Когда его увозили с фронта, стояла еще зима, крутила поземка, поля лежали белые до горизонта, на котором толпились тоже белые холмы; теперь же упруго все дрожало, как туго натянутая струна, весенним подъемом сил. Ощутительно било в глаза это брожение во всем бодрых и бойких весенних соков, но в то же время хотелось думать Ливенцеву, что весна весною, а подъем настроения – сам по себе. Точнее, – счастливое совпадение двух весен – в природе, как и на фронте.
Маршевики в вагонах, уходящих от станции к западу, заливались гармониками – «ливенками», гремели песнями, – и никакого не чувствовалось в этом надрыва, напротив: заливались и гремели от чистого сердца и не спьяну: водкой ведь их никто не поил тут на станции. Суета на вокзале, на перроне, на путях была не беспорядочная, а деловая, необходимая суета, не слишком крикливая. Это заметил и белокурый прапорщик, который старался здесь, на вокзале, держаться поближе к Ливенцеву.
У него были свои затаенные мысли, которые он хотел кому-нибудь доверить, но, видимо, боялся, чтобы его не вышутили, поэтому не к кадровым офицерам, а к своему брату-прапорщику он с ними и обратился, застенчиво улыбаясь:
– Вот, знаете ли, смотрю на вас, – вы ведь гораздо старше меня годами и на фронте уж были, – поймите меня, пожалуйста, как надо… очень не хочется умирать!
Сказал и как-то сразу осекся и глядел оробело, но Ливенцев отозвался ему просто:
– Кому же и хочется? Никому не хочется, исключая помешанных на идее самоубийства.
– Вы согласны? – обрадовался застенчивый прапорщик. – Меня это очень угнетает, – сказать откровенно, – но я вот и школу прапорщиков окончил и в полк еду, а как я там буду, не знаю.
– Ничего, втянетесь и будете как все.
– Главное, я ведь совсем не военный по своему складу характера.
– Да уж теперь мало осталось военных по натуре, зато много стало военных по приказанию.
– Вот именно, именно! И я такой… И я думаю, что меня в первом же сражении убьют.
– Могут убить и до первого сражения, – усмехнулся Ливенцев. – Перестрелки ведь на фронте всегда бывают, и сражениями они не считаются… Там все гораздо проще, чем представляется издали. Неприятельская пуля летит по своей траектории; на ее пути оказались вы, – ясно, что она в вас и вопьется.
– Так было и с вами тоже?
– Совершенно так было и со мной. А что касается подвига, то никакого особенного подвига я не совершил и сейчас тоже не думаю, что совершу.
– Не думаете, что совершите, или не хотите думать о подвиге?
На этот неожиданно витиеватый вопрос Ливенцев ответил намеренно витиевато:
– Даже и подвиг, как все в нашей жизни, требует, чтобы его оценили и занесли в соответствующую графу, а если нет поблизости этого оценщика, то, стало быть, нет и подвига. Простое же выполнение воинских обязанностей за подвиг считать не принято.
Так как на очень внимательном худощавом лице собеседника начинал просвечивать какой-то новый, наивный, однако трудный для решения вопрос, то, чтобы предупредить его, Ливенцев добавил:
– Кстати, моя фамилия – Ливенцев, а ваша?
– Обидин… Прапорщик Обидин, – торопливо ответил белокурый.
– А в какой же, между прочим, полк вы назначены, прапорщик Обидин? – спросил Ливенцев, так как на защитного цвета погоне Обидина была только звездочка, но не было никаких цифр.
И Обидин назвал как раз тот самый полк, в который был назначен и Ливенцев.
– Вот ка-ак! – удивленно протянул он. – Так мы с вами, не желающие умирать, однополчане, значит? Такие-то бывают счастливые совпадения субстанций!
Но если Ливенцев несколько удивился, то Обидин непритворно обрадовался такому совпадению и весь так и лучился изнутри, когда говорил не совсем складно:
– Это замечательно, послушайте! Это прямо, я даже не понимаю, как… Ведь вас, конечно, ротным командиром назначат… Возьмите меня к себе в полуротные! Ей-богу, право, возьмите!
