Барону Николаю Николаевичу Врангелю
Последняя в реке блестящая струя
Жуковский
– Я люблю эти маленькие пристани Финляндского пароходства… Правда? Эти плавучие буфеты…
– Да, это так вырывает из обстановки.
– Вот именно, пересаживает: без всяких усилий с вашей стороны полная перемена пространственных условий и зрительных отношений.
– Дальнее путешествие на близком расстоянии.
– В конце концов, это ведь принцип всякого «эффекта»: дальнее путешествие на близком расстоянии.
– Да. Как это верно и как это звучит бессмысленно!
– Очевидно, ничто не кажется бессмысленнее, чем те конечные формулы, к которым приходят люди друг друга понимающие. Ведь чем точнее, тем меньше слов, чем меньше слов, тем менее понятно для «посторонних». А мы окружены «посторонними».
– Но как я люблю это одиночество!
– О, великая вещь!
– Вот всегда говорят, в единении сила…
– Неправда – в уединении сила; только бессильные ищут единения, значит, – где же сила? Очевидно, не в тех, кто ее ищет у других.
– А это не парадокс? Боюсь, что это парадокс.
– Отчего же вы боитесь парадокса?
– Какой странный вопрос.
– А по-моему, странная трусость.
– Почему странная?
– Да что такое парадокс?
– Парадокс…
– Ну вот видите, вы даже не знаете, чего вы боитесь. Парадокс есть утверждение, идущее вразрез с общим мнением. Разве это так страшно?
– Это, пожалуй, не страшно, но почему вы так объясняете?
– Не я объясняю, а Ларусс, и в своем словаре он прибавляет: «Круглота земли долго принималась за парадокс».
– Значит, парадоксальность измеряется субъективным мерилом?
– Ну разумеется: не верят – парадокс, а поверят – будет истина.
– Ну это тоже парадокс.
– И тоже страшно?
– Даже жутко.
– Вот то-то и есть, мы все боимся, мы рабы слов. В театре хохочем, когда у Островского мать сокрушается, что сын знает мало «умных слов», или когда у Гоголя мать говорит сыну, что при слове «титулярный» ей «так и приходит на ум Бог знает что», а в жизни мы все так: слова для нас имеют смысл помимо их значения. Помню, одна дама однажды говорила, как соблазнительны магазинные окна: так иной раз захочется купить без чего всю жизнь жил, а тут кажется – обойтись нельзя. Да, сказал я, изобретения вызывают потребности. «Как это хорошо, как это великолепно сказано… Теперь, знаете, нам нужно проверить, правда ли это». – «Как так?» – «Да мне говорили, что всякий афоризм ложен». – «Но это не афоризм, – говорил я, – если даже афоризмы ложны, то это не афоризм». – «Да, но оно звучит как афоризм». – «Да не афоризм, не афоризм…» Понимаете, она даже не знала, что такое афоризм, а боялась его… Точь-в-точь как вы с парадоксом.
– Да как же не бояться, когда вы говорите такие вещи, что, пока люди не верят – парадокс, а поверят – будет истина. Ведь это разрушение всякой объективной истины.
– Не я говорю, а Булье говорит в своем словаре: «Многие воззрения, кажущиеся невероятными парадоксами, становятся неоспоримой истиной».
– Вы любите словари?
– Успокоительное чтение… раскрывает ум мироздания в уме человека. Не знаешь, что более достойно восхищения – зеркало или отражение.
– Ну а что такое афоризм? Уж будьте моим словарем.
– Афоризм есть краткое определение, все, что надо знать о каком-нибудь предмете; достоинство – при наибольшей краткости наибольшая полнота.
– И только?
– Только. Страшно?
– Нисколько.
– А знаете, насчет словарей что мы говорили и перед тем насчет одиночества, – ни при одном чтении я так не ощущаю великолепие своего одиночества, как при чтении словаря: вселенная для меня одного.
– Вполне понимаю. Только тот, кто знает цену одиночества, поймет это.
– А как мало таких.
– Редко, как все ценное.
– Как же не редко, когда люди не только не ценят одиночества, они платят за то, чтобы не быть одним. Все наши «увеселительные заведения», да даже театр, для большинства – не что иное, как плата за выход из одиночества: играйте мне, пойте мне, танцуйте мне.
– Своего рода чесание пяток?
– Ну да.
