Ушёл он на военную службу с радостью, так что перед уходом три дня подряд пьянствовал, пел одну и ту же частушку: «Голова ж ты моя, голова, до чего ж ты меня довела». На слёзы матери он отвечал коротко, просто, но весьма внушительно: «Не скули. Не пропадёшь. А я чувствую, что солдатчину мне Бог посылает, и я через неё, Бог даст, в люди выползу, человеком стану. Поняла?» И верно: вернулся он бравым солдатом, с тремя нашивками, в блестящих сапогах со шпорами, с небольшим зелёным сундуком, обитым жестью. В этот же вечер, когда пришли посмотреть, поздравить с окончанием службы родные и соседи, полюбоваться на его холёное лицо, пощупать доброту солдатского одеяния, повздыхать, посоветовать относительно его заброшенного хозяйства, а главное о том, что на селе очень много хороших девок, и ему, чтобы поправить хозяйство, обзавестись домком, необходимо жениться и прикрепиться к родному гнёздышку, и когда соседи и родные, наговорившись вдосталь, ушли, и он остался в избе только с матерью, – стал расспрашивать её относительно девиц. Остановился он на дочери богатого мужика и прямо заявил матери: – Сколько ей теперя лет? – Сколько ей теперя лет-то? – повторила мать. – Когда ты пошёл в солдаты, ей было четырнадцать, а теперь, пожалуй, около двадцати будет – Около двадцати? А много за неё женихов сваталось? – Мать ответила не сразу – Да как тебе сказать-то: раньше, когда она была помоложе-то, не было отбоя, а теперь что-то не слышно. Да ты не вздумал ли её посватать. А? – Её, – ответил он, – завтра иди свахой. – Мать всплеснула руками: – Да ты что, сынок, с ума рехнулся. А?! Это из такой завалюшки, да в такой тысячный дом идти свахой, да я лучше сквозь землю провалюсь, чем переступлю порог этого дома… Но сын был неумолим, и мать была вынуждена отправиться свахой к богатому мужику… Богатый мужик, как и думала мать, показал ей порог и за то, что она опозорила своим сватовством его дом и девку, выгнал её чуть не в шею. После такого скандала отец нисколько не смутился, даже, наоборот, хвастался, что он обязательно усватает Аришку, женится на ней, и он тогда уж ей задаст, как гордиться, гнушаться таким военным, как он, человеком; он ей покажет тогда кузькину мать, так что она будет век помнить ту обиду, которую она нанесла ему своим отказом выйти за него замуж. Ходил он так с неделю, потом ушёл в уездный город, пропадал там до самого рождества, а когда вернулся домой, снова стал говорить, что он обязательно женится на Аришке. Слово своё он сдержал; на третий день рождества убрался в военное, надел шпоры, накинул на плечи шинель и, не говоря ни одного слова матери, отправился прямо к богатому мужику, к отцу Арины. Когда он пришёл к богатому мужику, всё семейство было за обедом – за большим блюдом лапши со свининой. Отец не растерялся, помолился Богу, непринуждённо отвесил низкий поклон, почтительно, но с достоинством сказал: – хлеб да соль. Потом пошёл к чулану и свободно сел на лавку. Не ожидая такой дерзости от бывшего пастуха, что он решится после недавнего скандала прийти в дом, в котором ему так жестоко отказали и выгнали с позором его мать, отец Арины совершенно опешил и, чтобы показать ему на дверь, он только повернул в его сторону голову, вытаращенными глазами стал смотреть на него, ничего не соображая. Опомнился он только тогда, когда проговорила его жена: – Вам что угодно, Василий? – Да, вам что угодно? – повторил он за женой и крякнул что-то непонятное, взглянул