– Погодите просить, что вы! Вам тоже роту дадут, – за этим дело не станет.
– Ну куда же мне так вот сразу и роту, что вы! – отмахнулся обеими руками Обидин. – Да я и командовать не сумею. Там каждый рядовой больше знает, чем я, только что из школы, а уж об унтерах и говорить нечего!
– Вот унтера и фельдфебель вас и обучат фронтовой мудрости… А что это такое там, позвольте-ка? Поглядите-ка сюда!
Внимание Ливенцева привлекло стадо волов, которое показалось невдали от станции, когда двинулся поезд с орудиями, прикрытыми брезентом.
– Что там такое? Волы? – спросил Обидин.
– Волы-то волы, да в каком виде! По ним можно, не снимая с них шкур, изучать скелет! Посмотрите, – они просто падают один на другого!
– Это для фронта?
– Разумеется, для фронта, но куда же они годятся? Да они и не дойдут до фронта, подохнут дорогой!
Как раз в это время подошел к ним интендант, доставший в буфете что-то, завернутое в газету, и подхватил последние слова Ливенцева.
– Вы бы спросили, сколько подыхает от бескормицы вообще в этих «гуртах скота», я бы вам сказал довольно точно. В среднем из трех два, – это какой процент будет?
– Шестьдесят шесть! Неужели все-таки шестьдесят шесть процентов, и вы, интенданты, это терпите? – возмутился Ливенцев.
Но интендант ответил довольно невозмутимо:
– Не мы, не мы – на нас прошу не валить! Мы это гиблое дело передали уполномоченным министерства земледелия, и теперь уж они этим ведают, а мы в стороне. Вы себе представить не можете, сколько скотов оказывается у нас, чуть только их приставят к такому хлебному занятию, как доставка гуртов скота! Ведь они мало того, что кормовые деньги себе в карманы кладут, они еще по дороге меняют порядочную скотину на полудохлую, – зарятся на додачу! Уверяю вас, что казне было бы выгоднее кормить солдат сибирскими рябчиками, чем мясом!..
– Слыхали? – обратился к Обидину Ливенцев, но тот был вообще заметно смущен тем, что услышал, и спросил интенданта:
– А сколько, господин полковник, съедает таких волов фронт в день?
– Смотря какой фронт… Наш, Юго-западный, я знаю, съедает вместе со своими тыловыми частями семнадцать с половиной тысяч голов в неделю, но это имея в виду, что по средам и пятницам он постится, и тогда в котел идет кета или другая рыба. А в общем, конечно, стихийное бедствие, и если в этом году война не кончится, то в будущем именно гуртовщики ее и кончат: на голодное брюхо много не навоюешь!
Сказал и отошел улыбаясь, осторожно держа что-то, завернутое в газету, а подошедший с запада санитарный поезд закрыл тощее стадо качающихся на ходу, совершенно фантастичных, особенно в такой яркий день, животных, необычайно длиннорогих от худобы, с резкими бликами на всех позвонках и с густыми тенями во всех впадинах хлипких тел. Масти они были серой, но издали казались голубыми.
К санитарному поезду, шелестя шелком черного платья, прошла по перрону мимо Ливенцева какая-то молодая женщина, показавшаяся ему знакомой: где-то видел и этот взгляд, и эти высокие полукружия бровей, и постанов головы на ровной белой открытой шее, и даже эту четкую походку.
Он следил за нею, когда она шла к последнему вагону прибывшего с запада поезда, и был очень удивлен, увидев какого-то рыжеусого унтер-офицера, спрыгнувшего с подножек этого вагона и расцеловавшегося с дамой, как с родною. Но еще больше удивило его, что следом за этим унтером вышел из вагона и тоже спрыгнул другой унтер, – бородатый, осанистый, – один из взводных командиров его бывшей роты – Старосила.
И, несмотря на то, что он не захотел возвращаться в прежний полк и выхлопотал себе перевод даже и в другую дивизию, он обрадованно крикнул, сделав рупором руки:
– Старосила!