– Зато когда кто понимает…
– Ценно, как все редкое. Вы знаете стихи:
О мука! О любовь! О искушенья!
Я головы пред вами не склонил.
Но есть соблазн, соблазн уединенья.
Его никто еще не победил.
– Чье это!
– Не скажу.
– Почему?
– Вы ее не любите.
– Кого?
– Автора.
– Поэтесса?
– Да.
– Ах, так это Зинаида Гиппиус.
– Не знаю.
– Удивительно, как люди не хотят признавать друг друга способными на беспристрастие. В какой хотите добродетели – сколько хотите очков вперед, в беспристрастии – никогда: самый близко знакомый в подозрении.
– Ну хорошо. Нравятся стихи?
– Прекрасны.
– Зинаиды Гиппиус.
– Я так и знал.
– Ну послушайте! Это уж маленькое преувеличение. У древних греков «я узнал» значило то же самое, что «я знаю», у них для этого было даже особое прошедшее время – аорист, но сказать «я так и знал» про то, чего раньше не знал, и сказать только потому, что только что про это узнал, это уж…
– Нисколько не преувеличение. Вы, субъективист знаменитый, должны бы знать, что такое точка зрения.
– Отлично знаю.
– Значит, не отлично, если не допускаете, что можно сказать «я знал» про то, что только что узнал.
– Не понимаю.
– Это лишь точка зрения: передвижение точки зрения во времени… Что вы на меня уставились?
– Да, кажется, теперь вы заговорили парадоксами.
– А вам стало страшно?
– О, мне от слов страшно не бывает. А точки зрения? Да чем чаще они меняются, тем интереснее. Вы знаете, кто-то сказал: «Дайте мне любую доктрину, и я берусь ее доказать».
– Да, и посмотрите теперь с нашей «точки зрения» – только не временной, а пространственной, – посмотрите, как хорош Троицкий мост.
– Правда, даже ужасный Троицкий мост… Бедный Петербург! Его краса гаснет, как луч багряного заката.
– А что же вы, например, не поднимаете голоса иногда? Вхожи, приняты, бываете, а что из того?
– Кто вам говорит, что не говорю? Раз даже писал. По поводу гауптвахты на Синявинской площади…
– По поводу?..
– Гауптвахты… на Синявинской площади.
– Простите, не знаю.
– Мало кто знает. Я сам не знал. Раз ночью случайно проезжал, увидал эту прелесть, извозчика остановил, обошел кругом, посмотрел название улицы – Синявинская площадь. Понимаете, маленький домик, прелестнейший ампир, капризный ампир. Я не знал, что это такое, но там бы сад разбить, а это бы осталось посредине павильоном… Вдруг через два месяца читаю в газете: Дума постановила снести гауптвахту на Синявинской площади. И вспомнил я, как одна старая тетушка, по происхождению балтийка и по-русски плохо понимавшая, посылала камердинера справиться о здоровье тяжко больного. Камердинер возвращается и докладывает: «Приказали долго жить». «Ну, – прибавляла тетушка, рассказывая об этом, – я тут же все и поняла».
– Почему же это?
– Почему Дума постановила, не знаю, но газета прибавляла: «И в самом деле, уже давно она мозолит глаза обывателям». Мозолит глаза, – потому что гауптвахта, понимаете? На той же площади ужаснейшее здание, электрическая станция, – это не мозолит, а перл ампирного искусства… Но что вы хотите, чего ждать от газеты или от Думы, когда художник Репин высказывается против ампира, потому что… он будит в нем воспоминание аракчеевщины! Было время, мы дилетантов осуждали за то, что они некрасивые произведения любят за воспоминания, а теперь художники осуждают прекрасные произведения за напоминания.
– А если бы эту самую гауптвахту превратили в туалетный киоск…
– Простили бы.
– Знаете, это идея: самое ненужное превратить в самое нужное.
– Ради содержания примириться с формой? Не в первый раз… А то еще помню, по поводу Дворцового моста я говорил с одним из наших городских голов…
– Вы говорите так странно, во множественном числе, точно это гидра.
– Да ведь по латинской поговорке, одну отломишь – другая появится.
– Так что же вы говорили?
