на лице след! Другой ребенок еще в утробе затоптал его до смерти!
Мальчика приложили к груди, но он не захотел или не смог сосать. А вот девочка, красная от гнева и голода, крепко стиснув кулачки и поджав ножки, с такой свирепостью впилась в сосок, что молодая мать ахнула. Из ее груди, огромной, набухшей за время беременности, хлынула струя молока, и новорожденная принялась жадно глотать.
Мальчик умер. Дух, которого он оттолкнул, вернулся в страну теней. Отец опечалился… Но и порадовался рождению четвертой здоровой дочери. Мать пела ей, обнимая и укачивая. Женщины понесли по домам мрачные вести о здоровенной девчонке, которая жадно впивалась в грудь и громко сыто рыгала, и о крохотном мальчике, который был так слаб, что даже не взял в рот сосок.
Мне было восемь лет, когда я услышала историю своего рождения и узнала, почему некоторые люди отводят от меня взгляд, перебирая амулеты всякий раз, как я прохожу мимо. Они называли меня Убийца Мужчин.
Ох уж эти дочки! Отец поверить не мог. Как сейчас вижу трех дочерей моей тети, второй жены отца: высокие, стройные, красивые девушки, прекрасные настолько, что даже королевские скульпторы мечтали заполучить их в модели для своих работ. Особенно же хороша была моя сестра Джери, поговаривали даже, будто сама королева-мать ей завидовала. По крайней мере, так сплетничали женщины, чью болтовню я однажды подслушала, когда они справляли нужду возле мангровых зарослей у реки. Как рассказывали, тетушка была идеальной женой: нежная сердцем, кроткая нравом и прекрасная лицом и телом. Ее звали… впрочем, если я когда и знала это, то забыла. Она умерла родами еще до моего рождения и забрала с собой ребенка. Но оставила Эву, моего старшего брата, и трех дочерей, чьи смешки, пересуды и словечки наполнили мое детство удивлением и страхом. Мои прекрасные и устрашающие сестры. У них я научилась красиво одеваться, выбирать годную еду, делать подношения, выполнять работу по дому и заплетать волосы. Думаю, стойкости и выдержке я тоже научилась у них. А точнее, Джери научила меня этому. Джери, которая мучила и дразнила меня до слез. Джери, которая научила меня выживать.
Меня, шестого ребенка в семье, четвертую дочь, растворившуюся среди такого количества девочек, любили, но замечали мало. Всего лишь одна из многих, а никакая не особенная. Я же не была Ййоба[5] (о чем сестры мне то и дело напоминали) и не восседала в центре самого Бенина, Эдо или еще какого-нибудь королевства. Мне это объяснили, когда я и ходить-то едва научилась.
Смутно помню тот день, когда я забралась к матери на колени, потянулась к ее груди и принялась сосать. Мать ударила меня по щеке и оттолкнула. Говорят, я кричала так, будто мне руку отрезали.
– Нет! – строго сказала мать. – Хватит. Ты уже большая. Ступай с Те’зирой, она тебя напоит. Шагай!
Я кинулась бежать, вопя, из глаз ручьями лились слезы. После этого живот матери вырос и округлился, но не слишком, а потом ее грудь жадно сосал уже другой ребенок, мальчик. Я больше не была бесценной, балуемой девочкой. За тем мальчиком последовал еще один, а потом еще. Меня задвинули в самый дальний угол женского дома, сначала насмехались, затем перестали обращать внимание и почти забыли. Даже мое имя, каким бы необычным оно ни было (по крайней мере, так говорил отец), стало похоже на брошенную ненужную одежду. Прежде чем позвать меня, мать выкрикивала имена каждой из сестер и даже самого младшего брата.
