К нему явилась молодая монахиня, смиряющая плоть, дабы не поддаться искушению дьявола. Инокиня из толка непишущихся странников, строго блюдущая заповеди стариков и древлее благочестие.
А в памяти остался совершенно иной образ…
И вдруг пожалел, что перенес из бани в дом: проснется – сразу поймет, и что видел ее обнаженной, и что прикасался, когда освобождал от вериг и укладывал в спальник.
Даже вот эту кожу сжигать не придется, взмахнет крылами и улетит…
Космач снял с вешалки одежду Вавилы, взял котомку и пошел в дом. Отсыревшие валенки и дубленку на печь положил сушиться, а розы снял и, подрезав стебли, утопил в лейке с водой: говорят, они так дольше живут. Потом осторожно открыл дверь в горницу, прислушался и, прокравшись к кровати, оставил у изголовья одежду и вещи. Но власяницу засунул в карман полушубка, испытывая при этом тихое мстительное чувство.
Пельмени в тарелках давно остыли, склеились, обсохла запотевшая бутылка шампанского, и праздничный стол потерял свой недавний блеск. Космач свалил пельмени в миску и вынес собаке, тихо поскуливающей в сенях, но строптивый пес даже не понюхал, отвернул морду.
– Не берешь из чужих рук? Как хочешь, твоя воля…
Жулик, напротив, просил корма, стучал копытами и ржал на голос хозяина – набил ему ясли сеном.
– И такие неожиданности случаются, брат…
Он хотел отвлечься в хозяйственных заботах, встряхнуться, однако едва переступив порог, уловил банный запах.
Вавила скинула простынь, разбросала руки – летала во сне…
Космач выключил верхний свет, горящую настольную лампу поставил на пол и сел за рабочий стол, отгороженный от просторной избы книжным стеллажом, раздернул занавески на окне – создал обстановку, когда хорошо думалось.
На улице по-прежнему буранило, в непоколебимом свете фонаря висела туча мельтешащего снега, и не поймешь, откуда ветер. А в тихую погоду и летом, и зимой из этого окна открывалась такая даль, что если долго смотреть, то возникало чувство полета.
Он часто засыпал, откинувшись в кресле, и сны тогда были легкими, воздушными. И сейчас он не заснул, но будто во сне увидел небольшое поселение странников среди трех десятков глубоких таежных озер с редкостным и загадочным названием – Полурады. В миру такие деревеньки называли скитами, однако на самом деле там жили не по монастырским правилам, а обыкновенно, семьями. Обычно неписахи редко оседали и жили на одном месте и редко строили дома – чаще всего останавливались у старообрядцев из других толков (странников на Соляном Пути чтили особо за скитальческие подвиги и принимали радушно), на худой случай рыли землянки или рубили крохотные избушки, чтоб остановить вечный бег на год-полтора, родить и выкормить грудью ребенка, подлечить захворавшего. А потом снова уйти в бесконечное странствие.
В Полурадах все было не так. Истосковавшиеся по человеческому жилью и уставшие от цыганского образа жизни люди ставили настоящие хоромы, на подклетах, разделенные на мужскую и женскую половины, на зимнюю и летнюю избы. А для того чтобы защититься от чужого глаза сверху (тогда аэропланы еще не летали, но в послании сонорецких старцев было сказано, будут летать), дом выстраивали вокруг огромных кедров, и так, что ствол дерева оказывался на крытом дворе или в коридоре, соединяющем зимнюю и летнюю избы. Огромные кроны словно шапкой накрывали крыши сверху, не пропускали воду даже в сильные дожди, принимали на себя всю тяжесть зимнего снега, а летом, источая специфический кедровый запах хвои, отпугивали несметные тучи комарья.
Прадед Вавилы, Аристарх Углицкий, в тридцатых годах выведал благодатное место среди множества озер, снялся с дурного, болотистого места на Соляной Тропе и увел свое племя подальше от анчихристовых уполномоченных, от сельсоветов и переписи.
– Посидим, буде, здесь, – сказал. – Довольно нам странствовать да по норам скитаться. Тут самый край света, некуда более нам податься. На сем и кончается Соляная Тропа и наше великое стояние. Рубите хоромины достойные и живите с Богом.
