А мне приходится это выслушивать. Ведь я даже уши себе заткнуть не могу. Я ещё не владею своим телом с такой точностью.
Мне надо попытаться отвлечься.
Представлять себе другие звуки. Сделать фантазию сильнее, чем действительность.
Какие-то шумы.
Шум бритвенного помазка по коже.
Когда брился мой отец, ему нельзя было мешать. Он тогда сидел за кухонным столом перед маленьким ручным зеркалом и подправлял контуры своей бороды. Маленьким мальчиком я любил на это смотреть, потому что при попытках добиться безупречной формы он делал такие смешные гримасы. Я думал, он делает это ради моего удовольствия. Однажды я рассмеялся так громко, что он вздрогнули порезался бритвой. Он аккуратно отложил бритву на кухонное полотенце перед тем, как побить меня.
Шум шагов на деревянной лестнице.
Госпожа Бреннтвиснер, все соседи это знали, изменяла своему мужу. Он был агентом по сельскохозяйственным продуктам и часто был в разъездах. У неё не было определённого любовника, она спала, как перешёптывались у нас на школьном дворе, с кем попало. В старших классах были ученики, утверждавшие, что тоже «поимели» её, под этим «поимели» я себе тогда ещё не мог ничего представить. Однажды Удо Хергес, который после школы разносил заказы своего отца, организовал ключ от её дома, и мы, нарочно громко топая, поднимались по деревянным ступеням лестничной клетки, чтобы госпожа Бреннтвиснер подумала, что это муж вернулся преждевременно. Мы представляли себе, что какой-нибудь голый мужчина, почтальон, может быть, в панике выпрыгнет из окна. Но ничего такого не случилось. Может, дома вообще никого не было.
Вот её опять рвёт. Может, это как-то связано со мной?
Шумы.
Шум мела по классной доске.
Бойтлин всякий раз вздрагивал, когда…
Почему я так часто думаю о Бойтлине? Он не был важной фигурой в моей жизни. После окончания школы я видел его только раз. Он был замешан в раздаче каких-то дурацких листовок, и мне предстояло разузнать, один ли он действовал или имел сообщников. Разумеется, он действовал один. Он был человеком не того сорта, которые имеют друзей.
Очень слабый подбородок.
Как же я буду выглядеть, явившись на свет?
Маленькие дети, таково всегда было моё мнение, совсем не привлекательные существа. По природе отвратительные. Недоделанные лица, слюнявые и беззубые. Я никогда не мог понять, почему кто-то находит это очаровательным.
Их привлекательность я объясняю себе тем, что для слабых людей притягательна их беспомощность. Тот факт, что от них не исходит никакой угрозы. Домашний хомячок мог бы сослужить такую же службу.
Каким я буду младенцем – спокойным или неприятным? Крикливым или тихим? Что меньше всего бросается в глаза?
Уж они дадут мне подсказки для моего выхода. Мне надо будет лишь прислушиваться, когда они будут обо мне беседовать, по этому и ориентироваться. Не обязательно знать роль в деталях, когда можно положиться на суфлёра.
Я буду ребёнком раннего развития, такого впечатления мне, пожалуй, не избежать. Заслугу в этом они припишут себе. «Он пошёл в меня», будут они говорить. Склонность переоценивать себя – одно из человеческих свойств, на которые всегда можно рассчитывать.
Но мне уже заранее противна та интимность, которую придётся допускать. Тот факт, что чужие люди будут иметь доступ к моему телу. То, что я буду в их распоряжении. Судя по тому, что мне всё ещё приходится бороться за контроль над моими конечностями, я не смогу воспротивиться этому. И даже если бы я смог: это бы меня выдало. Каждый ребёнок – пленник.
Но уж как-нибудь выдержу.
Я радуюсь лишь предвкушению дыхания. Странно, как мало ощущений я могу вспомнить, которые с этим связаны. Эти ощущения, пожалуй, казались мне слишком естественными.
Судя по тому, что нам рассказывали в школе, в настоящий момент я всё ещё использую жабры. Как рыба. И питаюсь через пуповину, которая растёт у меня из живота. Будет ли больно, когда её перережут?
Не имеет смысла расписывать вещи, которые всё равно выпадут иначе, когда наступят. Такими размышления только ослабляешь себя.
В конце первого допроса я часто говорил своему визави: «При нашем следующем разговоре я буду применять другие методы. Вам следует подумать, какие это могут быть методы».
После этого можно было наблюдать, как это начинает в них работать. Очень действенно.
Мне надо чем-то занимать мою голову.
Мои собаки.
Первая была дворняжка и не имела даже клички. Она пробыла у меня слишком недолго для этого. Или то был он. Даже этого я не успел установить.
Конни Вильмов рассказал в школе, что их сучка ощенилась, и его отец утопит всех щенят. Он пригласил нас при этом присутствовать. Нечасто так случалось, чтобы он мог произвести впечатление на соучеников, и он воспользовался моментом. Каждый из нас должен был принести с собой камень, так он сказал. Это была входная плата.
Мы все были на месте пунктуально. Конни держал мешок из-под муки раскрытым, а мы по очереди бросили туда наши камни. Будто отдавали на кассе ярмарочной будки наши грошики. «Чтобы они быстрее утонули, – сказал господин Вильмов. – Животных нельзя напрасно мучить».
Он был добродушный человек. Столяр.
Его сучка, совсем не красивое животное, лежала на боку, демонстрируя нам свои набухшие сосцы. Я прегда предпочитал кобелей. Когда господин Вильмов одного за другим брал щенков за загривок и бросал их в мешок, она лизала ему руку. Доверяла ему.
Мешок был уже завязан, когда я обнаружил, что одного щенка проглядели. Самый меньший из помёта заполз под задние лапы своей матери, и никто его не заметил. Кроме меня. Я взял его так, как это делал господин Вильмов. «Вы этого забыли», – сказал я.
Ему, наверно, было неохота опять развязывать мешок. «Можешь взять его себе, – сказал он. – Дарю его тебе».
Утопление щенков оказалось не таким зрелищным, как мы это себе представляли. Господин Вильмов бросил мешок с моста – и он утонул. И это было всё.
По пути домой я рисовал себе все фокусы, которым обучу мою собаку. Подавать поноску. Служить. Замирать.
Мой отец пошёл со щенком в сад, взял его за задние лапы и дважды ударил его головой о стену.
То была моя первая собака.
Когда просто, без груза бросаешь мёртвое животное в реку, оно не тонет. Течением его уносит, но если оно застревает у какого-то препятствия, то кажется, что оно шевелится, как будто ещё живое.
Моя мать сказала: «Ничего, так лучше». Я тогда не понял, что она имела в виду.
Я и сейчас этого не понимаю.
Все другие потом были овчарки. Кобели. Они трудно поддаются дрессировке, а для меня в этом и было всё дело. Животное, которое повинуется и без воспитания, скучно. Как если бы человек во всём признавался сам, когда его ещё даже не взяли в разработку.
Первую собаку мне разрешил отец, когда мне удалось закончить пятый класс лучшим учеником. Это было его условие, и я его выполнил.
Хассо.
Когда они засунули меня в униформу, мне пришлось его отдать. Не знаю, что с ним стало потом.
К следующей собаке я пришёл совсем случайно. В лазарете. Принц. Не я давал ему кличку. Он, как и я, был на войне, служил собакой-санитаром. Я уже не мог формировать его под себя – таким, как мне бы хотелось, и мне пришлось использовать те команды, на которые он был уже натаскан. Он подчинялся, но у меня никогда не было чувства, что он действительно принадлежит мне. Он слушался бы и любого другого.
Всегда лучше, когда натаскиваешь их сам.
Вотана я потом выбрал сам. Его предки все были с родословной, но его выбраковали, потому что левое ухо не отвечало породе и клонилось вперёд. Как раз это мне в нём и нравилось. Он не был совершенным, и это подходило к моей отсутствующей кисти. Ему я ещё позволял спать рядом с моей кроватью. Я тогда не понимал, что уступчивость – всегда ошибка. Егерь пристрелил его, когда Вотан погнался за косулей.
Егерь был прав.
Потом: Мефисто. Идиотская кличка, но шерсть у него была чёрная, гораздо темнее, чем у остальных щенков из его помёта. Сам не знаю, почему я его выбрал. Вообще-то мне больше нравятся коричневые овчарки.
Мефисто не делал чести своей кличке. Он был слишком ласков для своей породы. Если его долго не почёсывали, он начинал скулить как малое дитя. Я не скорбел, когда он заболел и с ним пришлось покончить.
И, наконец, Ремус. Моялучшая собака. Я подключил его крабо-те, и он был полезнее, чем иной сотрудник. Потому что нёс свою службу по-деловому. Ни сострадания, ни ненависти. Хватал, когда ему приказывали, и снова отпускал по команде. Хороший характер.
Собаки дороже людей.
Перед тем, как стать Андерсеном, я пристрелил Ремуса. Это был мой долг перед ним.
Насколько я могу судить, у будущих моих родителей собаки нет. Придётся это изменить.
Первая маленькая победа. Я начал дрессировать женщину. Парирует она уже очень хорошо.
Я заметил, что ей неприятно, когда я её пинаю. Однажды она даже определённо сказала это.
Она говорила тогда с мужем? И если с ним, то: он ей муж? Это он несёт солидарную ответственность за мой новый организм?
По порядку.
С тех пор, как я знаю, что она не любит мои пинки, я пинаю её так сильно, насколько мне позволяют мои слабенькие мускулы. На это моего контроля хватает. Однажды я услышал, как она вскрикнула от моего пинка. Это было утешительно.
Самому себе я при этом не мог навредить. Преимущество эластичной камеры.
Я также не думаю, что своими пинками могу нанести ей какой-то урон. Уж природа позаботилась о достаточно сильном резервуаре.
Матка. Слово двойного значения. Рождающая мать.
Я пинаю всегда в тот момент, когда она хочет отдохнуть. С тех пор, как я понял, что это за волны, которые я ощущаю на своей коже, я могу определить такие моменты. Когда кажется, что корабль пришвартовался в безветренной бухте, это она спит.
Но нельзя давать ей покоя. Я этого не допущу. Опыт показывает, что арестованные менее строптивы, если не давать им спать. Это научный факт. Я бужу женщину так часто, что она уже ни о чём больше не мечтает, только о покое. И от моей воли зависит, когда она его получит.
В полном покое я лежу – парю? плаваю? – лишь тогда, когда она ставит музыку. И тотчас начинаю пинаться, когда она её выключает. Уже через несколько дней – если это действительно были дни, но мне так казалось – она, по-моему, уловила эту взаимосвязь. Человек ведь тоже ничто иное, как эти собаки, которые начинают выделять слюну на звук колокольчика.
Я ничему не разучился.
Между тем это уже работает. Когда я хочу слушать музыку, мне достаточно пнуть её.
Я люблю музыку.
Судя по всему граммофоны сильно преобразились с моих времён. Для смены пластинки уже не требуется такого большого перерыва. Всю Героическую симфонию Бетховена номер три я смог прослушать целиком, не прерываясь.
Ми-бемоль мажор. Моя любимая тональность. «Благородно и пылко» – так называл её старый Рёшляйн.
Как правило, она выбирает музыку, которая мне нравится. Только один раз опять были эти совершенно другие тона, эти ритмические детонации, которые ощущаешь всем телом. Вот это я не люблю. После нескольких сильных пинков она тут же её выключила. Повторную попытку она уже не сделает. Люди легко обучаемы, если однажды нашёл их слабое место.
Теперь я хочу научить её по команде ставить совершенно определённые пластинки.
Я бы посмеялся, но мой организм ещё не настроен на это. У меня от этого начинается икота и никак не хочет прекращаться. Судя по всему, нерождённые не ориентированы на развлечения и забавы. Могут только скривить в гримасу свои недоделанные личики. Видимо, природа исходит из того, что в этой стадии им ещё не над чем смеяться.
У меня есть повод порадоваться. Приятно сознавать, что я, несмотря на мои ограниченные физические возможности, всё ещё могу добиться того, что задумал. В конечном счёте побеждает более решительная воля.
А она и впрямь гордится своим послушанием! Не замечает, что такт для её танцев задаю я. Она даже хвастается тем, что она делает. Собака, которая убеждена, что это она учит своего хозяина забрасывать палку.
Я только что подслушал её разговор с подругой. Она хвасталась, как успешно она может успокаивать меня музыкой. Она – меня!
Она правда так считает. Арно – кажется, так зовут мужчину – дескать, не может поверить, сказала она, но она-то сама твёрдо убеждена, что дитя в материнской утробе всё слышит.
Неприятно, эта икота.
Она убеждена, что уже очень хорошо меня знает. Даже считает, что может в точности описать мой характер. «Он очень чуткий ребёнок, – говорит она. – Мать чувствует такие вещи».
Ну что ж, пожалуй, я и впрямь чуткий.
Это и в самом деле забавно – слушать её.
От некоторых вещей мне придётся её отучить. Когда она говорит обо мне, она называет меня «гномик». Мне это не нравится. Ещё пока не знаю, как из неё это выбить, но уж найдётся какой-нибудь способ.
Способ я находил всегда.
Гномик, сказала она однажды, ужасно гордясь таким познанием, гномик даже различает разные виды звуков. Можно это почувствовать. Например, музыку, от которой Арно в таком восторге, гномик вообще не любит. Да и сама она находит её слишком агрессивной.
«Агрессивная» – точное слово. Приятно осознавать, что этим ритмическим шумом меня грузит мужчина. Это ему придётся отвечать за это.
И приятно осознавать, что хотя бы один из двоих обладает каким-то вкусом. Мне было бы неприятно родиться в семье полных невежд. Ведь придётся – хотя бы первые годы – проводить вместе немереное время.
Её опять рвёт. Это нормально?
Противно слушать это изнутри.
Снаружи эти звуки мне хорошо знакомы. Если в человека вливать воду через воронку, пока не раздуется его живот, то после его рвёт очень похоже. Метод незатратный, но и не очень эффективный. Мы экспериментировали с ним, но потом отказались от его дальнейшего применения.
Это всегда было моим принципом – минимальными затратами достигать наибольшего действия. В этом я брал пример с японцев. Они – народ старой культуры, и у них никто не пишет перегруженные картины маслом. Флакончик туши и кисточка – вот всё, что им требуется. Всё избыточное опускается. Ведь мы живём уже не средневековье.
Её рвёт безостановочно. В промежутках между судорогами она хватает ртом воздух и стонет. Это звучит как примитивное пение.
Я пинаю её, чтобы она заглушила свои назойливые звуки музыкой, но она не реагирует на пинки. Кажется, у неё серьёзные проблемы.
Не начать ли мне уже беспокоиться? Если ей плохо, я ведь тоже нахожусь под угрозой.
Я ненавижу эту зависимость.
Я чувствую, как она всё больше впадает в панику. Её волнение захлёстывает меня, как первые волны наводнения. Я не могу от них оградиться.
Нет, не наводнение. Огонь, который распространяется. Мы – два дома, пристроенные друг к другу.
Встроенные один в другой.
Она боится. Я бы кричал, призывая на помощь, если бы тут был ещё кто-то. Но здесь никого нет.
А ведь кто-то должен о ней позаботиться.
В том числе и ради меня.
Следующий приступ. Ей совсем нехорошо.
Рвота прекратилась, но это не принесло мне облегчения. Наоборот. Я потерял связь с женщиной. Как будто кто-то перерезал телефонные провода. И на другом конце провода теперь никого нет.
Внезапная мысль: а может, дело совсем не в ней? Дело во мне?
Они меня обнаружили и решили убрать меня из обращения?
Мне становится худо.
Я чувствую себя отторгнутым. Вытесненным.
Грудная клетка будто перетянута ремнём.
Не то чтобы это было больно. Пока нет.
Чувство дурноты.
Я не дышу, я уже примирился с тем, что я не дышу, но всё равно у меня такое чувство, будто я задыхаюсь.
Мне требуется помощь.
При малейшем шевелении мне становится хуже.
Человека можно связать так, что при каждом движении он сам перекрывает себе дыхание. Им приходится лежать совершенно неподвижно, это им даже говорят, тогда с ними ничего не случится.
Но никто не может не шевелиться.
Тяжесть становится всё сильнее.
