Читать книгу «Портулак. Роман» онлайн полностью📖 — Сергея Шикеры — MyBook.

VI

Сколько я помню Чернецкого – терпеливый, участливый, снисходительный ко многому, он на дух не выносил политики и оберегал наши собрания от этой напасти, как только мог. С началом известных событий в Киеве, а потом на востоке он и вовсе ввел строжайший запрет на любые политические разговоры и обрывал на полуслове всякого, кто выказывал хоть малейшее поползновение, объявляя дальнейшее развитие темы нежелательным. Впрочем, те, в чьих интересах начинала преобладать политика, сами оставляли наш клуб, как это сделали двое наших знакомых. Назову их Икс и Игрек. Не совсем уж юные, но еще горячие, они встретили киевский майдан с энтузиазмом и решили его поддержать на местном уровне. Больше мы их у Чернецкого не видели. Вскоре и тот, и другой уехали в Киев, откуда вернулись в начале весны лютейшими врагами и принялись рассказывать друг о друге Бог знает что. Их взаимные инсинуации не лишены были остроумия, да и правдоподобия. Так Икс рассказывал об Игреке, что тот в разгар Революции Достоинства прибился к палатке депутатов польского сейма, стоявшей одно время на майдане, где в порядке братской помощи и за небольшое вознаграждение готовил по утрам панам депутатам кофе и чистил им обувь. И даже получил письменную благодарность от одного из них, фамилию которого если и вспомнишь, то, как говорится, не облизнувшись, не выговоришь. В ответ на эту сплетню Игрек сардонически хохотал и рассказывал, что польская палатка была сооружением чисто символическим, ни жить, ни ночевать в ней поляки не собирались, а потому и видеть его за чисткой панских штиблет никто не мог. Зато всем известно, что Икс подрабатывал велорикшей у немецкого посольства, и в те славные дни, когда центр матери городов русских был перекрыт баррикадами, возил работников упомянутого посольства на велосипеде с коляской. Днём – по их служебным нуждам, в том числе на майдан и обратно, а вечерами еще и по разным веселым заведениям. И каждый мог наблюдать воочию и не раз, как по ночному революционному Киеву, налегая всем телом на педали и тараща глаза сквозь дымы пожарищ, тянет Икс из последних сил свою таратайку с пьяными, поющими во все горло дипломатами. Посидев тут и наговорив друг про друга еще много чего интересного, оба вскоре, как и прочие наши активисты, перебрались бузить и гонять ватников в хлебосольную Одессу, а их место здесь заняли молодые люди из близлежащих сел. К желанию и тех, и этих хотя бы таким образом отсидеться подальше от пуль и сырых окопов большинство наших обывателей, надо сказать, относилось с пониманием.

И все же, несмотря на все меры предосторожности и неусыпную бдительность хозяина дома, бьющаяся за окнами жизнь время от времени вторгалась и в наш тесный круг. Как-то наш благодетель Кучер, думая нас развлечь, привез к Чернецкому подобранного на трассе, побитого да еще и обчищенного актера из популярного телесериала, который никто из собравшихся, кроме самого Кучера, разумеется не видел. Встреча оказалось недолгой: словоохотливого, но жадного до спиртного гостя хватило минут на сорок, и под занавес он буквально оглушил нас трагическим монологом. Это был рассказ о том, как во время гастролей его театра в России (города я уже не помню) сколько-то лет назад они всей труппой устроили для принимавшей стороны фуршет и выложили из бутербродов с салом карту Украины.

– О, если б вы видели… Если-б-только-вы-видели! Как они толкались и хватали! Хватали и жрали! Своими грязными лапищами – вот так! прямо вот так!.. – ревел он в финале рыдающим басом, ныряя пятерней в большой белоснежный торт, который по такому случаю выставил Кучер. – И первым, между прочим, сожрали Крым!

Горестно мотая запрокинутым, перемазанным кремом лицом, глотая слезы, он наконец бессильно опустился на стул, выложил на столешницу ладонь в комьях бисквита и меньше чем через минуту уронил кудлатую голову на грудь. Оставив его на Кучера, мы тихо поднялись в кабинет.

Да вот еще помнится, тогда же, в одну из суббот того лета имело место происшествие, довольно мелкое, но иначе как вторжением его не назовешь – в кабинет Чернецкого ворвался некто взъерошенный с горящими глазами, кажется не из местных, и с порога закричал:

– Вы обязаны меня выслушать! У меня за плечами девяносто два дня майдана!

В ту же секунду Жарков и Кучер, не сговариваясь, но так слаженно и ловко, словно проделывали подобное уже много раз, взяли гостя под руки, развернули и быстренько выпроводили вон. «Не будьте кацапами!» – этот его отчаянный прощальный крик донесся до нас уже из-за ворот.

Кое-что, правда, случалось и раньше.

