Мебель в столовой, конечно, была оставлена сосланным немцем, но прекрасное столовое белье с красиво вышитыми метками на салфетках, свернутых в трубочки, серебряные кожи, вилки и ложки, несомненно, были привезены ротмистром из его Лихачевки. Ливенцев подумал даже, что и две бутылки вина были добыты не здесь и не в Севастополе, из каких-то тайников, доступных сведущим людям, а из старинного запаса лихачевского погреба, так как вино оказалось старых годов и дорогих цен.
Очень искусно, и, конечно, не эскадронным поваром, а домашним, из Лихачевки, был сделан соус для закуски под водку, стоявшую в граненом графинчике.
За стол не садились, конечно, ожидая, когда выйдет жена Лихачева, и она вошла, наконец, с густо-коричневой, совершенно голой, лупоглазой собачкой на руках, и по сторонам ее важно вошли еще две лохматых болонки и издали, при виде незнакомых людей, какой-то однообразный, придушенный звук, непохожий на лай, непохожий даже и на урчанье: по-видимому это было приветствие, по крайней мере так понял Ливенцев, сейчас же про себя окрестивший жену Лихачева Цирцеей.
Она была высокого для женщины роста, но не из полных и не из молодых, – лет сорока. Лицо ее казалось желтоватым даже под пудрой, под глазами заметные круги, глаза невнимательные, скользящие, значительно уже выцветшие; на обеих тонких руках браслеты с розетками камней, брошка-камея, на плечах пуховый светло-синий платок… Оттого, может быть, что все время дрожала своим коричневым голым тельцем собачка на ее руках, у Ливенцева получилось впечатление, что зябкой была сама эта Цирцея, следом за которой денщик внес осторожно за ушки большую фаянсовую миску с супом.
– Накажи меня бог, если я когда-нибудь видел таких собачек! – искренне сказал Кароли, когда представил их всех жене своей Лихачев и усадил за стол. – Что это за порода такая?
– Это африканка, – и Цирцея укутала ее своим пуховым платком. – Наступает осень, и ей, бедняжке, становится уж холодно…
– Она имеет способность лаять или совсем безмолвна? – полюбопытствовал Ливенцев.
– Попискивает, как цыпленок, – ответил за жену Лихачев. – Вообще же она тут испытывает большие неудобства, как и мы с женой… Надеемся, впрочем, что неудобства эти кончатся месяца через два… на худой конец – три… И мы опять домой – в имение.
– Вашими устами бы мед пить! Я уж тоже соскучился по имению, – сказал Мазанка и объяснил Лихачеву, в каком уезде находится его имение и кто там у них предводитель дворянства.
– Потревожили нас в наших родительских гнездах, а зачем? – раскатисто и веско говорил Лихачев, наливая по рюмке водки. – И какие огромные затраты государства на эти «апольченьские» дружины, до которых дело, разумеется, не дойдет! В декабре мы, конечно, подпишем мир!
– Это было бы гениально! – подхватил Ливенцев. – Но почему все-таки вы думаете, что в декабре мир?
Лихачеву, видимо, не понравился не самый этот вопрос, а тон вопроса, и он ответил снисходительно:
– А потому я так думаю, что война ведется в спешном порядке, что и понятно при современных э-э… вооружениях. Об австрийской армии можно сказать, что она уже почти не существует. Она совершенно де-морализована и бежит… или сдается массами… вот-вот мы обойдем Германию с левого фланга. А с юга – французы, а с запада – англичане. Не беспокойтесь! Вильгельм весьма неглуп и на карту всего ставить не станет. Платить по счетам придется Австрии, и она заплатит по-ря-дочно!
– Так что нам, вы думаете, она заплатит Галицией? – спросил Ливенцев.
– Галиция уже наша! – сказал Лихачев.
– Выпьем за Галицию, что же, а? Галиция так Галиция! – предложил веселый Кароли.
А когда выпили за Галицию, Лихачев добавил:
– Кроме Галиции, мы, может быть, и Буковину получим. Но самое важное, что мы получим, это – Константинополь и проливы!
– Послушайте, что же это вы! – удивился Ливенцев. – Откуда это вдруг Константинополь? И почему проливы?
– Как почему проливы? Вот это мне нравится! – удивился и Лихачев. – Из-за чего же мы с вами призваны, как это называется, кровь проливать? Конечно же из-за проливов! Что нам за корысть в Галиции? Галиция что нам такое даст? Это – земля бедная… Мы вон на владения в Средней Азии ежегодно огромные деньги тратим, и на Галицию, может быть, придется тратить, а вот проливы заполучить – это большой будет плюс.
– Почему большой плюс? – не понял Ливенцев и присмотрелся к Лихачеву, вытянув тонкую шею, и снова нашел, что если его разоблачить из тужурки и рейтуз и нарядить соответственно, то какой бы внушительный и типичный вышел из него дирижер румынского оркестра!
Но Кароли не дал ответить Лихачеву, он сказал горячо и с обидой:
– Если война и к новому году окончится, все-таки я на ней потерял уж тысяч двадцать!.. Накажи меня бог, не меньше двадцати тысяч!
– А каким образом потеряли? – спросила жена Лихачева, причем за обедом она действовала только одной правой рукой, а левая все как-то порхала по дрожащему тельцу лупоглазой африканской собачки.
– Мой старинный клиент умер один – грек Родоканаки, экспортер-хлебник, и нужно было трех оболтусов в наследство вводить… Считанные деньги были! – выпятил толстые губы Кароли. – Теперь уж эти денежки другой получит, а ведь я за ним как ухаживал! Как за родным отцом! Перед самым объявлением войны справлялся у докторов, – трое его лечили: «Ну что, как?» – «Две-три недели протянет, и готово!» – говорят. Рак желудка был… Смотрю теперь на все, а у меня тоска, у меня тоска!
– Эх, я, может, еще и больше вас потеряю! – тоскливо сказал Мазанка. – Остались в имении только жена с сынишкой, а она ведь никогда в хозяйство не вмешивалась… Начнет продавать хлеб, – ее, конечно, накроют. Непременно накроют! Еще может и так быть, что никаких денег не заплатят, а рубль уже стал полтинник!
– На колбасе – и того меньше, – улыбнулся Ливенцев.
– Хлеба сейчас не продавайте, – веско сказал Лихачев. – Явный убыток!
– И не продавать нельзя: деньги нужны.
– Продавайте нагульный скот в таком случае. Потому что скот на зиму оставлять, конечно, абсурд, а хлеб ваш пускай лежит: он ни сена, ни барды не просит… Я своему управляющему категорически запретил продавать хлеб: пусть лежит до окончания войны!
И Лихачев вытянул энергично левый ус и старательно закрутил его снова, а Ливенцев обратился к нему:
– Все-таки проливы… Я об этом знаю теоретически, так сказать, что вот существуют политики столичные, и они говорят что-то там такое, со времен Каткова, а пожалуй, даже и со времен матушки Екатерины, о Константинополе – втором Риме – и о проливах… Но ведь, представьте, так и думал, что все это нужно политикам, а нам с вами зачем проливы?
– Вам лично? Не знаю. Вам это лучше знать, – вежливо усмехнулся Лихачев. – Что же касается меня, помещика, производителя пше-ни-цы, которую от нас вывозят за границу всякие Дрейфусы, – то это уж я, конечно, знаю, так как за провоз через Дарданеллы своего же хлеба я же и плачу Турции!
– Вы? Не понимаю!
– Очень просто! Таможенный сбор существует одинаково как у нас, так и везде, – так же и в Турции. Вы ведь, э-э… не думаете, надеюсь, что у турок все очень просто: руки к сердцу, поклон в пояс, и проезжайте, пожалуйста, провозите хлеб, господа Дрейфусы! Нет, Дрейфусы платят, а с нас, помещиков, берут! То есть, нам они недодают на хлеб, сколько они теряют, чтобы Дарданеллы пройти… А когда Дарданеллы будут наши, то за хлеб свой мы будем получать больше, – ясно? Не говоря уж о том, что мы там десять Кронштадтов устроим, и черта с два к нам в Черное море кто-нибудь продерется! И никаких нам тогда балаклавских береговых батарей не надо строить! И Севастополь тогда будет просто торговый город…
– Вы редкостно-счастливый человек: знаете, зачем и к чему вся эта война… – начал было Ливенцев, думая выяснить для себя еще кое-что благодаря этому ротмистру, который внимательно так читал «Русское слово», но тут вошел корнет Зубенко, в комнате показавшийся гораздо выше ростом, чем на Нахимовской улице, извинился, что несколько запоздал к обеду, сказал Лихачеву что-то такое о сене, которое – наконец-то! – получено там, в Севастополе, и вопрос теперь только в том, чтобы его доставить в Балаклаву.
