Читать книгу «Рефлексии и деревья. Стихотворения 1963–1990 гг.» онлайн полностью📖 — Сергея Магида — MyBook.

«Опять ноябрь. До гробовой доски…»

Посвящается Г. Г.


 
Опять ноябрь. До гробовой доски
видать, со мной пребудет это царство,
здесь, где вступают бывшие Пески
в Советских улиц полое пространство.
 
 
Как горек воздух в этом ноябре!
Мой квази-эго, надоевший Кастор,
по-менторски гундосит о добре,
о разной стоимости в табеле о кастах,
о том, что жизнь я понял не вполне,
а я, как зверь на перебитых ластах,
(ни ног, ни речи, – скованный вдвойне)
жду, чем всё это кончится.
Напрасно,
должно быть, жду.
          Порой, надев пальто,
спускаюсь вниз, во двор, на воздух, в стих, —
эй, кто-нибудь! хоть кто-нибудь, хоть кто…
 
 
Мне говорят в ответ: «Не видишь, псих,
мы заняты – играем в спортлото,
не с кем-нибудь, с прядильщицей Клото
и с А́тропой киряем на троих».
 
 
О Мойры, Мойры, чью судьбу вы длите,
зачем не дефицитны ваши нити?
 
1976

«Два цвета – как печать дагерротипа…»

 
Два цвета – как печать дагерротипа:
снег за окном и тёплый мрак объятий.
Не пискнет мышь. Мышь не выносит скрипа.
Да вот часы всё тикают некстати.
 
 
И ничего в измятой колыбели,
где начиналась жизнь неоднократно,
не начинается. Лишь гири как качели
елозят по стене туда-обратно.
 
1976

«Судьба есть место приложенья…»

 
Судьба есть место приложенья
нам чуждых, непонятных сил:
одна суёт нам жизни пыл,
другая – смерть без напряженья.
 
 
Та, первая, нас тащит к Богу,
к бессмертью, к вечности (зачем?),
вторая тянет в быт, в берлогу,
чтоб снова тихо стать ничем.
 
 
Одна сулит пустую славу
и никому не нужный бой,
другая – сладкую отраву:
диван со сплином и покой.
 
 
Две силы, две никчёмных страсти
наш ум убогий рвут на части.
 
1976

«Так тянут корни, так сильна земля…»

 
Так тянут корни, так сильна земля
и глубина, и тяга к той основе,
где разум – грех, где воплощенье воли —
зачатья боль и рук твоих петля,
 
 
так бродит кровь, так набухают вены,
так, кажется, я вознестись готов,
но снова крики первых петухов
дневной моей судьбы возводят стены,
 
 
в которых гибну я, как гибнет в чаще,
без слов и слёз, глядя на сладкий плод,
мой предок, в бесконечность уходящий, —
 
 
о мать моя, природа, мой оплот,
я блудный сын твой, о тебе скорбящий,
кто бросил дом и к дому не придёт.
 
1977

«Я думаю о том, что потускнев…»

 
Я думаю о том, что потускнев,
твои глаза влекут ещё сильнее,
что тем слышней, чем кажется слабее,
твоих укоров тихий перепев.
 
 
Я думаю о том, что не созрев,
любовь тем краше, ближе и роднее,
дороже сердцу, памяти милее, —
как псу гоньба, как пахарю – посев.
 
 
Я думаю о том, что овладев,
мы вновь находим яблоко и змея
и вот тогда теряем рай вернее,
чем речь душа теряет, оробев.
 
1977

«На сборных пунктах ждёт металлолом…»

 
На сборных пунктах ждёт металлолом.
Дёрн с железяками звереет под ногами.
А мы – из плоти. Бот он, здешний дом.
А тот, нездешний, носим за плечами.
 
 
Здесь – нашу жизнь царапают везде
На потолках пещер живые руки.
А там мы – круг, бегущий по воде
Из точки, где словами стали звуки.
 