– Мы сидели рядом в какой-то комиссии по постановке памятника, и я воспользовался этим, чтобы обратить внимание на то, что Дворцовый мост нельзя рассматривать как одиночную постройку, что он есть составная часть огромного архитектурного рисунка, в котором Биржа есть центр, а Дворцовый мост лишь одно крыло, другое крыло – мост, соединяющий Биржу с Петербургской стороной; что, следовательно, если желательно, чтобы Дворцовый «гармонировал» с Биржей, то желательно, чтобы другой мост гармонировал с Дворцовым.
– И что же?
– Что?
– Что он сказал?
– Что же он мог сказать? Разве в таких случаях говорят что-нибудь иное, кроме любезностей? Но скажи я обратное, то есть что Дворцовый мост должен «гармонировать» с Зимним дворцом, а отнюдь не с Биржей, и я получил бы в ответ такую же любезность.
– Как хорош был проект Александра Бенуа.
– Мало ли что… А строят Мельцеровское рококо.
– Бедный, бедный Петербург!..
– А Москва?! Разве это не пятно на художественной России, что архитектурная Москва отказалась от себя. Эта американская Москва внутри Китай-города; эти готические Мюры и Мерилизы рядом с ампирным великолепием Большого театра; эти магазинные вывески, которые всегда кричат о себе, только о себе, и закрывают столько великолепных домов, – о себе кричат и заставляют молчать архитектуру!
– Я ужасно люблю, когда иностранцы, не бывавшие в Москве, говорят о ней как о настоящем, старом, типичном русском городе.
– Да, привести бы такого иностранца в Скатертной переулок, показать эти «настоящие, старые, типично русские» гримасы, кафельные ванны – дворянские бани, вывороченные наизнанку.
– То, что в публике называется «декадентский стиль». Вот тоже слово, ожидающее своего определения.
– Декадентский? Никогда никто не определит.
– Мне каждый раз, как я его слышу, хочется остановить и сказать: «Позвольте, сперва объясните, что это значит».
– Одну даму я раз спросил. Она сказала: «Ни одной прямой линии». А один господин сказал: «То, что воняет». У него два сына училось в гимназии, а в этот период семейной жизни эстетический кодекс родителей весьма часто руководствуется принципами довольно смутными, в которых критерий художественный так же смешивается с нравственным, как впечатления зрительные или слуховые с обонятельными.
– Метафора более яркая, нежели определенная.
– Вот определенности вы никогда и не дождетесь. Когда Роден – «декадент», и реклама мыла «Гелиотроп» – «в декадентском стиле». Когда под одной кличкой понимается и художественно прекрасное и художественно позорное…
– Это еще не так ужасно, как то, что людей, восхищающихся первым, признают сторонниками второго. «Вот вы восхищаетесь Роденом, так вот вам, в вашем вкусе, для вас» – и показывают вам рекламу пудры «Селестин». И удивление, что вам не нравится!
– А обратное удивление. Я ужасно люблю обратное удивление. Вы признанный декадент, вас окрестили, от клички не умоетесь. И вдруг – о удивление! Вы любите старых итальянцев, вам нравится Боровиковский, вы говорите, что вы Баха предпочитаете Рихарду Штраусу! И тогда говорят: «Он сдал, поправел, как говорят французы – подлил воды в свое вино. Неспроста, тоже знает, откуда ветер дует»…
– А когда начинается объяснение поступков – для чего он говорит, для чего он пишет, для чего старается, – люди думают, что они ух как тонки, насквозь угадали человека, а они только приписали ему свои же собственные побуждения.
– Не будем говорить о людях… Смотрите, солнце заходит: пожар во всех окнах Дворцовой набережной.
– Да, солнце всегда будет садиться.
– «Und morgen wird die Sonne wieder scheinen»[1].
– И это тоже всегда.
– Очевидно: «Hier vorne geht sie unter und kehrt von hinten zuriick»[2].
– Вы ужасно умеете давать настроение и разбивать его. «Мечты, мечты, где ваша сладость»!..
– Вот опять одна из бессмысленных поговорок.
– Во-первых, это не поговорка. Не будьте как тот автор, который писал: «Как гласит французская пословица, – никто не пророк в своем отечестве».
– Неужели! Кто это?
– Кто, это все равно. Только он не знал, что это из Евангелия. А еще в книге по церковному вопросу.
– Ну хорошо, но ведь я же сказал «поговорка» не в смысле происхождения, а в смысле употребления – прибаутка, присказка. Я не понимаю, как и поэт мог написать такую чепуху.