И пропал не только от зоркого ока властей, но и от своих, и не объявился бы, да настала пора сыновей женить и дочерей отдавать, пришлось сказаться.
Только спустя шестьдесят лет сюда впустили первого мирского человека – ученого, уже известного на Соляной Тропе, многими наставниками общин рекомендованного. Несмотря на это, Космача больше месяца продержали в карантине – в избушке на смолокурне: кормили-поили, беседовали или просто расспрашивали про жизнь мирскую и пытали по простоте душевной, не перепишет ли он странников в книгу бесовскую, не выдаст ли их бесерменам поганым.
И еще бы присматривались, да явился сам Аристарх Углицкий, стодесятилетний слепой старец с бородой, для удобства в узел завязанной на животе. Пощупал лицо ученого мужа, руки зачем&то помял.
– Ты что ищешь&то у нас, путник?
– Истину ищу, – сказал Космач. – Иного мне не надо.
– Кто дорогу указал?
– Овидий Стрешнев с Аргабача. Послал к вам, мол, что в Полурадах странники скажут, так оно и есть.
– Что мы скажем тебе? – заворчал старец. – Нет боле Соляной Тропы, кончается наше скитничество. Триста лет токмо и простояли. Как старики сказали, так оно и вышло. Все прахом пошло. Что ты еще знать хочешь?
– А понять хочу, как вы триста лет простояли.
В то время Космач понимал эту Тропу как некий путь, экономически связывающий множество скитов, монастырей и старообрядческих поселений на принципах товарообмена, – своеобразную дорогу жизни, позволяющую существовать раскольникам безбедно и автономно от государства.
Тогда все так считали…
Старец Углицкий покряхтел недовольно, поблуждал невидящим взором мимо незваного гостя:
– Буде, ступай за мной.
Это была победа, звездный час Космача, потому что еще никому из ученых не удавалось подойти к призрачным, таинственным странникам так близко. А мечтали и делали попытки многие, в том числе и сам дедушка Красников, пожалуй, лет сорок считавшийся единственным специалистом в университете, способным работать в среде старообрядцев. В молодости, при Хрущеве, его засылали в скиты темных лесных мракобесов как агитатора, открывать обманутым и забитым кержакам глаза на светлый мир будущего. В то время иначе было невозможно легально изучать жизнь и быт раскольников – с точки зрения официальной политики научного интереса они не представляли. Как и за что он агитировал, оставалось загадкой, но то, что Красников первым прошел весь Соляной Путь и оставил о себе добрую славу, было фактом. Вообще&то его всегда считали бессребреником, весь научный багаж умещался в монографии, напечатанной в университетской типографии и не ставшей диссертацией, да в трех тоненьких книжицах о говорах и обычаях в старообрядческих поселениях Среднего Приобья.
Он никогда не делал из своих способностей и возможностей какого&то секрета, каждый год, отправляясь на все лето в скиты, брал с собой студента поздоровее, ибо сам уже был в возрасте, но ничего не объяснял и не втолковывал – слушай, наблюдай и делай выводы. Таким образом Космач оказался в своей первой экспедиции в семнадцатый век и теперь шел по стопам Красникова, поскольку, как и он, работал на дядю.
Но в тот звездный период об этом не думалось.
Еще месяц ученый муж ночевал в старой баньке у озера, а днем напрашивался то на рыбалку, то сено убирать и, поскольку сила была, работал от души, однако все больше замечал, что интерес к нему тайных полурадовских жителей медленно пропадает. По обыкновению, пищу на смолокурню ему приносили отдельно, и всегда то молчаливая старуха Виринея Анкудиновна, то сноха ее, женщина лет пятидесяти, а тут стали присылать девушку, тоненькую, большеглазую, еще вроде бы подростка, но очень уж чинную: поклонится, прежде чем горшок с едой подать, затем на руки польет, полотенце, будто драгоценность, в руки вложит, потом отойдет в сторонку и ждет, пока он поест, и стоит с достоинством принцессы, с задранным подбородком. Возьмет посуду и тут же, подальше от его глаз, на озеро, по-бабьи, без всякой горделивости отмоет с песком, полотенце прополощет, перекрестит все, какую&то молитву прочтет и, путаясь в длинном подоле, бегом в гору.
