Девятнадцатого августа 1917 г. на рижском направлении германские войска перешли в наступление. К полудню части 8-й немецкой армии форсировали Двину, угрожая выйти в тыл оборонявшим Ригу русским войскам. Опасаясь окружения, генерал Парский приказал эвакуировать Ригу. 21 августа немцы вступили в город, а вскоре туда явился кайзер Вильгельм II, принявший участие в торжествах.
После взятия Риги немцы прекратили наступление и возобновили его 1 сентября. Рано утром немецкая артиллерия начала артподготовку, используя химические снаряды, а в 9 часов утра 2-я гвардейская германская дивизия начала форсирование Западной Двины и захватила ряд плацдармов.
Упорное сопротивление 2-й бригады латышских стрелков обеспечило возможность выхода из-под германского удара 2-му и 6-му Сибирским корпусам. Окружить 12-ю армию немцы не смогли. Генерал Д. С. Парский отдал приказ оставить позиции и отступать на 3-ю оборонительную линию. Этот шаг подорвал боевой дух российских войск. Началось беспорядочное отступление на северо-восток. Войска бросали артиллерию и обозы.
Германцы преследовали отступавших довольно пассивно. Видимо, потому, что немецкое командование было вынуждено перебросить ряд участвовавших в операции дивизий в Италию и на Западный фронт. Лишь немецкая авиация активно штурмовала колонны отступавших русских войск, нанося удары и по беженцам.
Кавалерийская бригада, действуя в арьергарде, прикрывала отход русской армии. Эскадрон Павловского, потрёпанный в ежедневных стычках с германскими гусарами, совали затычкой в любую дырку. В живых осталось чуть больше шестидесяти человек. Погибшего подпоручика Штебро в должности помощника командира эскадрона замещал старший унтер-офицер Девяткин из кадровых, мужик опытный, рассудительный, осторожный. Благодаря ему и солдатскому страху оказаться в германском плену, Павловскому удалось наладить в эскадроне дисциплину. В бригаде это оказалось единственное подразделение, без революционного базара выполнявшее приказы и бившееся с немцами не за страх, а за совесть.
Чтобы хоть чем-то отблагодарить бойцов, Павловский выклянчил в штабе бригады целую коробку солдатских Георгиевских крестов, и на коротком привале подполковник Каменцев лично наградил солдат и унтер-офицеров, а заодно и зачитал приказ о производстве в чины. Всем унтерам присвоили чин старших, а Девяткину – фельдфебеля. По такому случаю награждённые и произведённые в очередной чин решили надраться, известив, правда, Девяткина. Тот доложил Павловскому и вовсе не ожидал такой реакции командира:
– Да и хрен с ними, пусть надерутся, завтра всё равно как миленькие в бой пойдут. Слушай, фельдфебель, а не выпить ли и нам с ними, как думаешь?
Девяткин выпить был, конечно, не дурак. Но тут слегка опешил. Попереминался с ноги на ногу, покрутил ржавые от махорки кончики усов, откашлялся со значительностью.
– Дык, оно, конечно, можно, господин ротмистр. Однакость есть и сумнения.
– Предъяви, – повеселел Павловский.
– А коли начальство прознает? Вам ведь нахлобучат. И, вообче, резон ли вам с нижними чинами водку хлебать? Сами ж говорили, панибратство в армии – худшее средство. Можно и авторитет замарать.
– А мы с тобой аккуратно пить будем, – Павловский обнял фельдфебеля за плечи, – аккуратно, но сильно. И пьянеть не будем. Тогда не только авторитета не замараем, но и поднимем его. А? Как полагаешь?
Девяткин полностью был согласен с командиром и взялся морально подготовить коллектив.
– Только вот, брат Девяткин, не резон нам с пустыми руками к нижним чинам идти, не привык я за чужой счёт выпивать. А у меня всего-то бутылка трофейного рому.
– Об ентом могете не горевать, Сергей Эдуардович, у меня припасено.