VII

Заглядывал к нам на субботний огонек уже упоминавшийся вскользь в самом начале Глеб Глебов – человек по большей части тихий, но вспыльчивый и не без претензий. В нашем клубе он как бы составлял пару угрюмому молчуну Витюше, хотя был совсем иного склада, и наверняка оскорбился бы таким сближением. Проработав долгое время на местном радио и телевидении, он с той же дикторской чопорностью, не снимая костюма и очков в тонкой золотой оправе, держался в повседневной жизни. Аккуратно зачесанные назад и чуть набок напомаженные волосы, большой рот с узкими плотно сомкнутыми губами, широкий нос и чуть оттопыренные уши придавали его наружности что-то лягушачье. В нашей компании его всегда называли по имени и фамилии очевидно потому, что Глебом звали покойного брата Чернецкого. Мнения о себе он держался весьма высокого, и единственным беспрекословным авторитетом для него была его жена, одно время тоже захаживавшая в наш клуб. Год назад она, бросив мужа и девятилетнего сына, сбежала в Одессу с одним из тех «шлемоблещущих» рыцарей, что приезжают биться на турнирах во время средневековых фестивалей, ежегодно проходящих в стенах нашей древней крепости. С потерей супруги Глеб Глебов и сам как будто потерялся, стал выпивать, и примерно с того же времени его грубые и всегда неожиданные попытки свернуть разговор на политику, которые всякий раз резко пресекал Чернецкий, стали особенно назойливыми.

В одну из суббот Вяткин делился впечатлениями от последней статьи одного нашего именитого горожанина, писателя Цвиркуна (главного недоброжелателя Чернецкого да и всей нашей компании, скажу о нем чуть позже). Собеседником Вяткин, естественно, выбрал Изотова – молодого редактора нашей городской газеты, в которой статья была опубликована. Называлась она «Прощание с русским» и, несмотря на то что была написана на русском, вся дышала надеждой на скорейшее и полное избавление от этого имперского наследия. В ней Цвиркун среди прочего утверждал, что судьба русского языка еще со времен Пушкина всегда в большей степени зависела от чиновников и военных, чем от писателей и поэтов. Тем же самым, по мнению автора, грешила в свое время фашистская Германия, и он с горечью вспоминал, что первыми словами на немецком, которыми овладевали дети его поколения, были «хенде хох», «шнель», «цурюк» и прочие в том же роде. А вот таких слов как «Химмель», «Эвигкайт» и «Вельтшмерц» ему, увы, слышать не приходилось.

Изложив вкратце для непосвященных эту свежую цвиркуновскую отсебятину, Вяткин с притворной озабоченностью вздохнул:

– Нет, ну в чем-то он прав, конечно. Я тоже из послевоенных, и могу подтвердить: ни немецкая вечность, ни мировая немецкая скорбь моего слуха так ни разу и не коснулись. Товарищи мои по играм вполне себе обходились «ахтунгами» да «хендехохами».

Тут, видимо желая увести разговор подальше от политики, слово взял стоявший у раскрытого окна Чернецкий:

– Я хоть и значительно младше вас с Цвиркуном, но чувствую себя таким же послевоенным ребенком – те же игры, те же увлечения… Да что там игры – взять, например, заговор на падаль. В детстве, сами знаете, где только не лазишь, и на такое натыкаешься часто: собаки, кошки, птицы, грызуны… И вот я, родившийся почти через двадцать лет после окончания войны, увидев что-нибудь из этого, скороговоркой выпаливал: «Тьфу-тьфу-тьфу, три раза, не моя зараза, не папина, не мамина, не брата, не сестры, а Гитлера жены!» Хорошо помню, как уже сам по себе энергичный ритм перечисления домочадцев с финальным переходом на Еву Браун вмиг прогонял страх. И, кстати, до сих пор гадаю: а как заговаривали, например, те, у кого не было никого, кроме матери? Или были только мать и брат? Как это звучало? Наверняка тот, кто научил меня (я, к сожалению, не запомнил кто это был), знал варианты для любых комбинаций, и в случаях с неполными семьями та же бодрящая бойкость заговора, вероятно, достигалась добавлением каких-нибудь вставок. Но каких? Может быть, кто-то слышал что-то подобное?

Ответить никто из присутствовавших не успел – из угла, громыхнув стулом, выскочил Глеб Глебов и отрывисто прокричал следующее (записано мною как услышано):

– Талипше цийваш! Хайбы, хайбы! вашу цюю! взагаликбису!..

Запнувшись, он судорожно втянул воздух и беспокойным взглядом обвел наши заинтересованные лица. Неудивительно, что услышанное принято было нами за некое заклинание, которое Глеб Глебов с подачи Чернецкого вдруг вспомнил и, чтобы не забыть, тут же поспешил произнести вслух. Все ждали продолжения или комментариев. И только когда он закричал: «Да лучше бы вообще забыть к черту этот ваш проклятый русский язык и никогда больше не вспоминать! Пусть бы он вообще исчез! К черту его, к черту, к черту!», стало понятно, что перед этим была неудачная попытка сказать то же самое по-украински. Дружным молчанием мы встретили и этот его крик, только на смену любопытству и ожиданию пришло известное ощущение неловкости, какое возникает обычно, когда тихий нескладный человек громко и невпопад заявляет о себе.

– Знаете какой-то другой? – спросил наконец Чернецкий.

– Вот из-за таких, как вы, и не знаю! – так и бросился на него, окончательно позабыв о приличиях, Глеб Глебов.

– Что тут скажешь… – Чернецкий пожал плечами, – да и надо ли…

Он отвернулся к окну, а Глеб Глебов схватил свою сумку и выбежал вон.

Проследив за тем, как он покинул дом и вышел за калитку, Чернецкий повернулся к нам и сказал:

– Простим ему.

Этой негромкой фразой он сразу напомнил нам о пережитых Глебом Глебовым потрясениях, и больше мы к нему в тот вечер не возвращались.

Дело, однако, этим не кончилось.

1
...
...
10