Звали ее необычно – Вавила…
– Тебя почему так кличут? – однажды спросил Космач. – Неужели женского имени не нашли?
– Вавила – имя женское, – гордо ответила юная странница и преподала урок из именослова: – А мужское – Вавил. Есть еще Феофан и Феофания, Евдоким и Евдокия, Малофей и Малофея. У Бога для людей имен много, да надобно, чтоб в паре были, как два крыла у птицы. Вот тебя Юрий зовут, а как жену назвать? Нету женского имени. Все потому, что по правде имя тебе – Ярий, и жена тебе – Ярина.
И ушла, оставив Космача чуть ли не с разинутым ртом. С той поры он стал присматриваться к ней, несколько раз пытался заговорить, однако неподалеку были или братья, или отец ее, Ириней, вечно хмурый и обиженный чем&то мужик, поэтому Вавила удалялась, не поднимая глаз, чем еще больше возбуждала интерес.
Он впервые тогда столкнулся с потаенной, внутренней жизнью непишущихся странников, или, проще, неписах, как их называли старообрядцы других толков. Это были вольные, беспаспортные, не отмеченные ни в одной государственной бумаге и потому неуловимые люди, о существовании которых власть могла лишь догадываться. При малейшей опасности они срывались с насиженного места и бесследно исчезали вместе со скотом, пасеками и скарбом.
Здесь все казалось необычным и странным, как если бы он ушел в прошлое, в семнадцатый век, не подчиняющийся никакой логике двадцатого. Скрытное, чуть ли не полностью изолированное их существование (сено косили в полдень, чтоб тень от человека не видна была с воздуха, а траву тотчас же вывозили с луга) вполне мирно соседствовало с потрясающей информированностью и естественным восприятием технического мира – выходили ночью спутники на небе смотреть и не чурались, не крестились в ужасе, а спокойно и деловито отмечали приметы: если летящая звезда мерцает, через пару дней жди ненастья, а если инверсионный след от самолета долго не тает – к хорошей погоде. Наивность и невероятное целомудрие, когда хоромы делились на мужскую и женскую половины, парадоксальным образом сочетались с нудистским на первый взгляд бесстыдством, когда всем скитом, раздевшись донага, лезли купаться в озеро. Вроде бы смиренные и богобоязненные, но никогда не увидишь, как молятся; в быту скверного слова не услышишь, даже когда молотком по пальцу попадет, а примутся ругать неких отступников и еретиков – уши вянут. И при этом говорят: грех не то, что из уст, а то, что в уста.
Разобраться во всем этом Космачу не удалось, тем паче – на контакт неписахи шли трудно, и Вавила оказывалась единственным открытым для него человеком. Иное дело, вся скитская жизнь была на глазах, за гостем присматривали, а от прозорливых вездесущих стариков вообще ничего было не скрыть. За общий стол его по-прежнему не пускали, и это было на руку: выкраивалось несколько законных минут утром и вечером, когда Вавила приносила еду. Но и эта лавочка скоро закрылась. Однажды вместо нее явилась бабушка Виринея Анкудиновна, суровая, белолицая и еще не совсем старая, брезгливо ткнула клюкой в двери:
– Ответствуй, немоляка, кто дорожку к нам показал? Сонорецкие старцы?
О сонорецких старцах он тогда впервые слышал, хотя Красников говорил о какой&то совсем уж закрытой общине, которую он вычислил теоретически.
– Овидий послал, с Аргабача, – признался он, зная авторитет этого человека среди неписах.
– Кто ты будешь&то, коли Овидий послал?
– Ученый я, изучаю жизнь старых людей.
– Нет тебе веры. Шел бы куда-нито, покуда беды не случилось.
– Я не принесу беды, Виринея Анкудиновна, – заверил тогда Космач. – Напротив, помогать буду, защищать, если потребуется.
Она же глаза опустила и произнесла не совсем понятную фразу:
– Покажешь дорожку бесерменам, вольно или невольно. Смутится народ, и начнется хождение.