Должно быть, они меня обнаружили. Поступил сигнал, загорелся свет, загудела сирена, поднялась тревога, которая сказала им: «Тут один знает то, что ему не положено знать». Они прочитали мои мысли, не знаю уж, каким образом, они решили устранить поломку, ликвидировать бракованный продукт из обращения. Не допустить меня до появления на свет.
Так вот каково это ощущение, когда тебя стирают?
Я перестану существовать.
Женщина будет плакать. Будет корить себя. Винить в выкидыше.
Ну, хоть что-то. Я не буду полностью забыт.
Я никогда не был пугливым человеком, даже в трудных ситуациях всегда сохранялясность ума. Но теперь моя голова больше не функционирует. Мне хочется отбиваться руками и ногами, избавиться от этого чувства удушья, но я не могу шевельнуться. Больше не могу.
Это конец?
Какие-то звуковые сигналы, писк.
Голоса, которых я не понимаю. Они звучат глухо.
Снова писк сигналов. С постоянным периодом.
Нет, не с постоянным. Писк замедляется.
Замедляется.
Я не умер. Я спал. Если то был сон, а не обморок.
Всё ещё присутствует это паническое чувство. Горький привкус во рту. Я не могу его выплюнуть. Я отравился её страхом.
Я слышу, как она хнычет. Голос тоньше, чем я привык у неё слышать. Этот тон мне знаком. Так люди звучат, когда они сдались.
Она что-то говорит, но я не могу понять. Как будто мой слух стал слабее.
Весь мой организм стал слабее.
Я боюсь снова заснуть. Не знаю, будут ли у меня силы очнуться ещё раз.
Надо быть начеку.
Бодрствовать.
Я должен.
Мне снился сон, который я не могу вспомнить. Угрожающий сон. Из этого сна меня вытащил писк. Каждый его звук – болезненный укол.
Но я ему благодарен за это. Из этой череды писков я могу связать себе верёвку. Верёвочную лестницу. Бежать отсюда.
Я так устал.
Взволнованные голоса. Они говорят наперебой. Я не могу различить слова.
Мужской голос. Арно. Он кричит так громко, что его я понимаю. «Сделайте же что-нибудь!» – кричит он.
Другие голоса успокаивающие. По их тону становится ясно, где мы, должно быть, находимся: в больнице.
Значит, слабость всё-таки не моя собственная. Женщина тоже в этом виновата.
Она не имеет права заболевать. Она отвечает за меня.
Страх.
Когда я в последний раз был в больнице, другие боялись меня. Тогда я всё держал под контролем. Самостоятельно принял решение всё-таки ампутировать левую кисть, сам нашёл врача и назначил время. Всем участникам дал ясно понять, что с ними будет, если они когда-нибудь об этом проговорятся. То было неприятное вмешательство, но я был господином ситуации.
Страх означает: не иметь контроля.
Если женщина умрёт – а если я правильно толкую всеобщую тревогу, эта возможность не исключена, – если она не выздоровеет, я издохну вместе с ней. Без скорлупы яйцо не сохраняет свежесть.
Я могу только ждать. Ждать и надеяться.
На что?
Найдут ли они на сей раз мои воспоминания? Я не хочу ещё раз садиться на карусель.
А если садиться, то не со всем этим балластом.
Женщина, кажется, в беспамятстве. Они беседуют о ней, не выходя из комнаты. Мужчина и седовласый голос. Врач, как я понимаю.
«У нас две возможности, – говорит она. – Обе не радуют. Мы можем продолжать надеяться и ждать, что состояние пациентки стабилизируется…»
«Пожалуйста, – говорит он. – Пожалуйста, пожалуйста». Непонятно, с кем он говорит: с ней или с Богом.
«… или, – говорил седовласый голос, – мы можем прибегнуть к очень сильной химической дубине. Применить средство, которое всегда оказывает желаемое действие».
«Пожалуйста», – опять умоляет он.
«Правда…»
Что «правда»?
«Эта терапия опасна для плода. Вы должны быть готовы к тому, что ваша жена потеряет ребёнка».
«Мы не женаты», – говорит он.
Зачем он это говорит?
«Вы должны принять решение», – говорит она.
Он молчит.
О проекте
О подписке