Старшего ребенка обычно ценят, особенно если это сын, младшего холят, лелеют и нежат, потому что он или она может оказаться последним, а всех, кто между, обычно упускают из вида. Лет в шесть-семь мне надоело, что меня окликают только после младшего брата. Я решила, что больше не хочу быть затерянной и найду способ заставить маму, заставить всех запомнить мое имя. Заставить их видеть меня. И я научилась мастерски притворяться и подражать разным людям, в точности используя их же слова, манеру говорить, интонации и жесты. Я научилась становиться кем-то другим.
Лучшего развлечения я для себя и выбрать не могла. То была игра, в которой я всегда побеждала. Маленькая и гибкая, способная сложиться почти пополам, я прислушивалась, присматривалась и, сама того не осознавая, оттачивала сноровку. Даже в базарный день мне не мешала какофония из людских голосов, звуков, издаваемых животными, и воплей торговцев – слух у меня был острый и из любого шума вылавливал, например, каждое слово, жалобно произнесенное женщиной йоруба[6], которая предлагала купить здоровенных кур. Я улавливала музыкальную речь женщин игбо, распевавших «стиральные» песни, то и дело заливаясь смехом. Я повторяла слова и песни про себя до тех пор, пока не научилась произносить их или петь не задумываясь. А вот речь людей в тюрбанах царапала мне язык. Я знала несколько их слов, но произнести не могла.
Подслушивать для всеми забытой маленькой девочки стало так же естественно, как дышать. Она достаточно мала, чтобы спрятаться за любой преградой или под ней, достаточно худа, чтобы вжаться в стену и стать дышащей тенью, и, пожалуй, самое важное – эта девочка, четвертая или пятая дочь (кто помнит, какая по счету?), шестой или седьмой ребенок (из десяти), родившийся у человека, имевшего трех жен, никому не интересна и ни для кого не важна. Она не стоит внимания. У нее и приданого-то тьфу. Среди обширной родни что она есть, что нет ее. Ее никто не замечает.
А она слушает и слышит. Понимает слова женщины менде, которая живет в рабынях среди народа иди. Знает, как правильно здороваться со странными розоволицыми людьми, которых ее отец называет португальцами и которые ведут торговлю с королем. Она выучила оскорбления акан, приветствия женщин ифе, которые добродушно переговариваются с ее матерью, и пару слов гортанного арабского языка, подслушанных у неловко сидящего на корточках в высокой траве мужчины с прикрытым лицом. Мать говорит, что он из синего народа, возвращается из паломничества в Тимбукту. А потом девочка в лицах показывает всё это дома. Смешит сестер и вызывает улыбку у матери.
Братья, не желая признаваться, что они в восторге, продолжали меня дразнить и вести себя так, будто они какие-нибудь оба[7] или воины и имеют надо мной власть. Но даже они то и дело стали отводить меня в сторону, разговаривать, задавать вопросы и прислушиваться к моим советам. «А как сказать вот это?» «А это слово что означает?» Они охотно внимали моим историям, которые я выуживала из разговоров, подслушанных у дагомейских[8] женщин на рынках, у меднокожих людей, у ремесленников из племени фон.
Мать хихикает, прикрывая рот рукой. Мой братик Огу у нее на руках удовлетворенно сосет грудь. По-моему, он слишком старается. Мать исхудала.
– Птичка, какая ж ты непослушная девчонка, – поддразнивает меня мама, продолжая посмеиваться над историей, которую я только что рассказала. – Тот, в тюрбане, – священник, нехорошо так шутить. Его бог разгневается. – Но она все еще улыбается.
Джери шлепает меня по макушке.
– Ой! – вскрикиваю я, отталкивая ее.
– Ну что ты как маленькая, – ругается она, – это же был просто шлепок.
Я смотрю на сестру. Ага, просто шлепок… Как же… Слишком уж увесисто.
– Если он нашлет на нас проклятие, виновата будешь ты, – добавляет Джери, как всегда, исполненная самомнения и сарказма. – Бог этого человека в тюрбане злее всех наших богов, вместе взятых!