1977

«Всё рассчитать, всё выверить в уме…»

 
Всё рассчитать, всё выверить в уме
и отвести пружину до отказа.
Ствол оттянуть, чтобы уже ни разу
не просыпаться по утрам в тюрьме.
 
 
Всё потерять, всему свести итог,
увериться, что бытие как свечку
пора гасить, – и отпустить курок.
И возродиться, услыхав осечку.
 
1977

«Быть может, я сумею выжить…»

 
Быть может, я сумею выжить
и прежде, чем совсем не быть,
смогу слова Твои услышать
и двери настежь отворить,
 
 
и оказаться за границей круга,
за маетой желаний и житья,
где нет уже ни города, ни друга,
но только ветер бытия…
 
1977

«Меж станций время на одну затяжку…»

 
Меж станций время на одну затяжку.
 
 
Припоминается какой-то странный
урок математического быта
с условием: платформы А и Б,
а между ними только вдох и выдох.
 
 
Но в пункте А всё вдребезги
и там
на землю постепенно оседают
лишь отзвуки уже не нужных слов.
 
 
А в пункте Б свет выключен
и двери
закрыты изнутри
и слов не нужно.
 
 
Отдёргиваешь пальцы, чертыхаясь.
 
1977

«Не изменяй своей судьбе…»

 
Не изменяй своей судьбе,
не отменяй себя в угоду
ни ясновидцу, ни народу,
ни богачам, ни голытьбе,
 
 
не будь рабом своих удач
и не меняй беду на водку,
когда другие мчатся вскачь,
не торопись менять походку,
 
 
но просто набери воды
из родника, похолоднее,
в засушье, посреди беды,
наполни вёдра повернее
 
 
и сквозь пустыню, прямиком,
иди, пока ногам идется,
шагай нежданным родником
для всех, кто из тебя напьется,
 
 
и даже чуя хрупкость плеч
своих под тяжким коромыслом,
когда молчания и смысла
совсем твоя лишиться речь,
 
 
держись, не смей себя ронять,
но груз вдавив в больные плечи,
единственной не потерять
старайся поступи и речи,
 
 
не изменяй своей судьбе,
не отменяй себя в угоду…
 
1978

Два сонета из глубины

I.
 
Из глубины к тебе взываю, Боже!
Зло от добра я отличить бессилен.
Любой прохожий жутко агрессивен,
хоть на Твоё лицо его похоже.
 
 
Мы все уходим постепенно в темень.
Нас заменяют вкрадчиво и чётко.
Растет репейник. И к компоту – ревень.
Зато Рылеев станцевал чечётку.
 
 
Всё бытие вмещается в газету.
Слова темны. Определенья ложны.
Что ту дорогу выбери, что эту,
все как одна, в итоге невозможны.
 
 
Прозрения редки и так ничтожны!
Клопы и тля едят Твою планету.
 
II.
 
Из глубины к Тебе взываю, Боже!
Смысл этой жизни мне дороже страха.
Из глубины смирения и праха
позволь восстать, хоть это и негоже.
 
 
Мне скучен Божий Сын как ждать трамвая,
пусть я в грехе, в языческой проказе,
но больше не могу любой заразе
я щёки подставлять, её прощая.
 
 
Для хилых духом сон – успокоенье.
Для сильных явь – мучение на вилах.
Ты создал хилым наше поколенье.
К чему такой переизбыток хилых?
 
 
Но я, Господь, – вот главное сомненье, —
зло от добра я отличить не в силах.
 
1978

«Вот в садике опять набухли почки…»

 
Вот в садике опять набухли почки.
Идёт весна. И я иду гулять.
Что делать мне или с чего начать?
А в воздухе вовсю порхают строчки
 
 
поэзии полей, поэзии для фин
инспектора и прочая бодяга,
но тут, гляди, кончается бумага
печатная, – и ни тунгус, ни финн
 
 
меня не прочитают.
 
 
Не берусь
судить леса. Им жить. Я понимаю.
Иду гулять, бутылки собираю
и пробки вынимая, так же бьюсь
 
 
над узким горлышком, как и любой поэт.
Но не пущает чёртов силуэт.
 
