По субботам Глеб Глебов больше не появлялся, но не прошло месяца, как он позвонил Чернецкому и, ссылаясь на нездоровье и обещая сообщить нечто важное, попросил срочно его навестить. На подходе к дому Чернецкий заметил, как в окне дернулась занавеска и мелькнула тень, но на стук в приоткрытую дверь никто не ответил. Постучав еще раз и не услышав ответа, Чернецкий вошел, с порога громко спросил, есть ли кто в доме, и тут же услышал какой-то шум и следом сдавленный крик из комнаты. Он бросился туда. Там с пунцовым лицом, выкатив, то ли от ужаса, то ли от напряжения, глаза, вцепившись руками в петлю на горле и бешено дергая ногами, висел под потолком хозяин. К счастью, рядом на столе лежал остро наточенный кухонный нож, и в один миг веревка была перерезана. Усадив Глеба Глебова на стул, Чернецкий открыл окно. Раскидывая по сторонам взметнувшиеся занавески, он краем глаза заметил, как Глеб Глебов прихлопнул запрыгавшую на столе записку и прижал её ножом, а когда Чернецкий попытался снять с его шеи петлю, ловко увернулся. Так и встретил скорую, молниеносное прибытие которой стало еще одной странностью – во время вызова Чернецкий не успел договорить адрес, как ему ответили: «бригада уже выехала», а карета появилась, едва он дал отбой. Заслышав шум в прихожей, Глеб Глебов вручил ему свой телефон и велел снимать все происходящее. Чернецкий в некоторой растерянности послушно принялся исполнять волю самоубийцы и прекратил, лишь заметив недобрый взгляд начальника бригады. После чего откланялся. Узнавать, чем таким важным с ним собирался поделиться Глеб Глебов, он не стал, полагая, что тот всё, что хотел, сообщил в записке: «Стыдно быть русским».
Репутация Чернецкого как человека доброжелательного и великодушного, склонного снисходить к людским слабостям, была известна всем в городе, и потому даже после скандала, устроенного у него в доме, даже ставя его в дурацкое положение участием в своей комедии, Глеб Глебов был уверен, что тот отнесется к вышеописанной выходке серьезно, и не ошибся.
– До какого же отчаяния должен дойти человек, чтобы решиться на столь прозрачную инсценировку, – говорил Чернецкий. – Вот что достойно сочувствия, разве нет?
Кто б еще мог так сказать? При этом он не понимал некоторых очевидных вещей, и Жаркову пришлось объяснять, например, что скорая помощь, вызванная самим Глебом Глебовым перед тем как залезть в петлю, нужна была тому вовсе не для подстраховки, как предполагал Чернецкий, а исключительно для фиксации и огласки. Чтобы сей факт можно было при необходимости предъявить.
– Предъявить? – удивлялся Чернецкий. – Но кому? И зачем?
– Мало ли. Каждый делает карьеру как умеет. Я слышал, он собирается перебираться в Киев, вот и…
– В Москву, – уточнил кто-то.
– Ах, в Москву? Ну тогда тем более понятно. Если в Москву. Там такие герои – устыдившиеся себя русские – возможно, еще востребованы. В Киеве-то, да и в Одессе, этого добра с избытком, очереди стоят.
– Но как это? – продолжал недоумевать Чернецкий. – Придет на телевидение, покажет видео, записку и попросится в какое-нибудь шоу?
– Конечно! Именно так он и сделает.
И похоже, именно так Глеб Глебов и сделал, и раза два таки мелькнул на киевских каналах. После первого он заявился к Чернецкому. Пришел воодушевленный, светясь готовностью отвечать на вопросы. Не встретив с нашей стороны интереса и, кажется, приняв его отсутствие за зависть, он больше у Чернецкого не появлялся, зато, возможно и в отместку, стал ходить к его лютому недоброжелателю, упомянутому выше автору статьи о языке, Цвиркуну. (Я считаю, что втайне от нас ходить туда он начал гораздо раньше, сразу после бегства жены, и именно этим объяснялось его несносное поведение у Чернецкого.) Тут не помешало бы сказать несколько слов об этом колоритном персонаже, Цвиркуне, которого наверняка помнят многие из гостей нашего города. С аккуратной седой бородой, в белой вязаной шапочке и в неизменной вышиванке – он стал своеобразной местной достопримечательностью. Писательствовать Цвиркун (я вот до сих пор не знаю, фамилия это или псевдоним) начал еще Бог знает когда и был одно время самым молодым в стране членом союза писателей. При смене эпох возглавил местную писательскую ячейку и, открыв в себе диссидентскую жилку, припомнил уже валившейся набок державе все её грехи, настоящие и мнимые. Справедливости ради надо сказать, что клеймя проклятое прошлое лишь в общем, Цвиркун ни от чего в своей биографии, в отличие от некоторых, не отказывался, и гордился каждым поворотом извилистого жизненного пути. Фигурально выражаясь: одежд никогда не менял и надевал каждую новую поверх предыдущих, за что пользовался у наших сограждан полнейшим уважением, ничуть не меньшим, чем постоянный в своих взглядах Константин Чернецкий. Известен был также тем, что многие годы увлекался буддизмом и отметился на обоих майданах.
– Объясните мне кто-нибудь, – удивлялся последнему Жарков. – Вот ведь, давно не молодой человек, а по меркам минувших поколений уже и старец. Светлые одежды, шапочка, мудрая усмешка во взгляде, при встрече ладошки складывает. Поговоришь с ним, и как в Ганге ополоснулся. А чуть какой майдан – он уже тут как тут, брусчатку разбирает и шины подтягивает. Причем что в пятьдесят пять, что в шестьдесят пять, без разницы. Вяткин, давай, растолкуй нам сверстника.
Последним поприщем Цвиркуна стало руководство местным отделением общества анонимных алкоголиков. По выражению того же Жаркова, зорко следившего за городскими событиями, этому детищу Цвиркун отдал всего себя без остатка, вложившись в него опытом всех прежних воплощений и нынешних ипостасей – главы большого семейства, патриота, члена союза писателей, теле- и радиоведущего, буддиста, коммуниста, националиста, духовного целителя, историка, диссидента, осведомителя (были и такие слухи) и запойного алкоголика.
– Программа собраний там примерно такая. Штудирование буддистских текстов и общие медитации (сам слышал, как они всем ульем гудели «оммммммм») чередуются с историей Руси-Украины. Начинают и заканчивают гимном. На дом Цвиркун иногда задает писать сочинения. Не выполнил задание – штраф. Пропустил занятие – штраф. Небольшой, но все же. Можно и по морде схлопотать – народ там покладистый, чтобы не сказать затюканный, возражать не привык. Ну и не без трудотерапии конечно – своих орлов Цвиркун сдает внаём. Собираются они теперь под пушкинским дубом.
Имелся в виду дуб возле Торговой пристани, входивший в добрый десяток разбросанных по всему югу области легендарных дубов, в тени которых, кочуя с цыганами по Бессарабии, любил отдыхать наш великий поэт.
После собраний, в сумерках, а то и позже, эти анонимные разве что для приезжих подопечные Цвиркуна поднимались в город и мимо моих окон; не сводя глаз с телефонов, они молча брели по улице, и в белых вышиванках, с лицами, омытыми голубым экранным свечением, больше походили на захмелевших от избытка кислорода, заглядевшихся в свои волшебные зеркальца утопленников, с наступлением темноты вышедших из лимана.
Но вернемся к Витюше Ткачу. Несмотря на то, что его слова об «очищении» и перекликались с призывами Цвиркуна хорошенько почистить город, на собраниях у последнего он ни разу замечен не был (хотя с Глебом Глебовым его уже видели), и источник его воззрений находился явно где-то в другом месте.
Решив, что откладывать дальше некуда, Чернецкий тем же вечером, после нашего тревожного обмена мнениями, отправился к его сестре за брынзой. (А брынзу она, надо сказать, делала отменную. Такая, знаете, на вид совсем невзрачная, сероватого и даже как будто землистого оттенка, к тому же плотная и тяжелая, как глина, но с удивительно богатым вкусом и еле заметной приятной горчинкой. С нашими степными величиной с ладонь помидорами в грубых трещинах от напора сладкой мякоти да с домашним прохладным вином – чудо как хороша!) Когда мы дошли до перекрестка, я и себе заказал кружок овечьей, после чего мы с Чернецким попрощались.
Всё детство Витюша провел в интернате, но сразу же после смерти матери был забран оттуда старшей сестрой. Выучив и поставив брата на ноги, она до сих пор занималась всеми его делами. Работал он на тяжелых строительных работах, и сестра сама встречалась и договаривалась с работодателями.
