Я вышел из той двери. Андерсен вышел из той двери, шагнул в стёртое из памяти время, они меня схватили или не схватили, посадили в заключение или выпустили, так или иначе, я прожил жизнь как Андерсен, долго или коротко, я существовал как Андерсен, пока не износилось тело, старое тело, у которого была только одна кисть, разрушилось ли оно от несчастного случая или было съедено болезнью.
Должно быть, так оно и было. Чего-то такого я и ожидал. Прах во прах.
Только этим дело не кончилось. Карусель крутилась дальше. Кто ещё не накатался, кто хочет ещё раз? Пять кругов двадцать пфеннигов.
Ягнёнок-беее, глаза у которого увлажнялись всякий раз, когда он думал о том свете, однажды принёс нам на урок картинку, одну из тех оглупляющих картинок в пастельных тонах, на которой был изображён больной ребёнок в кровати, нет, не больной, а мёртвый, родители стояли рядом, отирая слёзы, а из груди ребёнка выпархивала вверх его душа в венце из света. На верхнем краю картинки уже ждали ангелы, чтобы восприять её.
Хуже нет для меня, чем признать хоть в чём-то правоту таких людей, как учитель по катехизису Лэммле.
Разумеется, не в отношении ангелов. Хотя никто не порхает по облакам на белых крылышках. Но вот душа…
Я должен подыскать для этого другое слово. «Душа» имеет затхлый душок воскурений.
Неважно, как я это назову, я должен привыкнуть к мысли: для меня начинается новый круг карусели. Я не выбирал себе лошадку, на которой теперь сижу, но мне придётся на ней скакать.
Хоп, хоп, всадник.
Если он падает, то кричит.
Логически мыслить до конца.
Если это так, я не могу быть единственным. Не я первый. Если это могло случиться со мной, должно было случаться и с другими.
Это объяснило бы многие необычные вещи. Вундеркиндов и гениев. Моцарт ещё маленьким мальчиком понимал в музыке больше, чем Рёшляйн в старости. Может быть, Вольфганг Амадей уже до этого был музыкантом, играл в придворной капелле на скрипке или на фортепьяно, может, его воспоминания о том, чему он обучился, по каким-то причинам не были стёрты, может, поэтому он смог начать с того, чем другие заканчивали.
Может, Моцарт был какой-то неисправностью системы.
Он умер молодым. Вполне мыслимо, что и это связано с тем же. Он был слишком блестящим, поэтому им бросилась в глаза неисправность, и они её устранили.
Кто бы ни были «они».
«Любимцы богов умирают молодыми», – это мне пришлось однажды переводить на уроке латыни. Боги? Тут я сомневаюсь. Почему в универсуме всё должно происходить не так, каку людей? Когда нижестоящая инстанция хочет замять свою ошибку, она ссылается на вышестоящих. Спихивает ответственность выше по лестнице. «Я всего лишь подчинялся предписаниям», – говорят они в таких случаях.
Возможно, такие ошибки случаются чаще, чем можно представить. Они делают свою работу спустя рукава; или их машина износилась, кто их знает. По большей части это всего лишь мелкие недочёты. Один помнит наизусть стихотворение, которое никогда в жизни не учил, другой вспоминает ландшафт, где никогда не был. Небрежность. Уборщица поленилась заглянуть за шкаф и вытереть пыль как следует.
Как правило, такие мелкие отрывы от группы не бросаются в глаза даже тем, с кем случаются. Как нечаянный фальшивый тон не слышен в грохоте симфонического оркестра. Маленькие ошибки постепенно затемняются, как в кино царапины на плёнке. Или этому находится какое-нибудь безобидное объяснение.
Но иногда случаются и большие поломки. Каку меня. Помнишь всю свою жизнь, да если даже и часть её. А главное: ясно понимаешь, что это воспоминание. Может, на карусели сидит много других людей, которые знают, что это у них не первая ходка. И стараются ни в коем случае не подать вида, что это так.
