– Он думает, – передразнил следователь, – он думает, он выдумывает… Все, что вы говорите, – предположение. Так?
– Наверное, если говорить о том, что я непосредственно не видел.
– А что же вы непосредственно видели?
– Я видел окровавленного Гуляева.
– Так уже и окровавленного. У Гуляева были разбиты губы.
– Раз вы все это знаете лучше меня, – сказал Веригин, – зачем меня сюда пригласили?
– Вас пригласили, – произнес следователь с упором на «вас», чтобы подчеркнуть официальность беседы, да и некоторую дистанцию между собой и Веригиным, – чтобы разобраться с происшествием, отделить факты от фантазий, курсантских фантазий. – Итак, что вы видели?
– Я видел Гуляева, у которого лицо было в крови.
– Хорошо, лицо у него было в крови, но почему вы решили, что Гуляева избил Ващанов? Ведь Гуляев мог упасть с лестницы и разбить себе лицо, у него в лаборатории могло что-нибудь взорваться. Могло?
– Могло. Но вряд ли это случилось в тот день.
– А что же случилось в тот день?
– В тот день я слышал, как Ващанов ругал Гуляева, слышал крики.
– Крики о помощи?
– Нет, крики избиваемого Гуляева.
– Ну, кто вам сказал, что избиваемого?
– Но это и так понятно…
– Кому понятно?
– Козе понятно, – не выдержал Веригин.
– Козе говоришь, – произнес следователь, – ну, ну… Грамотные все пошли… Подожди в коридоре…
Дима вышел в коридор и сел на скамью, длинную скамью, стоящую ву стены.
«Наверное так выглядят скамьи подсудимых, – подумал он, – ведь по делу могут проходить сразу несколько обвиняемых, и все они должны уместиться на одной скамье…»
Через некоторое время вышел Бугай, он закрыл дверь кабинета на ключ и пошел в сторону приемной.
«К начальству, на инструктаж», – точно определил Веригин – и оказался прав, потому что спустя четверть часа следователь вернулся окрыленный ценными указаниями и пригласил Диму в кабинет.
– Продолжим, – сказал он.
– Продолжим, – согласился Веригин и добавил: – Я хочу написать свои показания собственноручно… Закон предоставляет мне такое право.
– Собственноручно, говоришь, – следователь внимательно посмотрел на Веригина, – ну что ж, пиши.
Бугай дал ему чистый лист бумаги, из чего Веригин еще раз понял, что все, что происходит, – игра, поскольку показания писались или должны были писаться не в протоколе, а на чистом листе бумаги.
Веригин заполнял лист долго, хотя и написал немного. Следователь, получив лист из его рук, внимательно прочел, сказал:
– Ну, ну…
И отправил Веригина обратно в училище…
В училище Веригин поступил в 1991 году. Последний коммунистический набор, говорили о первом курсе того, года, последние советские курсанты.
Июль девятьсот девяносто первого, жара, скученность – пять человек на одно место. Правда, отбор начался еще до экзаменов, потому что жизнь абитуре в лагере сделали настолько жесткой и тяжелой, что те, кто пришел в училище, чтобы красоваться в военной форме, поняли – это слишком большая плата за возможность носить фуражку с кокардой и брюки с кантом.
Дима выдержал все: и скверную кормежку в столовой, и насмешки старшекурсников, гонявших их по утрам и все время напоминавших о том, что жизнь в училище еще ничего, а вот потом…
– Пять лет – один просвет, и двадцать лет беспросветной жизни, – капал им на мозги носатый четверокурсник Валек, выполнявший обязанности замкомвзвода.
Но Веригин интуитивно понимал, что это тоже элемент некоей игры. Училище не хотело брать случайных людей и устраивало отбор типично военными способами.
Последний экзамен он сдал семнадцатого августа. Восемнадцатого было воскресенье – день отдыха, а девятнадцатого радио сообщило о введении в Москве чрезвычайного положения. Военные – народ законопослушный и привыкли выполнять приказы, но приказы исходящие из единого центра. Если же таких центров будет два или больше, у военных может поехать крыша. Полигон, на котором жила бывшая абитура, а теперь первый курс примолк. Не спешили разъяснить обстановку строевые командиры, и только замполит роты лейтенант Мурханов знал все и обо всем и мог объяснить все и вся. Он тут же поведал, что начальник училища уже получил указание сформировать из курсантов последнего курса батальон и направить его в Москву…
Прошло два дня и все изменилось, изменился и замполит. Уже двадцать первого он провел очередную политинформацию, на которой проанализировал ситуацию, рассказал о том, что начальник училища, получив указание о сформировании батальона для использования его в столице, не выполнил его и тем самым спас училище от расформирования.