Девяткин выскочил из полуразрушенного блиндажа и через минуту приволок тяжёлый сидор, до отказа набитый разномастными бутылками из трофейных запасов. Здесь были польская водка, дешёвый немецкий шнапс, мутная латышская самогонка, и даже три бутылки настоящего французского шампанского…
По приказу Павловского пьянку обставили как серьёзную боевую операцию. Выставили дозоры из молодых солдат, в прибранном блиндаже накрыли стол, даже тарелки чистые и вилки из какой-то мызы приволокли. Выпили хорошо и крепко. Драгуны поначалу стеснялись командира, а потом обвыклись и под занавес, обнявшись, вместе пели песни.
Этот небольшой кутёж сплотил эскадрон. Солдаты не только окончательно поверили командиру и зауважали его, отныне Павловского берегли, прикрывали его от пуль и осколков, от немецких сабельных ударов и штыков.
Осенью семнадцатого в общей неразберихе отступления, когда под влиянием большевистско-эсеровско-анархистской пропаганды армия трещала по швам, а полковые комитеты массово отстраняли от командования офицеров, когда тылы оказались парализованными и армейские подразделения неделями не видели горячей пищи, эскадрон Павловского, давно потерявший связь со штабом бригады, организованно отступал на восток и, сплочённый вокруг командира, постепенно превращался в организованную преступную группировку.
Большевиков и эсеров в эскадроне не было, а с парой анархистов Павловский разобрался просто, преподав урок всем остальным. Однажды на привале двое драгун устроили свару по случаю невыдачи мясного котлового довольствия. Они бегали от костра к костру, вокруг которых повзводно сидели бойцы в ожидании кулеша, и орали, что пора власть брать в свои руки, что штаб-ротмистра следует повесить, что надо разбегаться по домам. Их никто не поддержал, но и урезонивать не спешили. Павловский не спеша достал из кобуры свой трофейный «парабеллум», выстрелил в воздух и, когда анархисты в испуге утихомирились, приказал фельдфебелю Девяткину:
– Взять эту сволочь!
Связанных анархистов поставили рядом у кромки небольшой балки.
Павловский обратился к сидящим бойцам:
– Братцы! Не будете возражать, если я от вашего имени пристрелю эту мразь? От них смрадом несёт.
Солдаты молчали. Пауза затягивалась.
– Молчание, надо понимать, знак согласия?
Павловский хладнокровно расстрелял двух бузотёров. Тела скатились в балку, хоронить их не стали.
Двигаясь по лесам на северо-восток в сторону Пскова, эскадрон обходил крупные населённые пункты, в латышских, латгальских и русских сёлах забирали продукты, овёс и сено, меняли коней. Однажды к востоку от Мариенбурга[9] на лесной песчаной дороге близ большого хутора повстречали колонну сборного пехотного батальона под командой капитана. Тот потребовал подчиниться и следовать с ними на соединение с войсками. В доме латгальца, хозяина хутора, капитан поведал Павловскому о захвате большевиками власти в Петрограде, об аресте министров Временного правительства и повальных арестах генералов, о формировании красной гвардии и полном развале армии…
Павловский, сделав удивлённую мину, спросил:
– Не понимаю, господин капитан, на соединение с какими войсками вы тогда идёте, если армии нет?
– Армия будет, ротмистр, новая русская армия. Можете не сомневаться.
– Во главе с большевиками?
– А вы что, еще верите нашим генералам? Нет, голубчик, они матушку Россию просрали! Только большевики способны сплотить народ на борьбу с внешними и внутренними врагами. Очень советую присоединиться. Иначе окажетесь на обочине.