1978

«Шепотком живу, тихотком…»

 
Шепотком живу, тихотком,
утром глянешь в дверь: одиноко
ходит по полю, коготком
раздвигая траву, сорока.
 
 
Вместе с ней мы таскали дни,
и, как Осип заметил, – воздух,
да и всё, что запретно, и
избегали Господних розог.
 
 
Но сегодня, как та петля
самолетная, вполовину
жизнь откручена и поля
и сороки мне кажут спину.
 
 
Повторяешь: спина, – «хана»
разумеешь, а жизнь всё длится,
в ней все пуще шумит трава
да сорока все чаще снится…
 
1978

«Суну-ка в зубы бычок беломорий…»

 
Суну-ка в зубы бычок беломорий,
сердце зажму в кулак,
к чёртовой бабке «мементо мори»
послав, завалюсь в кабак.
 
 
С корешем дёрну стопарь гранёный,
после – хоть пулю в рот.
«Шеф, подвези!» старику Харону
крикну – пускай везёт.
 
 
Знаю заранее: пей, как сапожник, —
шанец не подфартит.
Разве что сдуру поймаешь ножик
в бок, коли лыком шит.
 
 
Ох, не по делу меня заносит,
не перейти порог.
Что там еще, изголясь, подбросит
фрайер по кличке «Бог»?
 
1978

«Простые вещи дарят мне покой…»

 
Простые вещи дарят мне покой:
дощатый стол, окно в три переплёта
и мартовская серая погода,
и лист бумаги под моей рукой.
 
1978

«День прочитан почти до конца…»

 
День прочитан почти до конца.
Скоро полночь, – и книга закрыта:
монолог от чужого лица
у родного корыта.
 
 
День уходит и в полутона
всё окрашено: вечер сыреет,
город молча стоит у окна
и в окно фонарями глазеет.
 
 
Вот луна осторожно вошла
и к лицу прикоснулась,
помаячила, не дыша,
и назад отшатнулась,
 
 
прихватив и меня по пути,
чтоб не сбиться со счета
в эту ночь, где концов не найти,
где надежда мертва, как пехота,
 
 
окружённая в голой степи
и поднявшая медленно руки…
Зубы стисни и душу скрепи
и читай свою книгу разлуки.
 
1978

«Для чего я, когда больному…»

 
Для чего я, когда больному
Нужен врач, а не виршеплёт:
Без фундамента – гибель дому,
А без флюгера – проживёт!
 
 
Для чего, если жизнь как обод.
Слово – белка в нём. И внутри
Этот обод лишь там разомкнут,
Где прыжок… эх, – на раз-два-три…!
 
 
Для чего, – если все уходят, —
прозаически – ни во что,
и меня самого проводят
тоже как-нибудь в то ничто?
 
 
Для чего я…
 
1978

«Зима прошла. Воспоминанья лживы…»

 
Зима прошла. Воспоминанья лживы, —
в них лишь слова, убогие как тень:
отмечено, что был такой-то день,
что были мы, точнее – были живы
 
 
и что-то говоря, куда-то шли,
и часто ссорились, и редко утешались…
В подъезд холодный листьев намели
чужие дни и с нашими смешались.
 
 
Остался нам лишь привкус той зимы
Или скорее – прикус, бьющий болью.
Любовь, – как рану посыпая солью, —
снег засыпа́л.
          Его любили мы.
 
1978

«Мой век – мой хлеб…»

 
Мой век – мой хлеб. На нём, как плесень, искушенье —
сменить в конце концов и хлеб и этот век,
пока не затянул на стебелёчке шейном
арканную петлю прохожий человек.
 
 
Любой из них, любой из проходящих мимо,
потомок степняков и местной голытьбы,
мой азиатский брат и восприемник Рима
готов служить мечом дамокловой судьбы.
 
 
О, мой насущный век, грызу, – крошатся зубы,
Да что там зубы, – жизнь крошится день за днём.
Так короток мой бег. Слова людей так грубы.
Невмоготу мне жить в отечестве моём.
 
1979