– Мы под Ужгородом стояли, – начал Павел свой рассказ. – Места там красивые – загляденье. Среди ночи, часа в два, подняли нас по тревоге, посадили на грузовики и повезли. Мы думали, учения, так бывало уже не раз, но… Небо начало сереть, а мы всё едем, едем… Я страшно замёрз. Ветер колючий… Потом мокрый снег пошёл… Мы прижались друг к другу и так грелись. Повезло тем, кто в самой серединке оказался, там теплее, а я нет, с самого края сидел. Оттого и закоченел. В Чопе нас из машин высадили, завели в огромный пустой сарай и как будто совсем забыли… До обеда забыли. Младшие офицеры сами ничего не знали, а они тоже с нами в сарае маялись… Так же, как и мы… А в обед… Приехал генерал и перед строем сказал, что в Венгрии произошёл мятеж и мы должны помочь нашим венгерским братьям восстановить в стране порядок… А в конце своей речи мельком так, невзначай сказал, что за невыполнение приказа в этой операции… трибунал. Но тогда никто всерьёз его слова не принял, а некоторые ребята даже обрадовались – за границу едем… И, когда генерал ушёл, смеялись, песни пели… Мне петь не хотелось, и очень потянуло домой… Ближе к вечеру нам выдали полный боекомплект, сухой паёк на трое суток, опять посадили в машины и опять повезли. На границе венгерских пограничников уже не было, только наши… в малиновых околышках. Мы поняли, кто они, и стало как-то не по себе. Те, кто прежде радовался заграничной поездке, притихли. Оттого ещё, наверное, что всю дорогу, пока мы ехали, вдоль шоссе стояли люди и смотрели на нас. Молча… Даже когда стемнело, они не разошлись по домам, а всё так же стояли… кто с фонарём, кто со свечкой или с факелом, что у кого было… Всё так же… в полной тишине. Я старался на них не смотреть. Рано утром подъехали к Будапешту, а там… нас встречали. Поперёк дороги стояли люди – женщины, старики, дети… Огромная толпа… Думаю, несколько тысяч… Они махали трёхцветными флажками и пели свои венгерские песни. Сначала мы подумали, это они нас встречают, но скоро поняли – нет, не встречают вовсе. Эти люди не хотят пустить нас к себе в город… Заслон из живых людей… Страшно… Нашего лейтенанта, а он был всего на три года старше меня, колотил озноб. И все слышали, как стучат его зубы, и он сам тоже слышал, злился, краснел, но ничего не мог с собой поделать. Следующим вечером его подстрелили… Наповал… Мы простояли на дороге целый день. Венгры смотрели на нас, мы смотрели на них. И все знали, что будет дальше, но никто ничего не делал. Ждали… И они, и мы… Стало темнеть, и тут в нашей колонне произошло движение. От машины к машине побежали вестовые, и через минуту мы тронулись. И тут вся толпа закричала… Одновременно… Несколько тысяча человек… Знаете, что это такое?.. Жуть… Они пытались остановить машины руками, а мы давили их и ехали дальше. Медленно, со скоростью, может быть, пять километров в час, но… двигались без остановок… Я сам видел, как высокий старик вышёл нам навстречу. Он держал на руках маленькую девочку, ей было годика три, не больше. Он встал прямо перед нашей машиной и стал кричать что-то по-венгерски, но мы не остановились, и они… Они оба пропали под капотом, и я услышал, как тихонько закричала девочка… Даже не закричала, а застонала… Наверное, ей было больно… Я не видел её, только слышал…А может быть, мне показалось, что слышал… Не знаю… Потом венгры стали залезать на наши машины. Они карабкались по бортам, по радиатору. Они пытались руками стащить нас вниз, на землю, и бросить под колёса наших грузовиков… Я не помню, была ли команда открыть огонь, или у кого-то не выдержали нервы, и он первым нажал на курок, но через секунду все наши уже стреляли… Представляете?.. Автоматные очереди и вой тысяч людей… Невыносимо… Я тоже стрелял, пока не кончились патроны… Я хотел только одного – не слышать воплей этих людей. Мне казалось, я сошёл с ума.
Он замолчал и, откинув голову назад, замер. Макаровна покачала головой, словно хотела сказать: "Нет! Не верю! Такого быть не может!" Ни она, ни Павел Петрович не могли произнести ни слова, не смели поторопить Павла.