Капитан говорил спокойно, без пафоса. Чувствовалось, такое решение он принял осознанно, разубеждать его было бессмысленно. Павловский вначале растерялся. Он, молодой офицер, хлебнувший войны по горло, не знал, как поступить. Кроме армии и родной матушки у него ничего не было. Именно это – армия и мать – олицетворялось у него с понятием Родина, Россия, Отчизна. Он ничего не умел, кроме организации убийств. Этому его учили в училище и на фронте. Это он делал профессионально и с удовольствием. Большевики нарушили естественный ход его жизни, сломали армию, растоптали вековые традиции, уничтожают цвет офицерского корпуса, мирятся с германцами, насаждают хамство и вседозволенность черни…
Павловский ничего не ответил капитану. Он встал из-за стола, одёрнул мундир, вынул из кобуры «парабеллум» и на глазах хозяина и его семьи застрелил офицера. Вышел на крыльцо и, встретив сотни недоумевавших от выстрела солдатских глаз, прокричал:
– Братцы! Капитан застрелился! Он не верил в нашу победу над германцем и большевиками! Кто не хочет идти с нами на соединение с русской армией, кто желает гибели России и воцарения бесовской власти жидо-большевиков, могут уходить! Держать не стану!
Строй разрушился. Около сотни солдат отошли в сторону, сгруппировались и двинулись из хутора. Павловский подозвал фельдфебеля Девяткина и взводных унтер-офицеров.
– Два расчёта с «льюисами»[10] быстро отправить вперёд, устроить этим скотам засаду. Первому и второму взводам на рысях обойти их по флангам и ударить из лесу. Изрубить сволочей в капусту. Оружие и патроны собрать. Третий взвод остаётся для охраны хутора. Исполнять!
Подошедшие два прапорщика и поручик слышали приказ, приняли его как должное, заявили о подчинении штаб-ротмистру и готовности исполнять его указания.
После расправы с революционно настроенными солдатами Павловский приказал прапорщику Гуторову профильтровать оставшихся и доложить результаты. К утру в лесу расстреляли ещё десятка полтора сомневавшихся. На третьи сутки Павловский сформировал стрелковый отряд в двести штыков, усиленный его эскадроном, разграбил на прощание хутор и повёл бойцов не на Псков, а на юго-восток, по сосновым борам, планируя в каком-нибудь тихом местечке переждать зиму, отдохнуть и разобраться в происходившем. Вскоре отряд достиг села Липно и разместился в нём и на ближайших хуторах зимовать.
Ноябрь семнадцатого выдался в северо-восточной Латвии тёплым. После Покрова снега ещё не было. Сосновые боры набухли от сырости, и повсюду стоял крепкий запах опавшей хвои, гниющих веток и несобранных грибов. Павловский, расположивший отряд в селе Липно и на хуторах, сам устроился в просторном доме старосты.
Староста, Андрис Лапиньш, пятидесятилетний здоровяк с аккуратно стриженной русой бородой, голубыми глазами и пудовыми кулаками, мужиком был основательным, с достатком. В хозяйстве имелось несколько дойных коров, в свинарнике похрюкивали боровы и визжали поросята на откорме, отгороженный птичий двор пестрел разнообразными домашними пернатыми. Лапиньш держал четырёх справных лошадей. Две из них были рабочими, породы немецких тяжеловозов, а две ездовые – гнедые кобылы латвийской породы, выведенные путём скрещивания местных латвийских кобыл с орловскими рысаками и немецкими полукровками. Ездовые лошади были крупные, мощного телосложения, с широкой грудью, удлиненным корпусом, покатым и длинным крупом, большой головой с большими глазами и маленькими ушами. Когда староста показывал конюшню и лошадей, Павловский сразу определил породу тяжеловозов:
– Шварцвальдский фукс! Отличная порода: дружелюбный характер, мощные, выносливые и живут долго.
Лапиньш с удивлением взглянул на ротмистра.
– Откуда такие познания? Вы ведь вроде гусар, в основном по строевым? Я-то понятно, действительную службу в артиллерии проходил, под Киевом наша бригада стояла, лошадки у нас мощные были.
Павловский улыбнулся, похлопал ладонью по мощному крупу германца.
– У моей матушки в хозяйстве такая была. Очень мы её любили. А вот ездовые у вас хоть и хороши, но для седла крупноваты.
Староста в ответ тоже улыбнулся, ответил, вроде бы и не возражая:
– Хорошие лошадки, что в седле, что в упряжке. Им в атаку не ходить.