– А почему училище должно быть расформировано? – спросил замполита Веригин, – ведь училище готовит кадры для государства и расформировывается оно тогда, когда в кадрах нет потребности, а не тогда, когда его начальник не смог сориентироваться в политической обстановке.
– Ну вы демагог, Веригин, – только и сказал на это замполит.
Мурханов был выпускником военно-политического училища и отличался от выпускников училищ командных. Он не обладал громким командирским голосом, выправкой, командирской категоричностью, зато умел, как никто другой, держать нос по ветру, что было не менее ценно и создавало для него лучшие возможности для выживания и карьеры в армии образца начала девяностых годов двадцатого столетия.
Вскоре переворот забылся и начались курсантские будни: учеба, служба, такая же, как и у других курсов, за тем исключением, что первокурсников больше других посылали на хозяйственные работы, и не всегда в училище.
– Все это в порядке вещей, – говорили старшекурсники, – сначала тебя гоняют, потом ты будешь других гонять, сейчас ты на других пашешь, потом…
Идеалист Веригин в штыки воспринимал эту философию, но особо не возникал – вел себя как все.
В первый свой караул он попал в ноябре. Курсанты обычно заступали на службу в военные учреждения гарнизона. Первый свой караул он нес в здании прокуратуры гарнизона. За сутки пребывания там он узнал, что днем в прокуратуре находятся ее работники, а ночами в нарушение всех уставных правил – два лаборанта криминалистической лаборатории. Впрочем, лаборант по штату должен быть один, а два лаборанта находились в прокуратуре потому, что один из них – Ващанов готовился увольняться в запас и натаскивал» себе смену, только что призвавшегося Гуляева. Передача «участка» немного затягивалась, потому что Гуляев обещал сделать Ващанову дембельский альбом, «какого не было ни у кого…»
Второй раз в караул Веригин заступил через неделю. Был выходной день, сотрудников в здании не было. Стояла тишина, и только со второго этажа слышались приглушенные голоса лаборантов. Потом Ващанов вышел из здания и вернулся через час, как показалось Веригину, который был в это время на посту, пьяным.
Ващанов поднялся наверх и… Не надо было быть следователем, чтобы понять: что один собрат по оружию «учит службе» другого. Дело обычное, но в тот раз произошло то, чего, видимо, не ожидал ни Ващанов, ни караул. Гуляев дико закричал и бросился вниз под защиту часового. Веригин действовал строго по инструкции. Он вызвал на пост начкара. Тот отвел Гуляева в караульное помещение, заставил вымыться под краном и отправил его из здания прокуратуры в часть, где он был приписан, а само происшествие отразил в караульной ведомости.
По возвращении из караула и Веригину, и начкару пришлось давать объяснения командиру роты и замполиту. Правда должность последнего уже так не называлась, он был помощником командира роты по воспитательной работе.
И первый, и второй действия Веригина и начкара одобрили. Иначе не могло и быть: неделю назад замполит проводил с ними занятия, на которых говорил о том, что в армии США пышным цветом расцветает казарменное хулиганство, и что эта зараза добралась и до Российской армии, но у нас командование объявило ей решительную борьбу, и она, в скором времени, будет окончательно искоренена…
– Одним из факторов такого искоренения, – говорил бывший замполит, – есть «выявление всех случаев казарменного хулиганства и своевременное реагирование на него командования. Хулиганство нельзя скрывать, ибо скрывающий свою хворь – обречен».
Наверное, исходя из его последних слов будущие офицеры не стали прятать факт хулиганства и поступили так, как и должны были поступить…
Прошло три дня, и все опять изменилось, и тот же замполит заговорил с Веригиным и бывшим начкаром так, как говорят взрослые с неразумными детьми… Начкар – он же комод[10] Веригина, до училища уже отслужил срочную и кое в чем разбирался. Фамилия его была Щеглов, а поскольку он был родом из Черниговской области, имел кличку Щеглов-из-хохлов. Щеглов «мгновенно врубился» и согласился с тем, что «во время несения службы ничего не произошло». Ну, прибежал к нему в караул солдат, ну, отправил он его в роту, чтобы не болтался в служебном помещении в выходной день, но предполагать, что произошло у этого солдата с другим он не может, не присутствовал…
С Веригиным было сложнее: он называл вещи собственными именами.
На пятый день его и Щеглова пригласили в прокуратуру, именно пригласили, так сказал им замполит, а не вызвали. Командир роты выписал им увольнительные, и они поехали на автобусе тем же маршрутом, что ехали в караул на машине… Щеглов попал к одному из помощников прокурора гарнизона, Веригин – к следователю Бугаю…
В училище Диму ждал Щеглов, он приехал на полчаса раньше.
– Ну что? – спросил он.
– Подтвердил факт избиения, – ответил Веригин.
– А ты видел этот факт? – спросил комод.
– Нет, – ответил Веригин, – но ты же не дурак, чтобы отрицать, что Ващанов исколотил Гуляева.
– Не дурак, – сказал бывший начкар.
– Ну вот…
– А-а, – махнул рукой комод, – ты хоть знаешь, что Гуляев написал объяснение, что «употреблял спиртное и что-то там, в лаборатории разбил, а, разбив, испугался, что придется отвечать, заорал и побежал к часовому…» Тебе показывали его объяснительную?
– Нет.
– Конечно, зачем тебе ее показывать, ты же ничего видеть и слышать не хочешь.
– Но его на что-то купили.
– Возможно, но тебе какое до этого дело.
– Ну да, купили, – продолжал Веригин, не слушая Щеглова, – ему наверное, сказали, что Ващанова вот-вот уволят, а его все же возьмут лаборантом несмотря ни на что… Я не пойму только, зачем это им?
– Хм, – усмехнулся бывший начкар, – ты многое не сможешь понять, если не хочешь этого понимать… Прокуратура организация военная, она сама дрючит всех за неуставку, понял? А тут такое случилось в собственных стенах…
– И они стараются не выносить сор из избы, а наши командиры ей помогают?
– Да, но здесь есть еще что-то.
– Что именно?
– Кто-то решил прокуратуру этим случаем подставить и раздувает этот пожар… Ну, а ты оказался между молотом и наковальней со своей честностью и твердолобостью… Зря ты стал бодаться… Вот повесят на тебя ярлык правдолюбца – век не отмоешься.
– А что, правдолюбцем быть плохо?
– Не знаю, – сказал бывший начкар, – попробуй, расскажешь…
– А что же делать?
– Не вмешиваться в эти дрязги, они нас с тобой не касаются, это большие паны дерутся, а чубы будут трещать у холопов, если они, конечно, не сообразят, что их позиция нужна одной из воюющих сторон. Да, впрочем, ты ничего не сможешь доказать.
– Почему?
– Потому что ты в армии.
– Ну и что?
– А в армии иногда, в интересах службы, приходится называть черное – белым, а белое – черным. Это парадокс армии, но без него она не сможет выполнять свою задачу. Военнослужащий должен выполнять задачу, которая для гражданских может показаться абсурдной. Понял?
– Понял, и в чем-то даже согласен. Единственное, чего я не могу принять, так это то, что меня можно кормить дерьмом, и я его съем из корпоративных соображений, но требовать, чтобы я говорил, что мне вкусно…
– Да кому ты нужен, – сказал комод, – кто тебя будет спрашивать об этом, съел и достаточно… Ты слишком себя любишь.
– И все же я остаюсь при своем мнении.
– Как знаешь…
На следующий день у него состоялся такой же разговор с замполитом. Но начкар недаром назвал его упертым и твердолобым.
– Я пришел в училище, в армию, чтобы защищать других, а в этой армии не могут защитить человека от казарменного хулигана…
Замполит после этих слов прервал беседу и сказал Веригину, что тот свободен…
Возможно, на этом конфликт был бы исчерпан, но на следующий день его направили в санчасть, где с ним беседовал нервный, с клочковатой бородой врач, судя по идиотским вопросам, которые он задавал, – психиатр…
После разговора с психиатром Веригин понял: его поведение для всех является отклонением от нормы, а если так, то он не согласен с нормой и…
Веригин написал рапорт с просьбой отчислить его из училища.
Как ни странно, рапорт был подписан почти мгновенно. Никто не поговорил с ним, не поинтересовался мотивами: рушилась огромная страна, разваливалась армия, и каждая ее клеточка в этот момент думала о том, как выжить ей. Хотя давно известно, что клеточки выживают только тогда, когда думают и работают на весь организм, будь то организм человека или государства.
Равнодушно отнеслись к поступку Димы и его однокурсники. И только курсанты третьего и четвертого курсов прямо называли его дураком, но не за то, что он написал рапорт, а за то, что написал его слишком рано.
– Идиот, – говорили они Веригину, – рапорт надо писать, прокантовавшись в училище минимум два года, а так в армию загремишь и будешь в войсках за танками бегать…
Следующий день принес мне еще две радости: вернулся Силин и я нашел ключ к Ганиеву-второму, чего я вообще-то не ожидал.
День начался плохо: куда-то пропал Володин. Потом он появился взвинченный и дерганный. Я зачастил в подъезд, где работали плотники. Володин почувствовал контроль, но ничего не сказал, зато его шестерка Кошкин при моем появлении пел себе под нос: «Собака лаила, меня кусаила, за что кусаила, сама не знаила…»
В одиннадцать пошел на траншею. Там все было по-прежнему: работал один Гуссейнов, а бригада собралась вокруг Ганиева-второго. Тот сидел на корточках и выставлял на еще не сожженном поддоне кирпичи: два на ребро, один – плашмя на них. Ганиев намеревался показать свою силу, и показ этот был приурочен к моему приходу.
Стоящие вокруг Ганиева делали вид, что увлечены приготовлениями своего земляка и не замечают меня. Раздвинув их, я присел перед поддоном напротив Ганиева и резко ударил кулаком по кирпичу. Я давно не занимался подобными штуками, но сомнений у меня не было: во-первых, красный кирпич не такой прочный, как, скажем, силикатный; во-вторых, я знал секрет расколки – нужно не бояться боли и фокусировать удар в нижней части кирпича, а не на его поверхности; в-третьих, я был страшно зол и мог переломить без всяких восточных премудростей два таких кирпича.
– А теперь, – сказал я, отбросив половинки в разные стороны, – одно из двух: либо вы работаете, либо отдельных из вас я отправлю в часть. – И, чтобы это было наглядней, добавил: – Как Литвякова.
Бригада стала разбирать инструменты, однако Ганиев-второй так и остался у поддона.
Перед обедом я опять заглянул в пятую. К моему приходу все были в траншее, а Ганиев-второй сидел на корточках возле знакомой конструкции. Это было вызовом: я подошел к поддону и с коротким выдохом ударил. Дикая боль пронзила кисть, казалось, кости руки лопнули одновременно. Еле сдерживаясь, чтобы не въехать Ганиеву в ухо, я перевернул кирпич: мое предположение подтвердилось – это был спекшийся, пережженый кирпич, который и трактором не раздавишь.
– Такие не ломаются, – сказал я Ганиеву, медленно сказал, чтобы хватило сил и говорить, и не заорать от боли. Так же медленно и спокойно, будто ничего не случилось, посмотрел, как идет работа в траншее, произнес: «Наверстывать надо» – и пошел прочь.
Скрывшись с глаз пятой бригады, я посмотрел руку. Черная гематома начинала разливаться на ребре правой ладони. Подержав кисть в снегу, я пошел в ДОС.
После обеда я, не сдержавшись, пригласил к себе Ганиева. В стане земляков это вызвало настоящий переполох, потому что Силин сказал, чтобы он собирался «с вещами».
Ганиев-второй явился без обычной ухмылки: ему было не до шуток.
– Нэ нада в часть, нэ нада в часть, – начал он с порога, и я понял, что он – мой, но я не остановился на этом. Я показал ему почерневшую кисть и сказал:
– Это твоя последняя шутка в Моховом. Ясно?
– Ясна, ясна, – ответил он на «чистейшем» русском языке и закивал, как японский болванчик.
Вечером под сап и храп Силина и Гребешкова я прокрутил в обратном порядке весь день и нашел, что я заслужил еще один плюс. Но того, что называется удовлетворением от сделанного, не было, мешало неясное предчувствие беды, которая вот-вот должна была произойти согласно силинской теории полосатой жизни.
Засыпая, я вспомнил Шнуркова.
– За пятнадцать лет службы, – говорил он, – я не видел ни одного благородного сна. Нормальным людям снятся кони и лужайки, пляжи и женщины, я же и во сне продолжаю работать с личным составом…
«Наверное, и мне будет сниться личный состав», – подумал я, прежде чем перестал слышать Силина и Гребешкова.
О проекте
О подписке