на дочь, что была ярче кумача и сидела неподвижно с ложкой, стараясь ни на кого не глядеть, а скорее провалиться сквозь землю в тартарары, ежели не глубже, – тяжело засопел, заворочал челюстями. Обед продолжался недолго: его постарались скомкать и убрать со стола, а когда обед убрали и лишние члены семьи для приличия вышли из избы и остались в избе только старшие хозяева и старики, отец Арины обратился к солдату: – По какому делу? – Солдат пододвинулся к столу, ничего не говоря, скинул с плеч шинель, достал из бокового кармана гимнастёрки толстый, из простой сапожной кожи бумажник, развернул его, вытащил несколько штук катеринок, помахал ими перед выпученными глазами хозяина и стариков, которые, когда он вынимал бумажник, подошли ближе к столу и с жадным любопытством смотрели на бумажник, на пальцы солдата, потом на катеринки, что с минуту трепыхались и нежно шелестели перед их выпученными глазами. Солдат, удовлетворившись произведённым эффектом, сурово, с определённой деловитостью в голосе, проговорил: – Видали? – и положил катеринки в бумажник, и раньше, чем убрать его в карман гимнастерки, постучал им несколько раз по столу, чтобы ещё больше ошарашить отца Арины, глаза которого тяжело лежали на бумажнике, медленно, как два бурых паука, двигались за ним до кармана гимнастёрки, и только тогда оторвались и взглянули в лицо обладателя такого прекрасного бумажника, когда он ещё раз проговорил: – Видали? – и глубоко спрятал его в карман. Первым опомнился отец Арины, он дико обвёл глазами стариков и жену, которые, в свою очередь, удивлённо осматривали солдата. – Да ты хоть бы стол-то накрыла, – крикнул другим, поразительно изменившимся голосом отец Арины на жену – Кто же так гостей-то встречает. А? – Через каких-нибудь полчаса стол был в настоящем порядке и в вышках сидел дорогой гость, вёл с хозяином кроткую беседу о будущей жизни…
Ровно через две недели Арина была выдана замуж за солдата, которого уже не звали на селе пастухом, а величали Василием Петровичем, и у которого к весне была новая изба, мелочная торговля, а ровно через год прибавился к лавке и кабак и ещё появился на свет человек, который сейчас сидит перед тобой, рассказывает тебе детство сестры Тани… Моя мать не любила отца и была выдана за него силой. После свадьбы несколько раз бегала от мужа и за своё бегство получала страшные побои от него: бил он её не на живот, а насмерть, так что после каждого побоя она подолгу лежала в постели, ходила с синяками. К двенадцатому году своего замужества высохла, как щепка, стала покашливать и поплёвывать по утрам кровью. Я никогда не забуду одного случая, после которого я возненавидел отца всеми фибрами своей детской души и готов был его зарубить топором, ежели бы топор тогда попался мне под руки, но я его не зарубил… я только прокусил ему кожу на шее так, что брызнула кровь… – Тут рассказчик нервно дёрнулся, взял с дивана кепку, завертел её в руках. – Ты прости, пожалуйста, что я рассказываю не то, что надо тебе, а другое…
– Что ты, что ты, – запротестовал я, – всё, что ты рассказываешь, для меня очень интересно, и я тебя с большим вниманием слушаю.
Он снова положил на диван кепку, поднял на меня медные глаза.
– Да. Я думаю тоже, что интересно, иначе будет тебе трудно понять, почему моя сестра вышла такой, а не такой, какой я желал бы её видеть сейчас.
– Ну, в этом ты не прав, – возразил я, – в этом виновата обстановка, в которую она попала.