Чернецкий проговорил с Людмилой Ткач около часа в летней кухне. Девица простодушная, но не глупая, она и сама стала замечать за братом некоторые странности поверх тех, что за ним водились. И без того нелюдимый, он замкнулся еще сильнее. Не так давно решительно отобрал у сестры топор и впервые сам отрубил курице голову. А еще ей показалось, что он стал выпивать, если не что похуже. Последнее Людмилу беспокоило больше всего – она опасалась, что брат попадет к Цвиркуну. Эти изменения начались месяца два назад, сразу после того как у них переночевал некий актер одесского театра, приезжавшего к нам на день города. Заплутавшего гастролера (отбившиеся от коллективов артисты были, видимо, бедой того лета) Витюша подобрал где-то на окраине во время сильной грозы. Небольшого роста, бойкий, со свисающей на глаз длинной прядью – больше ничего о нем Людмила сказать не могла. Имя: Игорь. То, что актер, поняла, услышав утром разговор по телефону, – тот собирался встретиться с кем-то в Одессе сразу после того, как «отыграет спектакль». Витюша проговорил с ним всю ночь и выходил на кухню за чаем один раз вроде как заплаканным. Когда она спросила, что с ним, загадочно ответил: «Это он». И больше ни слова.
Закончив с сестрой, Чернецкий заглянул к брату, и тут, разговорив его, услышал много для себя нового и удивительного.
Если коротко, узнать ему удалось следующее: всё последнее время Витюша, оказывается, жил в предчувствии и в ожидании откровения, и вот, наконец дождался. Что уже само по себе чудо, поскольку откровения теперь в мир посылаются совсем иначе, чем прежде. Зная гнусную привычку людей убивать его пророков, Господь решил: хватит, и с некоторых пор стал их скрывать. Суть маскировки в том, что чем меньше пророк знает о себе и послании, которое принес в мир, чем меньше он походит на пророка, тем лучше. Многие так и остаются в полном неведении о своем предназначении. Бросив, или лучше сказать: выронив пророческое слово, пророк, не подозревая о сделанном, идет дальше. Узнать их, разосланных по городам и весям, тоже дано не каждому, а лишь тем, в кого Господь также заронил крупицу пророческого дара. По этой крупице, отражаясь в ней как в зеркале, пророк бессознательно определяет, что перед ним тот, с кем следует поделиться пророчеством. И под видом разговора, дружеской приятной беседы делится сокровенным, чаще всего и не подозревая об этом. То есть, строго говоря, пророк рождается в тот момент, когда он, говорящий, сливается с внимающим. И перестает им быть до следующей подобной встречи. Ну а внявшим отводится роль исполнителей. Такая вот конспирация. О самом пророчестве, о том, в чем оно заключалось, говорить Витюша отказался. Покружив вокруг этой темы и ничего не добившись, Чернецкий спросил:
– А что значит очищение, о котором ты говоришь? Очищение от чего?
– От мерзости.
– Ну и какая такая мерзость у нас, здесь?
– Стряхнины, – ответил Витюша и демонстративно поморщился. Очевидно, он был знаком с недавним гнусным слухом.
– Оба?
– Все.
– Хм.
– Чоботов, – добавил Витюша, и вдруг, судорожно вскинув лицо, словно вынырнув – обычное его движение, – требовательно спросил: – Где ответственность художника? Где она? В чем?
– Ты о ком сейчас?
Но Витюша уже опять опустил голову и замкнулся.
– Можно поподробней?
Витюша отвечать не стал, и тогда Чернецкий спросил:
– И какова, по-твоему, их судьба? Что с ними должно произойти?
– Они исчезнут. Когда придет время. Как тени. Когда начнется движение.
– Какое движение, чего?
Витюша отвернулся к окну.
Итак, Витюша Ткач действительно находился во власти какой-то еще до конца не перебродившей в нем идеи, и в этом смысле мы, кажется, вовремя спохватились. По-видимому, заблудившийся актер был принят Витюшей за одного из тех пророков, о которых он говорил. Романтическая обстановка встречи: ночь, гроза, наверняка яркая речь пришельца – всё это могло поразить его воображение.
Закончил рассказ Чернецкий желанием непременно актера найти и с его помощью попробовать Витюшу расколдовать, чтобы не кусать потом локти.
– Не чужой же он нам, а значит, мы за него в ответе, – сказал он (его отсылка к Экзюпери, как еще увидим, оказалась пророческой).
Расходы Чернецкий брал на себя. Мне затея, не говоря уже о весьма призрачной возможности её исполнения, казалось зряшной тратой времени и сил, но я доверился его чутью и согласился.
О проекте
О подписке