Мать предупреждающе фыркает, Джери вздыхает, но больше ничего не говорит. Огу закапризничал, мама отвлекается. Джери сильно щиплет меня за руку и наклоняется так близко, что ее нос почти касается моего.
– Виновата будешь ты, – шипит она.
Именно в то время отец заметил меня, и я стала для него кем-то большим, чем просто четвертой дочкой, одной из многих. Это было необычно – по традиции женщины и мужчины работали и жили порознь: девочки с женщинами в женском доме, мальчики с мужчинами в мужском. Но отец во многом был первопроходцем, и мнение окружающих его не особо беспокоило. Его и так считали странным – надо же, всего одна жена, хотя явно может позволить себе двух! А теперь отец, уезжая по делам, еще стал время от времени брать с собой меня. Чем он занимался, я если когда и знала, то уже забыла. Думаю, он поступал так, потому что у него не было сына, который мог бы его сопровождать: Эва, мой старший брат, женился и перебрался в Бенин-Сити, где служил оба, а трехлетний Огу был еще ни на что не способным ребенком. Мне же исполнилось восемь, и я была достаточно сильной и сообразительной, чтобы не отставать от отца в поездках и выполнять какие-то его поручения, но не настолько взрослой, чтобы женщины приняли меня в свой круг. У меня еще не выросли груди, и я не уронила свою первую кровь, хоть было уже пора, потому и не интересовала их.
И вот однажды отец обернул мне голову тканью, как это делают малийцы («Уродливый пацан!» – прокомментировала, наморщив нос, Джери, разглядывая меня) и взял с собой в Бенин-Сити, в Калабар, странный оживленный город на воде, населенный странными людьми, место, где высокие белокрылые корабли отдыхали перед очередным плаванием. В каком-то смысле я стала собственному отцу поддельным сыном.
– Мой орленок, – говорил он мне иногда, печально улыбаясь. – Это неправильно, что ты разъезжаешь со мной как мальчик и я учу тебя охотиться. Тебе следует знать, как быть хорошей женой! Но без правильной повязки на голове кто примет тебя за девочку? – Он засмеялся. – Какой мужчина возьмет в жены орла?
Я не понимала. В поездках, особенно по лесам, отец рассказывал мне о существах, которые жили среди скал, в лесах и на лугах, среди деревьев и на равнинах. Мне нравились истории об орлице-змееяде, которая парила высоко в небе, а потом грациозно пикировала вниз, чтобы схватить высмотренную рептилию на ужин своим орлятам. Это были лучшие из матерей, сильные, преданные и бдительные. Они были бесстрашны. И неустанно охотились, чтобы прокормить птенцов.
– Они летают так высоко, отец, – заметила я. – Видят далеко, ловят змей для своих детей. Защищают свои гнезда. Разве это не идеальные жены?
– Правду ты говоришь, Маленькая Птичка. Как охотники они не имеют себе равных. – Он придержал меня за локоть. – Целься высоко, сделай вдох, чтобы рука была твердой, и сосредоточься на добыче.
Мой камень нашел цель, и с дерева упала жирная птичка. Это было мое первое убийство, и я пришла в восторг.
– Я как мать-орлица! – вскричала я, пускаясь в истовый танец победы.
Отец бросил птицу себе в мешок.
– Из тебя выйдет прекрасная мать, дочка. – Он улыбнулся мне, погладил по голове, затем посмотрел на горизонт. И про себя добавил так тихо, что я почти не расслышала: – Но мало кто из мужчин захочет видеть в своей постели орлицу, как бы искусно она ни владела копьем.
Когда мы вернулись домой, отец отправился к своим складам или на совет старейшин. Я же двинулась по извилистой тропе через лес обратно в деревню. На самой окраине меня поймал Чимаоби с братьями и друзьями. Все они в той или иной степени мои родичи.
– О, какая встреча! Сама Птица!
О проекте
О подписке