Прошло, наверное, минут пять прежде, чем он снова заговорил:
– В конце концов, мы прорвались в город, и тут оказалось, из толпы тоже стреляли. В нашем грузовике были трое раненых, а Толику Комарову, единственному москвичу в нашей роте, пуля задела сонную артерию, и он умер от потери крови. Раненых мы перевязали, а Толика положили поближе к кабине и накрыли с головой… Только ноги в кирзе торчали из-под края шинели… Город был совсем пустой. На улицах ни души, и в окнах домов не горел свет, хотя было уже темно… Только моторы наших зилов нарушали эту тишину. Совсем мёртвый город… И ещё… На одной улице под деревьями тлели огни. Когда мы подъехали ближе, то увидели, что к веткам этих деревьев за ноги привязаны люди… Руки у них были связаны за спиной, а под их обгорелыми головами догорали костры. Потом нам сказали, что так повстанцы расправлялись со своими коммунистами…
Павлу Петровичу стало плохо: у него защемило, стало тесно в груди, и он осторожно, стараясь не помешать, положил под язык таблетку валидола.
– Мы остановились на площади где-то в центре города, но из машины не выходили, сидели в кузове. Похоже, и командиры наши не знали, что делать дальше. Говорили, жители города сняли со своих домов таблички с названиями улиц, и от этого никто не мог понять, где мы находимся и куда надо ехать. Ночь мы провели на этой площади. Спали в кузове, вповалку, рядом с убитым Толиком… Наверное, одному ему не было холодно в ту ночь… И потом ещё целый день и всю следующую ночь Толик ездил с нами по всему Будапешту и тихонько подпрыгивал под своей шинелью на ухабах… Только на второй день прислали из санчасти уазик с красным крестом на дверце, и мы с ним расстались.
Макаровна, трижды перекрестившись, почти беззвучно прошептала: "Упокой, Господи, душу усопшего раба твоего Анатолия…"
Павел опять немного помолчал.
– Странная это была война. Какие там окопы или линия фронта?!.. Я, например, ни разу не видел, кто стреляет, откуда. Они прятались за окнами своих квартир, на крышах или чердаках. Поэтому ночью мы старались остановиться где-нибудь на пустыре или на площади. Для большей безопасности. Нам из своего грузовика некуда было деваться… Мы даже нужду приноровились на месте справлять. Зато днём в открытом кузове мы были для них отличной мишенью… К концу третьего дня из нашего взвода всего шесть человек остались, я в том числе… Но… я не боялся умереть. В первый же день понял, что умру в Будапеште. И сразу успокоился, потому что знал наверняка… Но вот ждать… Понимаете?.. Ждать… Всё время ждать… Когда?.. Через час?.. Через секунду?.. Совсем невтерпёж было… От этого я сильно уставал… Очень измучился… Даже торопил, чтоб поскорее… Вот ведь как бывает!.. И дождался-таки. У Серёги забарахлил мотор, он остановился, чтобы посмотреть… Мы недолго стояли, минут десять… но, когда тронулись, поняли, что от своих отстали… И в результате… заблудились… Плутали, плутали и заехали невесть куда… А спросить дорогу не у кого, да и как спросишь? Мы по-венгерски ни бум-бум… Остановились… Мотор заглушили, потому как бензин на нуле, надо экономить… И вдруг видим – впереди через два дома от нас… на третьем этаже на балкон вышла женщина. Мы сначала не поняли, а потом Гришка из Могилёва как заорёт: "Пацаны! Да она голая!" Серёга мотор завёл и вперёд, захотелось удостовериться… поближе посмотреть… Подъехали, а она… на самом деле, без ничего… То есть совсем… Засмеялась, рукой нам сверху помахала и что-то бросила нам в кузов… Это потом уже я узнал… гранату. В госпитале узнал, когда в сознание пришёл. А тогда… Помню, хлопок, яркую вспышку, весёлую голую бабу, радостный Гришкин смех и… темнота.
Он замолчал. Потом повернул голову в сторону матери и спросил:
– Мама, как вы?.. Ничего?..
– Всё хорошоо, сынок, не тревожься.
И в самом деле, в глазах её не было ни слезинки.
– Я так до сих пор не знаю, кто там у них прав был, кто виноват… И, хоть убейте, понять не могу, зачем мы в их дела мешаться стали.
Павел Петрович был уверен, удивить его в этой жизни уже невозможно, и вот надо же: рассказ Павлика ошеломил.
Чем измерить человеческое страдание? И существует ли она, эта мера?
Сколько за коротенькую жизнь довелось испытать этому парнишке! Не приведи, Господи!
Когда старый, больной человек торопит смерть, чтобы та избавила его от страданий, это понятно, это естественно. Но, когда мальчишка, только-только начавший жить, хочет поскорее умереть, чтобы освободиться наконец от непрерывного, подавляющего все чувства, все мысли страха, с этим невозможно примириться. И нет в этом ничего героического, ничего достойного подражанию. Потому что это противоестественно, это ненормально!
Спросите любую мать, для чего в муках родила она сына. На страдание?.. На подвиг?.. На нечеловеческую муку?.. Для того, чтобы в двадцать лет он стал калекой?.. Чушь!.. Бред!.. Не для того вскормила она его своей грудью, чтобы сытый боров в Кремле решал, жить её сыну или умереть, а превратив парня в калеку, швырял ему под ноги жалкий пенсион, на который кроме чёрствой корки хлеба и глотка воды из колодца, ничего не купишь!.. И ведь умудряются при этом совесть свою покойной оставить и других учить, как жить должно!..
Ржавой копейкой жизнь человеческая в нашей державе ценится!..
Молчание затягивалось, и повисшая в купе гнетущая тишина становилась невыносимой.
И тут, безучастно глядя на проплывающий за окном осенний пейзаж, Макаровна негромко запела:
"Ах ты, ночь ли, ноченька!
Ах ты, ночь ли бурная!
Отчего ты с вечера
До глубокой полночи
Не блистаешь звёздами,
Не сияешь месяцем…"
Тихо покачивая головой, она никого и ничего не замечала и, казалось, была здесь совсем одна. Протяжная печальная мелодия… и не песня даже, а тихий стон или плач, печальный рассказ о чём-то своём, потаённом. Она не жаловалась, не ждала ответа. Надо было ей выговориться, освободиться от всего того, что тяжелым камнем лежало у неё на сердце.
Только русский человек может в горестную минуту запеть и вложить в песню эту всю свою непереносимую боль, всю душевную муку.
Алексей Иванович не спал: лежал на спине с открытыми глазами, смотрел в потолок, по которому зыбко скользили призрачные предрассветные тени, и, прислушиваясь к ровному, покойному дыханию Галины, лежащей рядом, размышлял…
Он никак не мог взять в толк, что притянуло его так порывисто и внезапно к этой малознакомой и в сущности чужой ему женщине?
После той памятной ночи в госпитале, когда впервые за три долгих военных года гвардии капитан Алексей Богомолов испытал радость жаркой женской любви, он и думать забыл о том, что такая любовь всё ещё существует на свете и может одарить его не меньшим счастьем, чем в молодые годы. И хранил в сердце своём тёплые радостные воспоминания и благодарность спасительнице своей, и в прямом, и в переносном смысле, военврачу второго ранга Наталье Большаковой.
Правда, он и тогда был уже не мальчик, но сейчас… Как-никак, а шестьдесят четыре в позапрошлом месяце стукнуло!.. Да-а, герой!.. Недаром говорится: "Седина в бороду, бес в ребро". И смех и грех!..
А если серьёзно?.. Как дальше-то быть?..
Разойтись в разные стороны, словно и не знали они друг друга вовсе? Дальние Ключи это тебе не столица, тут потеряться в человеческом муравейнике никак не полупится. Хочешь – не хочешь, а придётся иной раз по несколько раз на дню встречаться… И что же? Делать вид, что ничего между ними не произошло, а если что и было, то так… по нелепой случайности? Нет, шалишь!.. Не привык Богомолов, словно нашкодивший кот, прятаться в кустах. Не в его это правилах было.
Но что же делать?..
Стоит только поддаться минутному порыву страсти, и после отрезвления останется на дне души мутный осадок, и долго ещё не можешь освободиться от горького чувства вины и сознания непоправимой ошибки.
Ясно было одно – Галину он не любит.
Какая там любовь, если за все двенадцать лет, что прожил он в этих краях, он не то что ни разу не подумал о ней, но даже и не взглянул-то в её сторону. Все эти годы была она для него просто односельчанкой, не более того. Так что же?.. Выходит, одна только похоть потянула его к Галине?.. С этим он тем более примириться никак не хотел. Не мог.
И пытался оправдать собственное безрассудство одиночеством, потребностью в женской заботе, тоской и ещё многими другими разными обстоятельствами, хотя прекрасно понимал, все эти оправдания гроша ломанного не стоят.
Да-а, наблудил ты, Алексей Иванович… Ох, наблудил!
Он вспомнил, что так и не прочитал письма, принесённого Галиной накануне. Осторожно, чтобы не разбудить её, выбрался из-под одеяла и подошёл к столу. Почерк на конверте был ему совсем незнаком. Интересно, кто это? Он достал из конверта листок в клеточку, вырванный из школьной тетради.