И больше Вавилу не присылала… Между тем подкатывал октябрь, и надо было выходить из страны озер до снегов и морозов на Енисей, пока навигация не закончилась, пока еще ходили теплоходы. Космач собрался в один час, поклонился сначала всем домашним по порядку, начиная с лежащего пластом Аристарха (зиму вряд ли протянет), потом весь скит обошел, простился с каждым, а Вавилы так и не увидел.
Выходить из озерных лабиринтов легче было при утреннем солнце, чтоб ориентироваться, когда и где повернуть: чуть промахнешься, и таких кругалей нарежешь, что и за месяц не выберешься. Однако накануне спутники в небе мерцали, день начинался ненастный, ветреный, снежок пробрасывало, и оставалось полагаться на свое чутье и память – все&таки второй раз по одному пути шел. И тут, лишь ступил в первый перешеек меж озер, в темноту пихтачей и кедровников, увидел блеснувшие глаза Вавилы и подумал: чудится, – но она выступила из лесных сумерек.
– Счастливого пути тебе, Ярий Николаевич, – проговорила совершенно будничным голосом. – Коль сомнение будет, куда воротить, держись левой руки.
– Что ты здесь делаешь? – Ему стало и радостно, и страшно.
– Матушка велела черничника нарвать вязанку.
– А зачем?
– Овчины дубить и красить. К зиме станем однорядки шить.
– Однорядки – это хорошо, тепло будет, – одобрил Космач.
– На будущий год приходи, ждать буду, – вдруг сказала Вавила. – И молиться за тебя.
Он стоял ошарашенный, не зная, что и ответить, а эта лесная дива засмеялась, поманила рукой и повела через высокий березовый лес. Остановилась перед невысоким курганом, увенчанным округлым камнем.
– Вот здесь стану молиться. Сей камень заповедный, сонорецким старцем Амвросием намоленный. Встанешь на него, и небо открывается, проси у Господа все, что пожелаешь. Как явился ты к нам, я пришла сюда и помолилась, чтоб соединил нас с тобой.
– Да как же, зачем? – совсем уж глупо и невпопад спросил Космач, но это ее рассмешило.
– Глянешься ты мне, Ярий Николаевич! У батюшки спросишь, так пойду за тебя! Токмо не Вавилу – Елену проси.
Тогда он еще не знал о двойных или даже тройных именах у странников.
– Почему же Елену?
– Мне первое имя Елена, от крещения данное. Станешь просить Вавилу, он лишь посмеется и не отдаст. А назовешь мое истинное имя, сразу поймет, что я согласна, и Господь благословит… Ну, ступай, ступай! Ангела тебе в дорогу!
Он не слышал, как боярышня проснулась и встала: или сам в тот момент был слишком далеко, или она, привыкшая к незаметной, скрытной жизни, оделась тихонько, как мышка, и вышла из горницы. Платье было уже другое, красивое, но мятое, из котомки; не досохшие, обвязанные платочком волосы лежали на плече, оттягивая голову чуть набок, златотканый кокошник со стрельчатым узором напоминал корону.
Шел только четвертый час ночи…
– С легким паром, странница, – проговорил он, появляясь из своего рабочего закутка; ждал недоумения, растерянности или гнева, но увидел испуг.
Она не спросила, зачем он снял власяницу и каким образом очутилась в доме, лишь потупилась и обронила хрипловатым от сна голоском:
– Спаси Христос… А уже утро?
– Нет, боярышня, ночь.
– Что же я проснулась&то? От беда… Будто кто в плечо толкнул.
– Так уснула без ужина! Давай-ка, боярышня, садись за стол, прошу. – Космач придвинул табурет. – Отведай, чем бог послал.
– Ой, да Ярий Николаевич! – растерялась Вавила, увидев заставленный тарелками стол. – Чего это вздумал&то? Спать надобно, грех по ночам трапезничать. Коль воды дашь испить, так и ладно будет.
Космач достал из лейки розы, бережно стряхнул воду и вложил ей в руки.
– Это тебе, Вавила. С праздником!
У нее задрожали пальчики и губы, не смогла поднять глаз.
– Ой, да ни к чему, Ярий Николаевич… Не знаю, что и сказать&то… Спаси Христос… А какой праздник&то ныне?