– Почему чепуху?
– Да разве мечты могут утратить свою сладость? Мечты никогда не могут утратить свою сладость.
– Он вовсе не говорит, что мечты свою сладость утратили, а что он утратил мечты, а так как…
– А так как мечты сладки – понимаю… Какой чудный вечер!
– Да, уж вечер.
Уж вечер… облаков померкнули края,
Последний луч зари на башнях умирает…
Последняя в реке блестящая струя
С потухшим небом угасает…
– У-га-са…ет…
– Нельзя почувствовать красоту Петербурга и не вспомнить Пушкина.
– Пушкина?
– Ну да, ведь это «Пиковая дама».
– Да, «Пиковая дама», вставной номер, текст Жуковского.
– Как я завидую вашей канве.
– То есть?
– У вас все впечатления ложатся на канву; даже когда воображение «свой мечет пестрый фараон».
– Уж не знаю… А что мы говорили насчет прибауток… Да, знаете, есть целая масса прибауток, которых я прямо слышать не могу, которые так обтрепались, что больше ничего не значат.
– С этим согласен.
– Я знал одну полковую даму в провинции, которая никогда не говорила просто «но», она всегда прибавляла: «увы и ах».
– Цветистый образ речи?
– Обойного характера – с возвращающимся рисунком. Ах, как у нас любят обои! А все эти «се нон э веро», «де густибус», «а ля гер ком а ля гер»…[3].
– И «сапиэнти сат»[4].
– И «сапиэнти сат», которым сдержанная оскорбленность заканчивает свое «письмо в редакцию».
– А кстати, что вы скажете о перестрелке Волконского с Философовым по поводу того, что тот назвал его «культурный князь», а он обиделся.
– Он не обиделся, это было бы глупо.
– Тогда зачем же об этом писать?
– Так он не с личной точки зрения писал, а как признак известного отношения людей друг к другу. И хотя Философов очень пространно не то извинялся, не то пояснял, все же нельзя не сказать, что вообще в известного рода печати с титулами у нас не умеют примириться: их или выплевывают, или проглатывают. В прошлом году, по поводу не помню кого, писали «титулованный лектор». Ну разве интересно – титулованный или не титулованный. Интересно: скучный или занимательный, идиот или не идиот, говорит или шамкает.
– Ну а как же, вы говорите, проглатывают титулы?
– «Присутствовали такие-то: С.А. такой-то, И.В. такой-то и господин Голицын». Это я читал.
– И, очевидно, это должно что-нибудь обозначать, потому что иначе и про других сказали бы «господин». Но что это должно обозначать?.. Не понимаю…
– Много на земле непонятного… Смотрите, звезды зажигаются.
– «И светла адмиралтейская игла».
– Не хочется уходить…
– А что я еще хотел у вас спросить: почему это Волконский так с Далькрозом носится?
– Потому что Волконский – паук, прицепившийся к орлу.
– Ну уж это извините.
– А что, не паук?
– Этого не знаю. А только Далькроз, я думаю, не орел.
– Ах вы!.. Было однажды интервью с одним из актеров Михайловского театра; оно кончалось так: «Vivrons, ver-rons»[5], – сказали мы симпатичному артисту.
– Вольный перевод?
– Скорее, перевод с вольностями.
– Так что – орел?.. Вы никогда не спорите, когда заходит речь о Далькрозе.
– Никогда.
– Не убеждаете.
– Никогда.
– Не обижаетесь.
– Никогда.
– Не сердитесь.
– Никогда.
– Не осуждаете.
– Я жалею.
– А когда смеются?
– Еще больше жалею.
– А когда всполошенная стыдливость кричит о поругании благопристойности?
– О, тогда уж я окончательно молчу.
– Но вы думаете?
– И очень.
– Что же вы думаете?
– Что лучше руководствоваться звездами, чем пресмыкающимися.
– Уважаю.
– Спасибо…
– Вам не пора?
– Куда?
– Куда-нибудь.
– Никуда мне не пора.
– А мне пора.
– Куда?
– Куда-нибудь.
– Бегство из одиночества?
– Может быть, наоборот…
– Жажда одиночества?
– Не обижайтесь.
– Уважаю.
– Спасибо.
– Ну что же, до свиданья.
– До свиданья.
Павловка,11 октября 1911
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке