– Лейтенант, в рот те компот… Какие отделочники?! А… те, ну ты даешь. Ну да, у них всех бумаги, они все мастера. А ты знаешь, что эти мастера месяц назад под побелку масляную шпатлевку засобачили, а? А ты знаешь, что ее потом тонной извести не забелишь? Только стену вырубить, и все… специалисты… мне такие на отделке не нужны. И ты, лейтенант, не имей моды за мной с ходатайствами ходить. Ты делом занимайся, людей гоняй, чтоб не спали, из графика не выбивайся, а кого куда поставить, я буду решать. Понял?
За командирскими хлопотами я пропустил свое единственное командировочное развлечение – баню. В Моховом при комхозовской бане была отличная сауна-люкс с баснословной по тем временам ценой – три шестьдесят за час, и поэтому люкс не пользовался популярностью у местных жителей и его можно было запросто заказать по телефону из части.
Первый раз я заказал люкс на восемь вечера и вышел на дорогу за полчаса в надежде поймать попутку: в рабочее время доехать до поселка не составляло труда – водители государственного транспорта охотно брали голосующих на дороге военных, и путь до Мохового занимал от силы десять минут. Вечером же все оказалось иначе. По асфальтовому шоссе шуршащими снарядами проносились «Волги», «Нивы», «Жигули», «Запорожцы», и их водителям дела не было до одинокой фигуры в шинели и со спортивной сумкой под мышкой. Паскудное чувство собственной ущербности испытываешь, когда мимо твоей руки проносится очередной обладатель «счастья на колесах».
Понадеявшись на попутный транспорт, я опоздал на полчаса. Потом, наученный горьким опытом, стал выходить на час раньше, не теряя, однако, надежды, что меня все-таки подберет какой-нибудь добропорядочный частник. Но этого не случалось.
В поселке не видели разницы между сауной и русской баней и сами предлагали купить веник. Обитые сосновыми рейками стены люкса пахли смолой, вовремя срезанный веник отдавал березой, температуру в парилке можно было довести до ста десяти, и после интенсивной работы веником наступал момент, когда казалось, что сейчас ты вспыхнешь малиновым огнем и навсегда останешься на полке… Тут надо было останавливаться, выходить в состоянии, близком к обмороку, в мойку и падать в ванну с холодной водой, а затем отдыхать на обтянутой клеенкой кушетке в предбаннике, где, в отличие от подобных люксов, был свежий воздух, потому что умная голова неизвестного жестянщика догадалась сделать мощную вентиляцию.
В поселке жили друзья моих родителей. После бани я ночевал у них, а утром успевал на попутке в часть к разводу. «Жаль, что я пропустил баню… может, потому и простуда свалила меня», – думал я, разглядывая Силина, который по-прежнему мусолил книгу без корок, время от времени прерывая чтение отрывками песен из эстрадного репертуара:
Арлекино, арлекино,
нужно быть смешным для всех…
Книгу эту из Мохового привез ему я. Это была не Библия, не Коран и не Талмуд, хотя называлась она так же коротко, как и эти источники мудрости человеческого общества, – диамат. Я обнаружил ее на книжной полке в доме знакомых, когда отдыхал после очередной помывки. «Вот что мне нужно, – подумалось мне, – чтобы Силин не приставал с идиотскими вопросами».
Диамат поверг прапорщика в изумление: оказалось, что в нем «отражены все его мысли и теории». Но, подсунув Силину учебник, я отнюдь не избавился от вопросов. Наоборот, они посыпались на меня с новой силой уже в научной обертке философских терминов. Однако я теперь не отвечал ему с той добросовестностью, что месяц назад, потому что заметил – ответы его мало интересуют. Он спрашивал и слушал ответ, любуясь собой. Он, как рыбак из анекдота, не любил рыбу, но обожал процесс ее ловли. В нем крепко сидела несвойственная людям, физически крепким, страсть к демагогии.
Он мог долго рассуждать о своем согласии с тем, что все развивается по спирали (как будто без его согласия все было бы иначе), но затем подводил под это абстрактное правило конкретную ситуацию. Говорил, например, что раз в год он оступается и растягивает голеностоп, а так как по законам философии каждый разрыв происходит на более высоком уровне, он вынужден раз от раза лечиться все дольше…
Он и ко мне прилепил действие этого закона, безапелляционно заявив, что раз в десять лет я буду призываться в армию. Первый раз в шестьдесят девятом. Второй – сейчас, в семьдесят девятом, а третий – через десять лет, в восемьдесят девятом. «Как? – спрашивал он, и на его лице появлялось выражение восхищения собственной ученостью. – Десять лет – роковой круг, ничего не поделаешь…»
Своими вопросами и рассуждениями, после которых так и хотелось послать его к психиатрам, Силин мне надоел. И я понял, наконец, за что его так любит Шабанов и почему на итоговые занятия по марксистско-ленинской подготовке поручает ему готовить доклады и сообщения: проверяющим нравится его многословие.
Покровительство Шабанова выделяло Силина среди других прапорщиков и позволяло совершать поступки, за которые другие бы давно поплатились. Однако этой осенью Силин зарвался: разоткровенничался с проверяющим из политотдела. Проверяющий что-то не так отразил в справке, и Шабанов, рассвирепев, сослал Силина в командировку не со своим взводом.
Но опала мало тронула взводного. У него свой взгляд на трудности, он никогда не отчаивается и не унывает. Единственное, чего он не любит, это намеки на его физический недостаток – заикание. Ко всему остальному он относится стоически.
– Ерунда, – говорит он, – сейчас хреново, зато потом будет хорошо. – Или: «Чем хуже сейчас, тем лучше – завтра…»
У него на этот счет своя теория разработана. Называется она громко – теория полосатой жизни. Согласно ей жизнь состоит из черных и белых полос… Многие из ныне здравствующих и почивших уже отмечали эту закономерность, сравнивая жизнь то с тельняшкой, то со стиральной доской, то с зеброй. Но Силин пошел дальше, он не просто отметил такое чередование, а создал «учение», в соответствии с которым после неудачной, черной, полосы всегда наступает светлая…
Однако создателю теории никогда не увидеть своего имени в каталогах и энциклопедиях, так как практическая ценность «учения» сводилась к нулю невозможностью определить продолжительность полос во времени: они были то длинны, как марафонская дистанция, то коротки, как удар боксера. И даже Силин понимал это.
И все же, несмотря на страсть к дурацким рассуждениям и теориям, начетничеству, Силин – человек, с которым можно работать. Он служил срочную в погранвойсках и дослужился до старшины заставы. Уволившись в запас, учился в самолетостроительном техникуме, но что-то не заладилось у него на гражданке, и он написал рапорт в военкомат. Взводный он неплохой, но в душе он – старшина и с тряпками, нарядами, бельем и обмундированием возится с большим удовольствием, чем с бойцами на производстве…
Так же, как все,
Как все… –
заводит свою волынку Силин и вдруг, словно вспомнив о невыключенном утюге, срывается с места и мчится на улицу. Это называется у него «слетать за бугор»: квартира у нас без удобств, а голубое сантехническое устройство до подключения воды используется не по назначению – в него сливают изъятое спиртное.
– Комиссар, – прерывает мои воспоминания старшина, – Гребешок возвращается, я его с «бугра» видел, с электрички топает.
Озноб все еще беспокоит меня, но я чувствую – болезнь пошла на убыль. Я уже отвык от мысли, что Гребешков вернется. И вот он возвращается, а я не знаю, что с ним делать. Лучше бы он сразу ехал в часть, покаялся или представил справку, что в доме, где он жил, заклинило двери, и он не смог явиться в часть, либо случился такой-то локальный катаклизм, следствием которого и была его задержка.
– Шо буэм робыть, – неизвестно кого передразнивая, спрашивает Силин и плотоядно улыбается.
Я не знаю, что «робыть» с Гребешковым, и отвечаю шуткой:
– Дай ему месяц неувольнения и не трогай меня, мне через полчаса на производство…
– Е-е-сть, – радостно, как садист, увидевший жертву, говорит Силин, заикаясь от прилива одному ему понятных чувств.
В коридоре слышатся робкие шаги, и в комнату нашкодившим щенком входит Гребешков.
Увидев, что все командование роты на месте, он опускает на пол сумку, в которой находится что-то твердое и, щелкнув каблуками, орет:
– Товарищ лейтенант…
– Тихо, – говорит ему Силин, – видишь, лейтенанту плохо…
– Заболел? – переходит на уважительный шепот Гребешков.
– Так точно, – отвечает Силин, – болезнь века оэр… тьфу… нервное истощение по причине большого объема работы… Ты ко мне обращайся, я сейчас за него. Почему задержались, товарищ прапорщик?
– Понимаешь, Юра…
– Я вам не Юра, а исполняющий обязанности командира роты, усек?
– Усек, – скисает Гребешков.
– Ну, ну, – торопит его «исполняющий обязанности», – я слушаю.
– Ну приехал я в Н-ск, а там жена…
– При смерти лежит, – перебивает «исполняющий».
– Ну зачем ты так, Юра, – говорит Гребешков, – не при смерти, а при болезни…
– Все ясно, – прерывает его Силин, которому, во-первых, действительно все ясно, и, во-вторых, не терпится покуражиться: наказать Гребешкова «правами командира роты», – все ясно, месяц неувольнения вам, прапорщик Гребешков.
У Гребешкова чувство юмора отсутствует напрочь. Он щелкает каблуками, вытягивается в струнку и громче прежнего орет: «Есть месяц неувольнения». А потом вновь начинает оправдываться. С его слов, он четыре дня был у постели больной жены, а два дня искал для нас «Спидолу», чтобы мы в праздники не скучали.
Гребешков бросается к оставленной на полу сумке, вынимает из нее и с грохотом ставит на стол огромную, как чемодан, «Спидолу» первых выпусков.
– Подлизаться хочешь? – грозно спрашивает Силин. – П-п-подлизаться?
Но тут его притворно-грозное лицо принимает притворно-ласковое выражение.
– Слушай, Гребешок, – говорит он, – а не продать ли нам твою бандуру за литр спирта технарям? А? Комиссара спасать надо, комиссар загибается…
– Ты чо, Юра, – отвечает ошарашенный Гребешков, – ты чо? Она же сто семьдесят два рубля стоила.
– Эх ты, жадюга, – говорит Силин, – забыл суворовское правило… для комиссара пожалел… да комиссаров раньше грудью закрывали, понимаешь ты, потомок Чингизхана, г-г-грудью, а ты «га-а-а-армозу» пожалел… жмот… не ожидал от тебя, Гребешок, не ожидал…
– Да не жмот я, Юра, не жмот, – чуть не плачет Гребешков – он уже жалеет, что привез приемник, – я не потому… вещь дорогая… давай хоть за два литра продадим…
Гребешков вот-вот расплачется, и я прекращаю балаган:
– Хватит придуриваться, старшина в роту – готовить подразделение к празднику. Командир второго взвода Гребешков – со мной на производство.
– А чо это к празднику за три дня готовиться, – сопротивляется Силин.
– К большому празднику за неделю готовятся, – жестко отвечаю я, с радостью чувствуя кураж и желание отстоять свое распоряжение, – значит, болезнь проходит.
Надев шинель, я выхожу на улицу. Гребешков меньшим братом семенит за мной. Он рад, что я избавил его от насмешек Силина и необходимости продавать технарям приемник. То и дело забегая вперед, он слово в слово повторяет историю о том, как неделю сидел у постели больной жены и искал «Спидолу», чтобы нам в праздники не было скучно.
Мне хочется одернуть его, сказать: «Какая скука: праздник на носу, дел море, дохнуть некогда…» Но я молчу, ибо что Гребешкову мои заботы.
В первом подъезде мое появление с командиром второго взвода вызывает улыбки: от личного состава трудно что-либо спрятать.
– Что это вас не видно было, товарищ прапорщик? – говорит Кошкин, вбивая клин в промежуток между косяком и стеной.
– Приболел малость, – отвечает Гребешков, краснея…
– Святое дело, – усмехается ехида Кошкин, – я на гражданке по утрам тоже часто болел, а здесь, спасибо командирам, реже.
Гребешков понимает подкол, краснеет еще больше и начинает метаться по коридору будущей квартиры. Надо его уводить, иначе Кошкин еще что-нибудь придумает и лишит прапорщика последних крох командирского авторитета. Но просто так уходить нельзя – это будет похоже на бегство. Я трогаю косяк, говорю Кошкину: «Вбей еще один клин», – и иду к выходу, чувствуя, как Гребешков торопится вслед за мной, тыкаясь носом в разрез шинели на спине.
В «задержке» Веригин пробыл до глубокого вечера. К тому времени он уже насиделся на лавке, находился по диагонали помещения и даже провел «бой с тенью». Тенью, разумеется, был старлей, который раз за разом получал короткую серию боковых ударов в голову, а затем сильный крюк снизу в печень.
Наконец за дверью комнаты раздались шаги, в скважине повернулся ключ и другой десантник кивнул ему головой:
– Выходи…
У окошка дежпома его ждал сопровождающий. Он повел себя как строгий и заботливый командир, пекущийся о подчиненном больше, чем о себе. Старлей осмотрел его с ног до головы и коротко произнес:
– Просьбы?
– Добраться до туалета, – так же коротко ответил Веригин.
Старлей сделал сочувственное лицо, вот, дескать, сволочи, не могли сводить человека, и повел Веригина в туалет.
На перрон они вышли, когда было уже достаточно темно. Электричка, на которой им надо было ехать, уже была готова отправиться. Они вошли в последний вагон. Людей в вагоне было немного, но поначалу им пришлось стоять, так как все сиденья были заняты.
Через несколько остановок рядом с ними освободилось одно место и сопровождающий потребовал, чтобы его занял Веригин. Дима не стал кочевряжиться, уселся и, помня старый принцип караульщиков, – минута сна – мешок здоровья, попытался уснуть. Но рядом освободилось еще одно место, на которое пристроился старлей. Он стал разговаривать с попутчиками, сидящими напротив, все время обращаясь к Веригину за подтверждением своих суждений. Веригину это мешало, но он все же отвечал на вопросы и, таким образом, давал понять окружающим, что он и старлей – люди одного братства. Делать это было необходимо, потому что разговорчивость старлея объяснялась просто – он боялся едущих в электричке пассажиров. Весна тысяча девятьсот девяносто второго года – не лучшее время для людей в офицерских шинелях. Пропаганда последних лет сделала свое дело, и старлей не чувствовал былого «единства армии и народа».
Сам же народ, в лице сорокалетнего мужика в болоньевой куртке и старой меховой шапке, с пристрастием допрашивал старлея:
– Вот ты, лейтенант, будешь в меня стрелять?
– Почему я должен в вас стрелять, – уходил от прямого ответа старлей.
– Ну, а вдруг тебе прикажут.
– Ну кто может приказать стрелять в мирных людей, – говорит сопровождающий и обращается к Веригину за очередным подтверждением.
– Э, не скажи-и, – произносит мужик и обводит взглядом вагон, в котором в одном конце какая-то полубандитская группа играла в карты, впрочем, к их игре лучше подошло бы слово «резалась», поскольку действие это сопровождалось возгласами, криками, матами; на крайних сиденьях во всю длину расположились два бомжа, вокруг которых было достаточно большое пустое пространство, никто не хотел сидеть рядом с ними, чтобы не вдыхать запахи свалки; несколько человек, среди которых выделялась женщина с красным испитым лицом, разливали в стакан остатки какой-то мутной жидкости. Молодой парень целовался с такой же молодой девицей в тамбуре, видимо, полагая, что их не видно сквозь стеклянные двери, а может быть и ничего не полагая, а просто плюя на все правила приличия. Разумеется, чистенький, надменный и холеный старлей не мог чувствовать себя своим в такой обстановке, а Веригин в своей солдатской шинели был ближе ко всей этой полунищей, полукриминальной массе.
Однако ночь сделала свое дело, Веригин уснул, прислонившись к оконному стеклу и проспал до конца поездки, до тех пор, пока старлей не стал будить его. Дима прошел хорошую школу караулов и умел просыпаться. Он открыл глаза, сообразил, где находится, нашарил вещмешок, поднялся с сиденья и пошел вслед за сопровождающим к выходу.
На платформе, куда они вышли из электрички, никого не было. Старлей, оставшись с Веригиным один на один, изрядно трусил, и Веригин, компенсируя свое недавнее унижение на вокзале, не удержался и посмотрел на сопровождающего взглядом, не сулящим ему ничего хорошего.
– Нам по этой дороге, – заискивающе сказал старлей, и Веригину расхотелось напрягать[7] его. Он поправил на плече вещмешок и двинулся по асфальтовой дороге, вдоль которой торчали столбы, с темневшими негорящими фонарями.
По дороге они шли долго, во всяком случае, так показалось Веригину, и за это время старлей ни разу не подошел к нему близко, держал дистанцию. Так они добрались до поселка, на окраине которого в темноте виднелись освещенные прожекторами несколько пятиэтажных зданий. Это была войсковая часть. О том, что это именно она, свидетельствовал еще один признак: здания были окружены забором, а забор имел железные ворота с огромными пятиконечными звездами. Рядом с воротами находился домик КПП.
Это была цель их путешествия. Веригин догадался об этом еще и по поведению старлея. Тот, наконец, обогнал его и стал стучать в запертую дверь КПП.
О проекте
О подписке