Он усадил ее к столу.
– Целых два праздника. Твое явление – первый! А второй – Женский день был, теперь уж вчера. Мы же с тобой как&то раз отмечали, помнишь?
Вавила отчего&то потупилась, отложила цветы и стала перебирать край скатерти.
– А Наталья Сергеевна к тебе не ездит из города?
– Нет, не ездит.
– Даже по праздникам не бывает?
– Не бывает.
Она поверила, улыбнулась не очень&то весело:
– Не хлопотал бы даром. Помолиться бы да спать. Ведь уснула, лба не покрестив…
А сама не сводила глаз с цветов, едва удерживалась, чтобы не потрогать томные, ожившие в воде бутоны.
– Вот накормлю, напою, тогда и спать уложу.
– Мне бы чаю токмо после баньки… Так пить хочется, во сне снилось, будто… – И оборвалась на полуслове, замолчала.
Космач включил чайник на рабочем столе, чтоб поближе, принес заварку.
Вавила вдруг насторожилась:
– У тебя травяной или казенный? Казенный – так нельзя нам. Когда Христа распяли, чай зацвел, обрадовался.
– Помню я, помню… Потому заварю каркаде, это из цветов египетских.
– Ну, из цветов&то можно…
И опять повисла напряженная пауза. Наконец закипел чайник, и боярышня оживилась, сама налила себе чаю и стала пить живой кипяток – только в кружке не бурлило. Он придвинул рафинад – песка староверы не признавали, а этот хоть не настоящий сахар, но все&таки…
– Ах, добрый у тебя чай, – похвалила с тревожными глазами. – Надо бы с собой взять…
Спохватившись, Космач разрезал торт, положил на тарелку перед Вавилой.
– Угощайся, ты же любишь!
Но она и кружку отставила, замолчала, задумалась, трогая пальцами шипы на цветах. Ему показалось, тревога и настороженность боярышни из&за того, что он грубо вторгся в тайную суть ее жизни, поддался порыву и срезал власяницу.
– Не жалей прошлого, – обронил он, присаживаясь рядом. – Теперь все будет иначе.
– Как будет, токмо Господь ведает, – после долгой паузы вздохнула Вавила и подняла голову. – На все воля Его, что проку роптать? А ведь грешим, фарисеям уподобившись. Дорогой тешилась одной думой, от иных отрекалась, как от искушений бесовых, да вот пришла&то с чем?
Это был некий ее давний, внутренний монолог, и Космач ничего не понял, но твердо знал правило, что задавать вопросы напрямую без толку: из&за чисто кержацкой природной скрытности и сопряженной с ней кротости сразу правду никогда не скажет, а начнешь поторапливать, вообще может замкнуться и унести с собой то, с чем приходила. Надо было терпеливо ждать, когда душа ее оттает, избавится от испуга, вызванного дорогой, чужими людьми и вот этой встречей, привыкнет к новому состоянию и раскроется сама.
– Смотрю на тебя, боярышня, – глазам не верю, – осторожно проговорил он. – Повзрослела, расцвела.
– Не ходил к нам давно. Поди, уж седьмой год пошел. – В голосе послышался материнский упрек. – Как весна, так ждем, ждем… Особенно когда паводок схлынет и путь откроется… А потом еще к осени ждем, к началу Успенского поста…
Она говорила «мы», чтоб спрятать свои чувства, и, как всегда, задавала вопросы прямо и бесхитростно, а ответить так же было невозможно. Не оправдаешься ведь тем, что он давно не занимается наукой и вступил в непреодолимый конфликт со средой обитания, почему и оказался в глухой деревушке.
– А позвала бы, так пришел, – осторожно намекнул Космач. – Клестя-малой приходил, так и поклона твоего не принес. Подумал, забыли меня в Полурадах.
– Когда он уходил, я на Енисей бегала, – смутилась Вавила. – Но весточку от тебя принес. И оливки принес… Сказывал, вся жизнь переменилась. Токмо не взяла я в толк… Коль ты ученый, так ученый и остался. Должно, Клестиан Алфеевич чего&то напутал.
О проекте
О подписке