Павловский, чуть помедлив, тихо заметил:
– Как знать, хозяин, как знать.
Лапиньш не придал значения этим словам, пропустил их мимо ушей. А зря.
В доме старосты Павловский занимал тёплую и уютную комнату с широкой деревянной кроватью, платяным шкафом ручной работы, письменным столом и семилинейной керосиновой лампой на нём. Комната выходила в просторные сени, и постоялец не особенно мешал хозяевам. Питались в гостиной за большим столом. После того как вся семья – хозяин с хозяйкой, семнадцатилетняя дочь Лаума и десятилетний Эдгар – усаживались за стол, Лапиньш произносил по-латышски кратенькую молитву (они были лютеранами и не любили многословья), затем звали Павловского.
Стол не ломился от яств, но еда всегда была сытной. Утром хозяйка подавала истомлённую в печи гречневую или пшённую кашу со сливочным маслом, варёные яйца и крепкий душистый кофе. Обеды, в отличие от латышской традиции редко есть супы, всегда начинались с первого: готовились густые щи со свининой, гороховый суп с копчёностями, куриный или грибной супы, уха. Лапиньш как-то признался, служба в армии убедила его в незаменимости первого блюда. Ужинали остатками обеда, либо маленькими пирожками со шпиком, большими блинами из ржаной муки со сметаной, вареньем или шкварками. По праздникам и иногда в воскресенье на столе появлялись жареные куры и утки, домашние колбасы, окорока. В рационе всегда присутствовали варёная или печёная в печи картошка и ржаной хлеб. Хлеб этот, напичканный тмином и ещё какими-то душистыми добавками, Павловский терпеть не мог, но тщательно скрывал, чтобы не обидеть хозяев.
Он очень боялся, что хозяева будут соблюдать все посты, и его рацион резко сократится. Но лютеранская церковь признавала лишь два поста: Адвент, аналог Рождественского, и Великий пост, длившийся с Пепельной среды и до Пасхи. Кроме того, лютеранские посты «мясоедны», верующим рекомендуется лишь умеренная еда и особенно благочестивая жизнь в это время. Так что всё обошлось. Павловский с голоду не умирал.
Помирал он от скуки и отсутствия женского тепла. В селе, конечно, имелись приятные особы. Та же Сарита, к примеру, супруга старосты, высокая, статная, гибкая, не растерявшая к сорока годам привлекательности. Или их дочь Лаума, вылитая мать, с густой копной русых вьющихся волос и огромными голубыми глазами. Или взять Марию, крепкую, полнотелую супругу пастора Петра Озолса, всегда приветливую, сверкающую искорками лукавых глаз. Были и другие молодые женщины и девушки, примеченные острым взглядом Павловского. Очень хотелось ему женской ласки! Но озорничать было нельзя, ещё неизвестно, сколько отряду предстояло стоять на постое у местных. Любые попытки навязчивого отношения к дамам пресекались Павловским на корню. Несколько подобных случаев на хуторах закончились поркой солдат – неудавшихся насильников.
Павловский понимал, солдат, жиревших на сытых харчах в тепле и покое, необходимо занять. С этой целью он разработал план ротных и взводных учений, строевых занятий и учебных стрельб, ежедневного осмотра состояния оружия, обмундирования и конского состава. Еженедельно отряд организованно ходил в бани, регулярно занимался стиркой белья. Разведка и боевое охранение были на высоте.