– Не будем об этом спорить, – резко оборвал он и добавил, как будто желая закрепить за собой правоту высказанной мысли:
– Прошлое глубоко сидит в нас, и оно часто нас тянет назад, в особенности, если прошлое, как моё, как моей сестры… Этот случай был роковым для моей матери, и она не вынесла его и через две недели умерла. После её смерти я с такой силой возненавидел отца, что даже, слов не находил, да и сейчас не нахожу, чтобы выразить всю свою ненависть к нему. Случилось это так: мать моя заболела и не могла выйти в лавку отпустить керосина какому-то мужику, и мужик ушёл к другому торговцу за керосином. Отец про это узнал, с кулаками набросился на мать и стал её бить. Бил её он так жестоко, бил так, как часто бьют мужики своих лошадей, когда они отказываются вывозить на гору не под силу нагруженные на них тяжести. Бил первое время кулаками, а когда она упала на пол, он остервенел, навалился на неё, намотал на руки и косы и, держась за них, как за вожжи, стал таскать её по полу, заглушая скверными словами её крик и нечеловеческие стоны. Я не выдержал крика и стонов матери, бросился к отцу, вцепился в его плечи, но он был неподвижен и крепко давил коленом грудь матери, и я отлетел от него как мяч от каменной тумбы… Потом я снова бросился к нему и вцепился изо всей силы зубами в его жирный розовый загривок и замер, как будто прислушиваясь к каждому хрусту его жирного мяса… Опомнился я только тогда, когда шлёпнулся больно на пол, получил тупой удар в живот, от которого я, как кошка, завертелся по полу, а мать ещё больше застонала, безумно метнулась, подползла ко мне судорожно трясущимися руками обвила моё тело и, стараясь закрыть его собой, затряслась на моей груди… – Тут друг быстро откинулся от спинки дивана и, наклонясь ближе ко мне, навалился грудью на стол, скривил лицо, яростно застучал кулаком по столу – Я никогда не забуду этого дня! Я никогда не забуду больших, полных ужаса, глаз матери! Никогда!.. Ты понимаешь, никогда!.. После этого дня я поверил тем рассказам, которые ходили про моего отца по нашему селу, по соседним сёлам и деревням что он разбогател не от честного труда, а оттого, что убил какого-то коробейника-краснорядца, и ещё от того, что будучи в солдатах каптенармусом, скопил себе денег путём систематического обкрадывания и без того скудного солдатского пайка… К этим рассказам пустил я ещё рассказ о том, как он убил мою мать.
– Что же ему за это было?
– Ему? Ничего. Через две недели умерла моя мать. Через месяц он женился на бедной девушке, но на удивительно красивой. От этой жены у него родилась Таня и два сына… Он, чтобы я не болтал лишнего, не мозолил ему глаза, отдал меня в уездный город к одному купцу в мальчики, у которого я прослужил до Февральской революции. После Февральской революции вернулся обратно в родное село, но не к отцу, а к деду, к отцу моей матери который меня очень любил, часто наведывал меня в городе. В эту пору мне было двадцать шесть лет, здоровья я был очень слабого, благодаря которому я был освобождён от военной службы, и война прошла мимо меня спокойно, хотя несколько раз призывали и осматривали. Но отец не разрешил мне жить у деда и потребовал к себе. Дед тоже посоветовал идти к отцу, а когда я собрался уходить, он мне сказал: – Прошлого не вернёшь, да и не надо его, а он всё же тебе отец и капитал больше ста тысяч имеет – С такими напутственными многозначительными словами я и ушёл от деда к отцу. Отец меня принял с деловитой сухостью, без особенных отцовских ласк. Он был мне всё так же противен, и я к нему отнёсся спокойно, деловито, словно к совершенно незнакомому купцу, к которому я только что пришёл наниматься в приказчики. Да оно так и вышло с первой же встречи. Отец, не рассуждая долго со мной, заявил прямо: – Ты сколько получал у хозяина за последнее время? – Двадцать и всё готовое, – ответил я и заглянул ему в глаза. Отец выдержал мой взгляд, разгладил козлиную рыжую бороду, откашлялся, высморкался в красный с чёрным каемками платок, положил его в