Быть осторожным. Не выдать себя. Кто бросается в глаза, тот создаёт трудности, а трудности надо сметать с пути. Моцарту было всего тридцать пять лет.
Quem dei diligunt, adulescens moritur. И это я тоже помню.
Adulescens. Молодыми. Я не уверен, что дотяну до молодого. Пока ещё я даже не родился. И уже нахожусь в опасности.
Если они – кто бы они ни были – обладают способностью стирать память, то они в состоянии и учуять её остатки. Воспоминания, которым здесь не место. У них, наверное, есть своя система. Оборудование. Методы.
Не думаю, что они постоянно контролируют каждого человека, это было бы слишком затратно. Но какие-то выборочные проверки они будут делать. Я всегда должен иметь в виду, что они сделают выборочную проверку.
Итак, нельзя, чтобы они застукали меня на воспоминании. Даже в мыслях. Когда я только нарожусь, я должен быть самым невинным, самым безобидным младенцем, какой только есть на свете.
Это я смогу. Разумеется, это я смогу. Никто не сделает это лучше меня. Я раскрыл столько неправды, что сам научился, как эффективнее всего лгать. Моя последняя жизнь была лучшей подготовкой для такого задания.
Моя предпоследняя жизнь. Ведь я потом ещё был Андерсеном. Мне пришлось быть ещё Андерсеном. Хотя у меня ничего не осталось от его существования, кроме планов, которые я строил для него, когда выдумывал его для себя. То, что я вовсе ничего о нём больше не знаю, доказательство того, что эти планы сработали. Его воспоминания они стёрли. Но прошлое, которое он спрятал от мира, они не нашли. Считали за действительность ту роль, которую он играл.
Теперь начинается новая пьеса. С новой ролью, для которой мне не придётся подделывать документы. Выдумывать себе биографию. Я должен быть обыкновенным ребёнком – таким, как все остальные. Милым маленьким карапузом.
Ничем не примечательным.
Траляля.
Я должен как следует продумать это. Мысленно составить список; со всеми пунктами, на которые следует обратить внимание. Действовать систематически. Как я это делал всегда.
Впервые сожалею о том; что у меня никогда не было детей. Моя профессия…
Не вспоминать. У меня нет профессии. Я не знаю ни о какой профессии. Тем более о той; которую имел.
Как ведёт себя грудничок?
Кричать и какать. Больше мне ничего не приходит в голову. Отвратительное представление. Но если я хочу выжить…
Если.
Я мог бы и покончить с этим. Прекратить это карусельное круженье. Мог бы сойти. Просто больше не подыгрывать. Рядом со мной один вылез в какой-то момент из окопа; встал во весь рост на виду даже покричал и помахал рукой; когда они не сразу его пристрелили. Мы тогда сочли его сумасшедшим; но; может быть; он был единственный разумный среди нас. Провёл свои расчёты; подытожил; и под чертой у него вышел минус. Не захотел больше выносить невыносимое.
Потом ему выстирали память и усадили его на следующую деревянную лошадку. Если он тогда рассчитывал на рай; на вечное блаженство и окончательное отсутствие проблем; то он получил ТО; что хотел. Одним махом избавиться от всего ужаса войны – что может быть более райским?
А я должен таскать за собой свой старый багаж? Действительно ли надо так с собой поступить? Позволить так поступить с собой?
Допустим; это было бы нетрудно – разом подвести черту. Действительно было бы достаточно встать во весь рост и помахать; как это сделал тогда он. Привлечь их внимание. «Алло; вот тут один; который ничего не забыл; всё помнит; ошибочный продукт; такой; что причинит вам неприятности». И тогда они…
Что?
Ну уж что-нибудь придумают. Частенько ведь случается, что ребёнок просто умирает в утробе матери. Ничего не поделаешь, нам очень жаль, удачи вам в следующей попытке.
Только чтобы для меня больше не было следующего круга. Если они заметят, что случилась поломка, они не будут долго мешкать. Ошибку лучше всего исправить, ликвидировав её. Сделав её никогда не бывшей. Устранив ошибочного индивида из оборота.