За постой и питание Павловский платил местному населению тем, что имел: рублями Российской империи, дензнаками Временного правительства, германскими марками. Всего этого добра, добытого в ходе отступления неправедным путём, у него имелось в достатке. Но солдаты помогали хозяевам и по хозяйству: заготавливали в лесу сосновый пиловочник, доставляли хворост, кололи дрова, таскали в дома из колодцев воду, чинили кровли, заборы, инвентарь, телеги, сани, ухаживали за скотом, рыбачили, пополняя свой и хозяйский стол свежей рыбой…
В середине декабря запорошило. К Рождеству село и хутора засыпало плотным снежным одеялом, сосновые леса превратились в исполинов с огромными белыми пушистыми шапками. Ещё не пришли крепкие морозы, воздух был чистым и свежим, а ночи – тёмными, безлунными и беззвёздными, из густой облачности сыпал и сыпал снег. Павловский после ужина сидел во дворе под навесом на задке саней, курил и думал, что делать дальше, куда идти, как снабдить отряд походным довольствием… Он не знал обстановки в стране, в Петрограде, на фронте. И был ли он, фронт этот, не развалился ли совсем? Где немцы, где русские? Сюда, в восточную лесную глухомань Латвии, не достигали никакие новости и слухи. Здесь не было ни телефона, ни телеграфа. Почта не работала более полугода. Местные, главным образом состоятельные, изредка ездили в Мариенбург за покупками, к родным, в аптеку или по иной какой нужде, но никогда ни о чём ни ему, ни иным офицерам и солдатам не рассказывали. Когда Павловский спрашивал старосту или пастора, есть ли немцы в Мариенбурге, те прятали глаза и неизменно отвечали: «Мы их не видели».
После Рождества Павловский остро ощутил недовольство хозяев долгим сидением русских в селе и на хуторах. Местные перестали здороваться на улице, обходили его стороной, отворачивались. Прапорщик Гуторов докладывал, хозяева, у которых на постое стояли солдаты, резко урезали объем и ассортимент подаваемых к столу продуктов, в некоторых хуторах надвигался голод. Здешние места не отличались богатой землёй, кругом пески да болота, мало сенокосных угодий. Как правило, крестьянам на зиму хватало картофеля и капусты. Помогало изобилие грибов и ягод. А вот хлеба до весны не хватало никогда. Ржаная мука заканчивалась к февралю, пекли хлеб и пироги из ячменной, но и та к апрелю исходила. Потом с низким поклоном шли к богатеям и в помещичьи усадьбы, ехали в Мариенбург к перекупщикам зерна и мельникам, умоляли дать в долг муки и семян на посевную, клялись летом отбатрачить с лихвой. И мяса не хватало. Боровов, поросят (у кого они были) и птицу резали ещё осенью и зимой, сало берегли про запас.
Так было всегда. А во время войны стало совсем невмоготу. Хлеба негде было достать в принципе. Надежда отсидеться в глухомани, вдали от фронта, рухнула. Как снег на голову свалился этот русский отряд и подъел вчистую все крестьянские запасы, выскреб все сусеки, порезал оставшихся кур и уток. Голод стучался в дома. Негодование крестьян перерастало в злобу и враждебность к военным. Многие, в том числе русские и латгальцы, уже обращались к старосте Лапиньшу и пастору Озолсу с вопросом: «Когда уйдут русские?» И после Крещения староста и пастор в лютеранской церкви тайно собрали общинный совет. Решили отправить делегатов в Мариенбург, где стоял германский гарнизон, просить немцев о помощи. Для верности отправили две группы, зная, что русские повсюду выставили секреты, и если кого схватят, пощады не жди.
Одну группу из трёх мужиков, затемно отправившуюся в Мариенбург, дозорные из эскадрона Павловского взяли в трёх верстах от села. Отказавшихся отвечать, куда те направили сани, фельдфебель Девяткин для порядку приказал выпороть и доложил Павловскому. По его приказу мужиков вывезли на хутор, раздели догола и, привязав к соснам, стали на морозе пытать. Те во всём сознались, но про вторую группу, ушедшую ночью на лыжах через болото, умолчали.
Павловский, возмущённый страшным предательством Лапиньша и пастора, велел прапорщику Гуторову объехать хутора и распорядиться о подготовке к походу, изъятии у местного населения лошадей, саней, фуража, продуктов питания, тёплой одежды и обуви. Фельдфебелю Девяткину отдал команду резать на мясо молочных коров. Лошадей старосты тоже реквизировали.
О проекте
О подписке