карман суконной поддёвки. Потом, в свою очередь, взглянул в мои глаза и, видя, что я выдерживаю его пытливый и ищущий чего-то в моей душе взгляд, отвернулся и сказал: – Столько же и я тебе буду платить. С завтрашнего дня будешь находиться при лавке. – Слушаю, – ответил я сухо и стал смотреть на розовую скатерть, на самовар, на стаканы, на весёлую резвую и необыкновенно красивую голубоглазую девочку лет четырнадцати, что сидела за столом и упорно смотрела на меня. Отец повернулся ко мне спиной и вышел из дома. Я остался один с девочкой. Она была не по годам высока, и ей можно было вполне дать не четырнадцать лет, а семнадцать. Она была, повторяю, необыкновенно красива во всех отношениях: высока, стройна, у неё изящное лицо, правильный нос, правильные черты лица, тонкие чёрные, похожие на стрелы, брови, длинные ресницы, большие голубые глаза, а на стройной прямой спине рассыпались кольцами чёрные пряди волос, перехваченные немного пониже затылка тёмно-красной шёлковой лентой. – Ты что на меня, Танюшка, так смотришь? Разве не узнаёшь? – улыбаясь, спросил я её. – Нет, узнала, – ответила она и тоже улыбнулась, – ты мне старшим братом приходишься. – Кто это тебе сказал, что я братом тебе прихожусь. А? – Кто сказал? – спросила она и засмеялась, – вот этого я не скажу, сам отгадай. – Да как же я, Танюша, отгадаю-то. А? – В это время снова вошёл в дом отец и, не глядя на меня и на дочь, прошёл мимо нас в другую комнату, и через две-три минуты прошёл обратно и, тоже не глядя на нас, вышел из дома и больше не возвращался до самого запора лавки. – Ушёл, – вздохнула Танюша. – Он меня очень любит, а я его боюсь. У него страшно мягкие и холодные руки. Когда он мне подаёт их, и я беру в свои, напоминают лягушек, а иногда парное молоко. – Разве ты, Танюша, брала когда-нибудь в руки лягушек. А? – Нет, никогда ни брала, – густо покраснев, ответила она, – никогда. Но я только хорошо знаю, что они холодные и всегда мягкие, и прикосновение к ним бывает очень неприятно. – По-моему, они очень приятные, и их за границей уважают и даже едят, – улыбаясь я ответил ей. – Едят! – удивилась она. – Ну, это ты уже, братец, врёшь, ей-богу, врёшь! – и неожиданно для меня наклонилась ко мне и шёпотом спросила: – А верно, как говорят, что твою маму убил он, а тебя, чтобы ты не разболтал, отправил в город и отдал в магазин в мальчики? – От её слов я дёрнулся назад, больно ударился головой о стену. – Кто это тебе, Танюша, сказал. А? Это ложь! Этому ты никогда не верь! – И, дрожа всем телом, встал из-за стола, пошатываясь, вышел из дому и весь остаток дня пробродил в саду, около мельницы. Через два месяца я ушёл из родного дома, сказав отцу очень мягко и вежливо: – Противно мне жить у тебя. – На это он ничего не ответил и только предложил получить за два месяца жалованье. Я ещё более грубо сказал: – Не надо. Оставь на неугасимое масло и на свечи по несвоевременно погибшей моей матери. – Он, получив такой ответ от непокорного сына, побагровел и, яростно потрясая кулаками, бросился за мной: – Прокляну! Как ты смел, щенок, сказать мне это? Как ты смел? – Воля твоя, – ответил я и вышел из дома. Потом я уехал в уездный город и там снова стал работать среди рабочих железнодорожной мастерской, организовал ячейку большевиков; после Октябрьской революции добровольно пошёл на фронт и с этого самого дня не был в родном селе и ни разу не видал своего отца… Вот и вся характеристика отца моего и отца моей сестры Тани. К этой характеристике я больше ничего не могу прибавить.
Тут друг мой замолчал, очень внимательно посмотрел на меня и громко спросил:
– Мало?
– Про Таню очень мало, – согласился я. – Мне надо узнать про Таню, как она ушла от отца и вступила в комсомол.
– Это ты подробно узнаешь из её писем, – возразил он, – и из записок.
– Этого в её письмах нет.
Он тяжело вздохнул и полез в карман, достал оттуда несколько писем, протянул руку и, помахивая пачкой писем над столом и перед моим носом, проговорил:
– Остальное узнаешь вот отсюда.
О проекте
О подписке