Больные деревья надо рубить, иначе они заразят другие.
«Непригоден для повторного применения», такой штамп поставят на мою душу. Отходы. Брак. Долой.
То, как я себе это представляю, не будет больно. Механизм, вызывающий боль, к этому моменту времени уже бы не действовал. Но это будет окончательно.
Абсолютно окончательно.
Готов ли я к этому?
Нет.
Я слишком любопытен. Я хочу пережить следующий ярмарочный круг. Даже если для этого мне придётся вынести эту недостойную ситуацию.
Что я знаю о развитии эмбриона? Очень мало. Почти ничего.
Я знаю, как он возникает. Смерматозоид проникает в яйцеклетку, клетки делятся, подрастают отдельные органы…
Но как это происходит в частностях – понятия не имею. Я никогда не видел необходимости знать это в деталях. Чтобы доить корову, так я думал, я не обязан знать, как из травы получается молоко. Это не интересовало меня.
До сих пор.
Андерсен бы это знал. Не научные понятия и не латинские обозначения, но принцип. Образуются ли сперва лёгкие, а потом сердце или наоборот. В таких практических вещах он бы разбирался. Но Андерсен стёрт.
Всё длится девять месяцев, это я знаю. Три четверти года.
Когда щёлкнул выключатель и меня включили – не знаю уж, каким образом, – когда я начал что-то воспринимать, о чём-то думать – на каком месяце это произошло?
Понятия не имею. И с удовольствием бы подсчитал, сколько это ещё продлится.
На одном из наглядных пособий из учительской был изображён в разрезе беременный живот. Нам это казалось жутким.
Плод и эмбрион – это, собственно, одно и то же? Или есть какое-то различие?
Недоделанный человек на картинке был с поджатыми ручками и ножками, как мы поджимали их, прыгая с трёхметровой вышки для проверки на храбрость. Мы называли это «бомбой».
Головой вниз.
Может, и я плаваю вверх ногами? Я не могу различать верх и низ. Кажется, это одно из тех чувств, которые разовьются позже.
Околоплодные воды. Странные слова.
Человеческий череп, это я где-то читал, слишком велик для родового канала. В ходе эволюции становился всё больше. Поэтому женщине больно природах.
Только ли женщине? А что при этом чувствуешь сам?
Может, это и хорошо, что впоследствии уже не помнишь таких вещей.
В одном докладе по радио какой-то профессор объяснял, что у человека есть врождённая способность забывать негативные моменты и вспоминать только позитивное. Не знал он практики. Очень даже легко позаботиться о том, чтобы человек не забыл неприятные вещи. Очень легко.
Не очень ли больно будет рождаться на свет?
Я тоже всегда занимался чем-то вроде родовспоможения. Извлекал на свет божий то, что люди таили в себе глубоко припрятанным. Болезненный процесс, но необходимый. Признание – принадлежность преступления так же, как роды – принадлежность беременности.
У акушерок всё так же. Со временем крики уже не мешают. Принимаешь их к сведению лишь как указание на продвижение процесса вперёд. Думаешь, наверное: ну вот, сейчас, скоро. Вот уже и головка. Вот уже и начало признания.
Дознаватель и допрашиваемый – это совместная работа. В принципе люди хотят сознаться, это моё твёрдое убеждение. Болью ты даёшь им лишь оправдание, чтобы они смогли говорить, не стыдясь. Вот говорят, «носить в себе тайну». Сам язык всё правильно понимает. Таскаешь в себе тяжесть. Даже если наложил её на себя сам, хочется когда-нибудь от неё избавиться.
С беременностью, как я себе представляю, то же самое. Столько месяцев таскать с собой младенца – когда-нибудь это надоест.
Впоследствии, за это я готов идти на спор, женщина, в которой я сижу, будет ещё гордиться болями. Тщеславие страданий. В моей профессии это всегда пригождалось. Они все считали себя героями и дождаться не могли, когда же они расскажут кому-нибудь про свои подвиги. Неважно кому. Даже если это тот самый человек, который закручивал тиски на его пальцах.
Мы всегда говорили о тисках для пальцев, шутка, вошедшая в привычку. Хотя, конечно, никогда не применили бы такое старинное орудие пытки. Из любопытства я однажды его испробовал: вообще не эффективно.
Если правильно его приставить, это не должно быть надолго. Хороший родовспоможенец причиняет минимум боли. Сотрудников, которые не хотели это понять, я как можно быстрее отстранял. Они задерживают производство.
Правда, одного из такого сорта я какое-то время держал при себе. Но это был своего рода эксперимент.
По-настоящему трудно приходилось тогда, когда человеку действительно не в чем было признаться. Когда все крики и стоны были бесполезны, потому что вообще не было того, что из него можно было бы вытянуть. Невесело, но этого не всегда можно было избежать. Проблема, которой не бывает у акушерок.
«Явиться на свет». Странная формулировка. К этому тебя подталкивают? По крайней мере, в моём случае это не соответствует. Я был на свете ещё до этого.
Только мне нельзя это показывать. Нельзя, чтобы они ещё при родах заметили по мне что-то необычное.
Однажды они привезли нам женщину на сносях. Она даже не могла самостоятельно выбраться из фургона, потому что уже вовсю шли схватки. Дядя Доктор – не бог весть какой мастер своего дела, но для того, чем он занимался у нас, было вполне достаточно – должен был играть роль акушера. Он это делал впервые и волновался как девственница перед первым поцелуем. Но всё прошло хорошо. Не такое уж трудное дело оказалось.
Мы потом использовали новорождённого, чтобы заставить её говорить. Достаточно было только пригрозить ей, что мы что-нибудь сделаем младенцу – то был мальчик, насколько я помню, – и она уже была готова на всё. Пока она поставляла то, чего мы от неё хотели, ей даже было позволено кормить его грудью. Она говорила как водопад.
Такая новоиспечённая мать сделает для своего дитяти всё, это я тогда усвоил. Информация, которая мне наверняка ещё пригодится.
Допрос тогда продлился не слишком долго. Не так уж много она знала. Когда её потом увозили, она криком кричала. Потому что ребёнка ей с собой не дали, а ещё и потому, что у неё болела переполненная грудь. Её потом казнили, я думаю, а мальчика кто-нибудь усыновил. Заинтересованных было достаточно. По такому младенцу ведь не видно, откуда он взялся.
По младенцу не видно, откуда он взялся.
Всегда говорят об особой связи между матерью и ребёнком. Что мать узнает своё дитя из тысячи. Я считаю это пустой брехнёй. Если в больнице подменить двух новорождённых, матери точно также любят и того, кого им подсунули. Они твёрдо убеждены, что находят в лице малыша огромное сходство с какими-нибудь родственниками. «Ну чисто дядя Фридрих!». Если, конечно, цвет кожи не сделает подмену очевидной.
Можно проверить это, намеренно подменив детей. Это был бы интересный эксперимент. И женщина, из которой я надеюсь в скором времени быть извлечённым, обнаружит во мне множество знакомых черт. Внешне, возможно, так оно и будет. Часть её и часть её мужа в моей внешности, пожалуй, будут. Но внутри…
В одной книжке с сагами, которые я читал в детстве, мне попалось словечко «оборотень». Существо, которое с виду дитя, а в действительности нет. Родители его всё равно любовно пестуют, а из него вырастает чудовище.
Мать сделает для своего ребёнка всё.
Она мне совершенно чужая.
Я не знаю о ней ничего, кроме того, что она любит музыку, но не попадает в тон. Я и не хочу о ней знать больше ничего. Она мне не интересна. Ничего сверх самого необходимого.
Но, разумеется, мне придётся её изучать. Арестант должен знать своего стражника. У каждого человека свои слабости, которые можно использовать. Я это знаю. Я умею это. Своих способностей я не утратил, как и памяти. Я был лучшим в своём деле и остаюсь им.
Они ещё увидят это.