Он сел за стол привычно, – видно было, что каждый день он так же точно садился за этот стол. Ливенцев пригляделся к рукаву его тужурки, не переменил ли на другую, – нет, он был постоянен: это была та самая, заплатанная на локте.
Теперь, когда Ливенцев окончательно убедился, что Зубенко – человек с какими-то странностями, он, по своему обыкновению, весьма приблизил к нему глаза, но ничего странного в его лице все-таки не находил. Напротив, это было вполне обычное, размашистых линий, степное лицо с белесыми ресницами, от которых веяло добродушием и недалекостью; из своих наблюдений над людьми Ливенцев выводил, что подобные белесые ресницы бывают только у недалеких людей. И так как он пришелся с ним рядом, то спросил Зубенко, как будто между прочим:
– Почему вам так не понравилась военная служба, что вышли в отставку корнетом? Мне кажется, что вы именно и рождены для геройских подвигов.
– Разве я корнетом в отставку вышел? – улыбнулся Зубенко. – Я, конечно, поручиком, только теперь надел свои прежние погоны, как и полагается по закону: раз ты мобилизован из отставки, чин твой – какой был на действительной…
– Знаю, знаю… но уверен я, что вы погон поручичьих даже и не покупали.
– А зачем же мне их было покупать? – удивился как будто Зубенко, которому денщик поставил в это время тарелку супа.
– Лишняя трата денег? – подсказал Ливенцев.
– Совершенно лишняя, – согласился Зубенко.
– Что такое два с полтиной за погоны с тремя звездочками заплатить! – вмешался в разговор Кароли. – Накажи меня бог, пустяк полнейший, а все-таки три звездочки, а не две! Да, наконец, купили бы еще пару звездочек за двугривенный, и все! И пока мне не прикажут снять мои погоны с тремя звездочками, а надеть подпоручичьи с двумя, я их все-таки носить буду. Но ведь у меня миллионного состояния нету, как у вас!
– Какого миллионного? – повернулся к нему встревоженно Зубенко и замигал ресницами.
– А с какого же капитала можно получать по шестьдесят тысяч дохода? – причмокнул даже как-то Кароли. – Шестьдесят тысяч в год! Ого! И палец о палец не ударить! Меня, например, взять, так мне ведь сколько приходится ра-бо-тать, батенька! Родоканаки тоже не каждый год умирают! Мне сорок четыре монеты всего, а я вот – седой! – похлопал он по коротко стриженной голове, сидящей на короткой шее.
Ливенцев заметил, как густо покраснел Зубенко и с каким недоумением глядел на него Лихачев, выкатив свои румынские глаза. Даже Цирцея перестала порхать пальцами по спинке африканской собачки.
– Каких шестьдесят тысяч? – придушенно спросил Зубенко.
– Откуда у него шестьдесят тысяч дохода? – раскатисто сказал Лихачев, готовый захохотать, так как принял это за несколько странную между мало знакомыми людьми, но все-таки шутку, конечно.
– Будто бы дает французская компания какая-то за одни только недра, а имение остается имением, – три тысячи десятин! – ответил Лихачеву за Кароли Мазанка, тоже уставивший в несчастного корнета красивые, с поволокой, карие глаза.
– Вранье!.. Клевета!.. – энергично выкрикнул Зубенко. – Вообще меня, должно быть, смешали с кем-то другим.
– Вот странный человек! Не хочет даже, чтобы его считали богатым! Накажи меня бог, в первый раз такого вижу! – искренне удивился Кароли.
А Ливенцев даже пожал своими не узкими, но выдвинутыми как-то вперед плечами:
– Непостижимо!.. Я, конечно, не знал бы, что именно мне делать с миллионом, если бы он свалился мне с неба, но всякий миллион все-таки факт, как же можно его отрицать.
– Не понимаю, господа, что вы такое говорите! – как будто даже возмущенно немного поглядела на всех поочередно Цирцея. – Ведь это называется шутить над человеком, который отшучиваться совсем не умеет.