Тот присмотрелся и тут же, одернув гимнастерку и поправив фуражку, пошел к Ливенцеву, только успевшему сказать прапорщику Обидину:
– Это – мой боевой товарищ!
– Ваше благородие, честь имею явиться! – казенными словами приветствовал его Старосила, сияя запавшими серыми глазами, но Ливенцев обнял его и ткнулся лицом в его бороду, точно желая показать даме, которая в это время на него смотрела, что у него тоже есть родной – унтер.
– Очень рад я, братец, что ты жив, очень! – вполне искренне говорил Ливенцев, любуясь бородачом.
– Так же и я само, выше благородие! Аж точно сонечко мне в глаза вдарило, как вас увидел! – вполне искренне и с дрожью в голосе отозвался Старосила.
– А как же ты сюда попал? По какому случаю?
– Да случай, как бы сказать, непредвиденный, ваше благородие, – понизил голос Старосила, слегка качнув головою назад, на вагон. – Тело сопровождать был назначен.
– Тело? Чье тело?
– Так что подполковника Добычина, – еще больше понизил голос Старосила и закончил почти шепотом: – А этот со мной – полковой каптенармус Макухин, он приходился ему зять, покойнику, и эта с ним стоит сейчас – его дочка, ваше благородие.
– Вот ка-ак!
Ливенцев сделал несколько шагов по перрону, чтобы можно было говорить громче, и спросил, хотя не питал никакого расположения к Добычину во время службы с ним в одном полку:
– Как же все-таки он был убит, – при каких обстоятельствах?
– Обстоятельства такие, ваше благородие… бандировка была, – и найдись осколок на ихнюю голову, – в один раз упали – и не живые, – объяснил Старосила и добавил: – Я только до этой станции должен, а дальше не знаю уж, как: везти ли его будут на ихнюю родину, или здесь где поховают… Унтер-офицер этот, каптенармус Макухин, он, говорили так, из богатых людей, – вполне может и дальше ехать, – ему что! И даже гроб он достал не простой, а цинковый.
– Это был наш заведующий хозяйством – подполковник Добычин, – обратился к Обидину Ливенцев, а Старосила сказал:
– Вот рады будут все в нашей роте, как вы ее опять примете, ваше благородие!
– Ну вот, рады, что ты, брат, – не все ли равно, что я, что другой?
– Как можно, ваше благородие! Разве наша солдатня, она хотя бы какая ни на есть, не понимает? – и Старосила почему-то поглядел при этом на Обидина и добавил: – Не в нашу ли роту и вы тоже будете?
– Нет, я в другой полк, – ответил, улыбнувшись, Обидин.
– Я тоже в другой полк, – его же словами ответил Старосиле и Ливенцев.
– Шуткуете? – оторопел Старосила.
– Ничуть. Вполне серьезно! Даже в другую дивизию.
И, видя, что Старосила вполне непритворно опечален, хлопнул его по плечу, объясняя:
– С начальством ничего не поделаешь, – взяло и назначило в другую дивизию: там я оказался нужнее… Прощай, брат Старосила! Мне надо идти в свой вагон, – торопливо сказал он вдруг, обнял его так же, как и при встрече, и пошел, едва взглянув в сторону дочери Добычина и ее мужа – Макухина.
– Вот не думал, что такая сидит во мне привычка к своей роте, – извиняющимся тоном обратился он к Обидину. – Великое дело оказались окопы, в которых вместе торчали, которые и заняли вместе с бою… А этот Старосила, он был толковый взводный, если бы в новом полку были у меня хоть немного похожие, стал бы я, как говорится, кум королю и сват Гаврику.
Обидин поглядел на него испытующе и спросил осторожно:
– То есть, толковый он был взводный в смысле защиты или как-нибудь еще?
– И защиты и атаки тоже, а как же иначе? – немного удивился и тону и смыслу этого вопроса Ливенцев.