Будет совсем не трудно всё разведать. Прямо-таки до смешного просто. Ещё никогда шпион не находился в таком комфортабельном положении, как я сейчас. Она на сможет утаить от меня ничего. Совсем ничего.
Я уже и сейчас вынужден выслушивать её отвратительные интимности. То у неё в кишках бурчит, то она пердит пулемётной очередью. «Вы должны проникнуть в их головы» – так я всегда говорил своим людям. Ну да, а теперь это не голова, а утроба. Я сращён с её телом как нарыв. Впился в неё как клещ. Присосался как пиявка. С одной стороны, это мерзкое представление – быть так интимно связанным с совершенно чужим человеком. С другой стороны…
Она будет меня любить, эта дура-корова.
Так ведь другого она и не заслужила.
У меня нет причин думать о ней с дружелюбием. За это жалкое тельце, выделенное мне – как бы это ни происходило, кем бы ни распределялось, – в ответе она. Это она виновата в слабеньких конечностях, которые меня едва слушаются. Это она их сделала, крича при этом от наслаждения, стеная, мечась и потея. Я слышал, как она кричала, и думал, что её бьют.
Отвратительно.
От-врат-но.
Но я от неё завишу как лежачий больной от санитара, как наркоман от дилера, как приговорённый от палача. Я буду не в состоянии существовать без посторонней помощи. По крайней мере, поначалу.
Я не переношу этого – быть в зависимости. И никогда не мог переносить.
Я ещё даже не знаю, как она выглядит, а уже ненавижу её. Я всё в ней ненавижу. «Это чудо», сказала она, с этим глупеньким счастьем в голосе. Чудо? Это циничная шутка, которую кто-то со мной сыграл.
С человечеством.
Она будет себе воображать, что она моя мать. Я не могу это принять. Мне не нужна вторая.
А первая…
Не самая первая, наверное. Но с остальными сработало забвение.
Она давно в могиле.
Не то чтобы я так уж любил свою мать. Это только в книгах так. Романы, написанные для людей, которые не выносят действительности.
С любовью это не имело ничего общего. Просто привыкли друг к другу.
Она не была никакой выдающейся личностью. Слабое существо. Боялась сделать что-нибудь не так – страх, из-за которого она становилась непомерно строгой. Не то чтобы я от неё страдал, так близко мы друг к другу никогда не приближались, но всегда была дисгармония, которая мне мешала. Я уже тогда слишком чувствительно реагировал на фальшивые тона.
Продукт массового производства. Как и большинство людей.
Внешностью не урод, но и не хорошенькая. Ничего заметного. Небольшой шрам на лбу, остаток старого пореза. По мере того, как я подрастал, она рассказывала мне о происхождении этого шрама всё новые истории. Когда я был маленький и ещё верил в сказки, она придумала ведьму, которая коснулась её лба своей волшебной палочкой. Позднее, в том возрасте, когда любят приключения, ведьму сменил лев, с которым ей пришлось бороться в джунглях и которого она, естественно, победила. Чем старше я становился, тем прозаичнее были объяснения. Под конец она упала, катаясь на коньках.
Но и тогда я ей не поверил. Кто-то попросту побил её. Должно быть, мой отец. Он был одним из этих бездарных тиранов.
У моей матери был свой особый запах – всегда одного и того же мыла, которым она пользовалась всю жизнь. На духи она не тратилась. Может быть, экономность заставляла её покупать именно это мыло. Потому что оно при наименьшей цене давало наибольший аромат.
Консервативная женщина, которая боялась любых перемен. Что-то однажды выбрав, она и впредь придерживалась этого. И когда с возрастом у неё поредели волосы, она продолжала стричься по-старому. Между прядями светилась кожа головы, что лично мне всегда казалось неприятным. Нельзя выходить на люди в нижней юбке.
Когда она обнимала меня, она делала это неловко. Как будто прочитала об этом руководство в журнале и толком его не освоила.
Такая была у меня мать. И другой мне не надо.
А эта меня отталкивает. У неё вечно что-то не то с желудком, её постоянно рвёт. Очень неприятные шумы.
О проекте
О подписке