И под ее взглядом командирши, заступившейся за своего субалтерна, первым смутился вежливый Мазанка и тут же выдал Ливенцева:
– Сведения о миллионах идут вот от нашего прапорщика… Мы сами это только сегодня от него услыхали…
И так как на Ливенцева теперь обратилось сразу несколько пар глаз и белесые глаза Зубенко глядели неприкрыто враждебно, то Ливенцев тоже поколебался было и уж хотел как-нибудь замять разговор, но спросил на всякий случай корнета:
– А вы доктора нашего Монякова знаете?
– Монякова? – переспросил Зубенко и отвернулся.
– Да, того самого Монякова, с которым вы, правда, не захотели говорить дня два назад, но ведь когда-нибудь придется же вам с ним встретиться, не так ли?.. Так вот, это именно он мне о вас наговорил, представьте!.. Он вас очень хорошо знает… и ваше имение… и ваши дела с французской компанией «Унион».
– Он так вам и сказал: французской компанией? – пусто и глухо спросил после томительного молчания Зубенко.
– С французской или бельгийской… Да, кажется, именно с бельгийской, но мне показалось, что это – все равно.
– Угу… Нет, это – не все равно, – пробормотал Зубенко.
– Может быть… Он мне сказал еще, будто вы недовольны ими, этими французами или бельгийцами, что они плохо выполняют условия договора, то есть, попросту говоря, вас грабят…
– Он так и сказал вам: грабят? – живо обернулся к Ливенцеву Зубенко.
– Да, в этом роде… и будто вы начали с ними процесс.
– А он не сказал вам, кто посредничает бельгийцам этим, прохвостам? – с большою яростью в хриповатом голосе спросил вдруг Зубенко, и глаза у него стали заметно розовыми от прилившей к ним крови.
– Однако факт, значит, все-таки налицо! – торжествуя, перебил по-адвокатски Кароли Ливенцева, начавшего было что-то говорить Зубенко насчет Монякова. – Есть угольные копи, взятые в аренду бельгийцами, которые платят вам шестьдесят тысяч, но должны платить, по-вашему, гораздо больше.
Лихачев коротко кашлянул. Ливенцев взглянул на него пристально. У Лихачева был явно оскорбленный вид. Он покраснел, как от натуги, и нервно накручивал правый ус на палец.
Так как Зубенко упорно молчал, делая вид, что и ответить не может так вот сразу, – очень занят едой, – то Цирцея обратилась к нему негодующая:
– Значит, вы действительно получаете по шестьдесят тысяч в год доходу?.. А я-то думала, что над вами шутят! – и она сильно сощурила глаза.
Ливенцев заметил, что у Зубенко как-то сразу набряк, явно распух и без того объемистый нос, однако ответ его поразил еще больше наивного математика, чем его нос:
– Вы думаете, что шестьдесят тысяч за угольный пласт, как на нашей земле, это много? В том-то и дело, что мало! Очень мало!.. За подобный пласт Парамонов по три миллиона в год получает!.. Три миллиона! В год! Это вам не какие-нибудь несчастные шестьдесят тысяч! – с неожиданной выразительностью и силой сказал Зубенко.
Мазанку же, видимо, мучила другая сторона дела – размер имения Зубенко, и он спросил почему-то даже не певуче, как привык слышать от него Ливенцев, а тоже несколько хрипло:
– Это на всех трех тысячах десятин у вас угольный пласт оказался?
– Именно в этом и вопрос, что бельгийцы шурфуют землю везде, где им вздумается, а по договору они этого делать не смеют, – помолчав, ответил Зубенко.
Убедившись в том, что у этого немудрого на вид корнета действительно три тысячи десятин, Мазанка оглядел всех округлившимися и от этого ставшими гораздо менее красивыми глазами и проговорил:
– Однако! Три тысячи десятин! Степной земли!
– Что же тут такого? – зло отозвался Зубенко. – Вон у Фальцфейна триста тысяч десятин степной земли, – это я понимаю, – богатство, а то три тысячи!.. По сравнению с тремя стами – так, клочок жалкий!
– Не-ет-с, это уж вы меня извините, – это не клочок жалкий – три тысячи десятин, – как-то выдавил из себя скорее, чем сказал, Мазанка.