Кругом сновала толпа военных всяких рангов – шумная и однообразная, лишь кое-где расцвеченная белыми халатами сестер милосердия и их яркими красными крестами. Сестры были из санитарного поезда – дома скорби на колесах.
Оттуда и туда резво бежали засидевшиеся санитары с чайниками. Там в одном из вагонов кто-то громко воюще стонал с небольшими перерывами; в то же время два военных врача, шинели внакидку, медленно прогуливались в тени около другого вагона.
На платформе тяжело двигались тележки с ящиками из новеньких веселых досок и фанеры, на которых что-то было написано, наляпано черной краской. То и дело слышались рабочие крики: «Посторонитесь!.. Дайте ходу!.. Поберегись, эй!»
Весна и тепло между тем заставляли многих забывать о том, что отсюда же не очень далеко до фронта, где очень часто ревут пушки и стрекочут пулеметы. То там, то здесь вспыхивал заливистый женский смех, заботливо подкручивались усы, молодцевато выпячивались груди, кое у кого украшенные белыми крестиками.
Но исподволь во все звуки вокзала, покрывая их, врывался сверху жужжащий, однообразный, ровный гул, и когда он заставил всех поднять головы кверху, послышались крики:
– Аэроплан!
– Немецкий!
– Почему же немецкий? Может быть, и наш!
– А зачем здесь наш?
– Немецкий! Вот увидите!
– Сейчас начнет бросать бомбы!
– Да что вы говорите!
– Говорю, что надо! А другого не видно?
– Кажется, нигде не видно…
Шеи всех вытягивались, наблюдая за полетом вражеского самолета; и в то же время все пятились назад, готовясь куда-то и как-то скрыться от губительной бомбы, которая, казалось, вот-вот полетит вниз на станционное здание, или на перрон, или на какой-либо из поездов, стоящих на путях в ожидании отправки.
Воздушная машина кружилась над станцией замедленно и довольно низко. Ни у кого уж не оставалось сомнения в том, что она немецкая. Спрашивали один другого: неужели нет орудий, чтобы сбить разбойника? Дамы сочли самым надежным укрытием зал первого класса и кинулись туда толпой…
Тревога оказалась напрасной, – аэроплан потянул к западу и наконец скрылся из глаз.
– Сфотографировал немец станцию и ушел, – сказал Ливенцев подошедшему к нему капитану-артиллеристу, – а бомб не бросал, хотя и мог бы.
– Вообще ведь они только приличия ради пишут о своем весеннем наступлении на нас от моря до моря, а на самом деле задирать нас желания пока не имеют, – отозвался капитан.
– Почему же все-таки не имеют желания? – с живейшим интересом спросил Обидин.
– Ну, известно уж почему! – усмехнулся капитан. – О сепаратном мире с нами ведутся переговоры. Александра Федоровна вкупе с Распутиным стараются изо всех сил.
– Я даже слышал мельком, – вставил Ливенцев, – будто Распутин по пьяной лавочке говорил одному адвокату: «Если мы в марте не подпишем с немцами мира, – наплюй мне тогда в рожу!..» Адвокат этот распускал такой слух в феврале…
– А март уже прошел… – перебил его капитан.
– Отсюда следует, что был бы теперь под рукой у адвоката Распутин, а наплевать ему в косматую рожу он уже имел право, – закончил Ливенцев.
– Зато Россия-то ведь не имеет права на сепаратный мир, – как же может она его заключить? – не совсем смело, однако с затаенной надеждой на желательный ответ спросил его Обидин, и Ливенцев оправдал его надежду.
– Э-э, – сказал он, – «не имеет права»!.. Право мы носим на концах наших штыков… за неимением у нас более выразительных средств войны. Дело не в том совсем, имеем или не имеем мы право заключать мир, а выгодно ли это для нас, или не выгодно. Мы можем заключить мир, даже, пожалуй, получить и какую-нибудь прирезку территории по этому миру, но зато мы развяжем руки Вильгельму, и он всеми своими силами обрушится на Запад и его раздавит… А когда он сделает это, то что ему помешает, несмотря на мир с нами, послать против нас, демобилизованных, все армии свои с Запада? Это и будет divide et impera! – разделяй и властвуй.