– Да-да! Смотря, конечно, как хозяйство поставить, а то три тысячи десятин вполне могут давать те же шестьдесят тысяч, – поддержал его Лихачев, покачав при этом как-то многозначительно из стороны в сторону лысеющей спереди головой, а Цирцея добавила:
– И мы ведь тоже бурили у себя, мы сколько денег ухлопали на бурение, однако у нас вот в недрах ничего такого не оказалось.
– Как? Вы тоже искали уголь? Или руду железную? – полюбопытствовал Кароли.
– Нет. Не руду и не уголь… Об этом-то мы уж знали, что нет… Мы за доломитом охотились, – объяснил Лихачев. – Доломит – он ведь для доменных печей требуется… И нашелся такой специалист, сбил нас с женою с толку: «У вас доломит! Бурите!» Вот и бурили… Денег, правда, пробурили достаточно, а доломит обманул… Ну, одним словом, он хотя и нашелся, только не того процентного отношения, какое требуется. Низкого качества. Годится, конечно, как бутовый камень, только не в домны… Да! На этом я, просто говоря, прогорел… А у вас, стало быть, целая Голконда? – обратился он к Зубенко не улыбаясь. – А я и не знал! Вы как-то ни разу не заикнулись даже… об этом своем альянсе с бельгийцами.
– Не дай бог иметь дела с этими негодяями! – уверенно, очень убежденно и горячо отозвался Зубенко, накладывая себе гарниру к жаркому.
– Наши союзники, – напомнил ему Ливенцев.
– Я о тех там, которые у себя дома сидят, не говорю, – поправился корнет. – Я говорю о тех пройдохах, какие к нам сюда приехали и нас сосут, как пауки.
– Однако миллион они для вас на вашей земле нашли же, – пытался склонить его на милость даже к приезжим бельгийцам Кароли.
– Какой миллион?
– Шесть рублей со ста, шестьдесят тысяч с миллиона!
– Ну, знаете, так считать если, тогда у Парамонова пятьдесят миллионов в земле лежат! А пятьдесят миллионов и один – это большая разница… Также надо принять во внимание, какое у меня семейство.
– Неужели вы женаты? – удивилась Цирцея и почему-то даже опустила при этом свою африканскую собачку на пол.
– Я не женат, положим, но ведь еще сколько нас – сестер и братьев… Это я считаю только родных, а ведь еще сколько двоюродных!.. Нас очень большая семья.
– Ну, ваши доходы тоже оказались не маленькие! Это на какую угодно семью хватит, – сказал Лихачев.
А Цирцея, безжалостно глядя на заплатанную на локте тужурку Зубенко, добавила язвительно:
– Тем более при ваших скромных привычках.
– Привычки зависят от воспитания, – буркнул Зубенко, не поднимая глаз.
Ливенцеву стало даже как-то жаль его, точно его травили со всех сторон, и виноватым в этой травле оказался не кто иной, как он же сам, Ливенцев, сболтнувший сказанное Моняковым, – мог бы ведь и промолчать. И, желая отвести разговор в сторону, он спросил Зубенко:
– Что же, пшеницу сеете на своей земле?
– Сеем и пшеницу, – подумав, ответил Зубенко.
– Ага! Вот видите! Значит, вам тоже необходимы проливы?
– Почему такое? Проливы? Мне? – несколько удивился, но и насторожился, как перед новой издевкой, Зубенко.
– Мы только что пришли к выводу, что всем помещикам России, у которых на полях пшеница, Дарданеллы необходимы, как воздух… Давайте же выпьем с вами за Дарданеллы! – поднял недопитую рюмку Ливенцев.
– Я не пью, – с достоинством ответил Зубенко.
– Как? Совсем никогда не пили? – изумленно поглядел на него Мазанка.
– Никогда не пил. И не курил также.
– Много потеряли! – сказал Мазанка, а Кароли ошарашенно выпятил губы:
– Накажи меня бог, первый раз такого человека вижу! Куда же вы свои миллионы намерены девать?
– Что не пьет и не курит – это верно, – сказал Лихачев. – И очень хороший службист, – рекомендую! У него все и всегда в порядке. При таком субалтерне эскадронный командир может быть спокойным перед любым смотром и перед любой ревизией.
О проекте
О подписке