– Так что, по-вашему, выходит – выбора у нас нет, продолжать эту бойню мы должны? – с тоскою в голосе спросил Обидин.
– Да, выбора нет, должны, – его же словами, но твердо ответил Ливенцев.
– Тогда что же… тогда… не о чем и говорить больше… Остается одно – помирать, – пробормотал Обидин.
Ливенцеву, видимо, стало жаль его. Он положил руки ему на плечо и сказал, улыбаясь:
– Помереть мы с вами всегда успеем, но сначала надо попробовать кое-что путное сделать.
– А что же именно «путное»?
– Да, в самом деле, что вы называете «путным»? – почти одновременно спросил и капитан.
– Ну, уж, разумеется, не сдачу в плен, – уклончиво ответил Ливенцев.
Между тем в это время санитарный поезд, после свистков, дерганья и лязга, отодвинули куда-то дальше в тупик, и на его место мягко подкатил, попыхивая локомотивом, щегольской, совсем небольшой поезд, всего в три вагона.
– Это что же такое за поезд? – спросил теперь уже Ливенцев капитана.
А тот вместо ответа кивнул в сторону парадных дверей вокзала, откуда поспешно выходили один за другим два генерала, оказавшиеся тут и направлявшиеся к поезду. Заметны также стали теперь и жандармы, а толпа как-то вдруг поредела.
Инженерный поручик вместе со штабс-ротмистром кавказцем подошли откуда-то к группе Ливенцева, и первый из них сказал:
– Главнокомандующий Юго-западного фронта Брусилов катит экстренным поездом.
А второй добавил:
– По всей вероятности, едет в ставку, представляться царю.
– Неужели не выйдет промяться? – спросил Ливенцев. – Посмотреть хотя бы издали на вершителя наших ближайших судеб.
– Вы разве его никогда не видели? – удивился артиллерист.
– Не приходилось.
– Генерал как генерал… Точнее, как старый генерал, – ведь он уже далеко не молод.
– Фигура не строевая, – с сильным ударением на «не» сказал кавказец. – Я его тоже несколько раз видел. А на лошади держится хорошо.
– Еще бы плохо! Кавалерист, бывший берейтор, – несколько презрительно заметил поручик. – А роль кавалерии в этой войне оказалась скромной.
Кавказец не возражал против этого, тем более что его внимание, как и всех прочих, привлекли генералы, тяжело взбиравшиеся в элегантный синий салон-вагон.
Шторы окошек этого вагона были полуприкрыты. Около вагона стали два жандармских офицера. Наконец, жандармский поручик в белых перчатках подошел к ним, пятерым, устремившим любопытные взоры на таинственный вагон Брусилова, и очень вежливо, однако твердо, попросил их не стоять на месте, а прогуляться в ту или иную сторону, куда им нужнее. Кстати он спросил, каким поездом и куда они едут. И, когда ему за всех ответил капитан, он даже встревожился:
– Так что же вы, господа! Вам тогда надо идти садиться в свой поезд: он двинется, как только этот поезд пройдет.
– А этот поезд куда идет, – в ставку? – спросил Ливенцев.
– Быть может, – неопределенно ответил жандарм, делая при этом рукой жест в ту сторону, где стоял на путях их поезд.
– А ставка теперь где? В Могилеве? – двинувшись первым, спросил было Ливенцев, но жандарм отозвался на это уже совсем неприязненно и сухо:
– Не могу знать.
Ставка была в Могилеве, и это было известно всем на фронте, всем в тылу, всем в Германии, всем в Австро-Венгрии, и, тем не менее, вслух об этом говорить не полагалось.
Когда Ливенцев подходил уже к своему вагону, он посмотрел все-таки в сторону таинственного, так тщательно охраняемого небольшого состава и увидел то, чего не удалось ему увидеть с перрона: генерал Брусилов действительно, как и предполагал он, вышел промяться.
О проекте
О подписке