" Дядя Лёша, здравствуй!..
Не удивляйся, пишет тебе твой племянник Павел, которого вы, наверное, уже похоронить успели. Но я, как видишь, выжил и на днях выхожу на свободу. Рассказывать тебе обо всех моих злоключениях не стану, ибо на это не хватит мне ни бумаги, ни времени. Как-нибудь при встрече. Отец Серафим дал мне твой адрес и даже советует приехать к тебе и пожить какое-то время. Но прежде мне необходимо съездить в Москву, чтобы оформить пенсию и жильё. Как только всё улажу, дам тебе знать и, если ты не против, действительно приеду в Дальние Ключи.
Дядя Лёша, если ты что-нибудь знаешь о судьбе Зинаиды, напиши мне в Москву: Центральный телеграф, до востребования.
Твой племяш Павел Троицкий.
Матери пока не говори, что я объявился. Впрочем, она, наверное, и знать обо мне ничего не захочет".
И всё. На одной тетрадной страничке треть жизни Павла Троицкого уместилась. Девятнадцать лет о человеке не было ни слуху ни духу, и вот хватило всего нескольких слов, чтобы он вновь возник из небытия.
Алексей оставил письмо на столе и, зябко поёживаясь, опять забрался под одеяло. Галина вздохнула во сне, повернулась на правый бок и вдруг открыла глаза:
– Который теперь час?
– Седьмой, думаю.
– Почему не спишь?
Алексей взглянул на неё, увидел сиявшие в полутьме глаза и тоже вздохнул:
– Я про письмо вспомнил, что ты давеча принесла, и вот… решил прочитать. Племянник мой объявился.
Она сладко потянулась и прижалась щекой к его плечу:
– Алёша, мне было очень хорошо с тобой.
Заныло раненое богомоловское сердце. Ни одна женщина на свете, кроме покойной матушки и погибшей жены, не называла его так ласково и просто: "Алёша…" Даже Наталья Большакова, подарившая ему вторую жизнь, за всё время их молниеносного фронтового романа обращалась к нему не иначе, как: "Богомолов". Может, считала, что в этом кроется особый шик, а может, просто стеснялась проявления неуместных на войне сантиментов?.. Кто знает? Но факт остаётся фактом – Алексей всегда был для неё только Богомоловым. И баста!.. Для прочего же народонаселения Дальних Ключей он во все поры был Алексеем Ивановичем. И вот, спустя столько лет, эта милая, одинокая, такая же неустроенная, как и он, женщина назвала, его забытым именем – "Алёшей". Опять к горлу подкатил комок, и Алексей Иванович то ли простонал, то ли промычал что-то в ответ. И только…
Да и что он мог ей сказать? Что не любит, но жалеет? Что благодарен ей за эту нечаянную ласку? Что хотел бы, но не может ответить ей тем же?
Галина приподнялась на локте, заглянула ему в глаза и неожиданно рассмеялась:
– Алексей Иванович!.. Да у тебя никак глаза на мокром месте?.. С чего это, милый?.. – и, не дождавшись ответа, стала целовать его лоб, щёки, губы. – Не волнуйся, голубчик ты мой… Не переживай так, родненький… И не думай ты ни о чём и ничего не загадывай наперёд…
– Да я и не загадываю, – буркнул Богомолов. Ему очень хотелось, чтобы разговор этот поскорее прекратился. Что толку в ступе воду толочь и оправдываться, когда наверняка знаешь, не поверят тебе.
– Знаю, не любишь ты меня, – продолжала Галина.
– Ну почему же?.. – ему бы помолчать, но дурацкая привычка постараться не обидеть, даже путём лукавства, всё же давала знать о себе.
Но она будто не слышала его:
– И что с того?.. Ты в мою сторону ни разу не поглядел. Это я, ненормальная, исподтишка за тобой всё подсматривала. И на что надеялась, дура?.. Да и не гоже бабе мужика силком за собой тащить…
– О чём ты говорищь?!.. – Алексей Иванович пробовал уныло сопротивляться.
– Помолчи. Тебя ко мне случай толкнул… Настроение такое было, что ласки мужику захотелось… Тепла… И мне с тобой очень хорошо было. Правда-правда… Я, поверь, ни о чём не жалею. Честное слово!.. Поцелуй меня… – и сама потянулась к нему.
Богомолов не успел ответить: кто-то осторожно постучал в окно. Даже не постучал, а тихонько поскрёб ногтем по стеклу.
Алексей Иванович вздрогнул и жутко смутился. Не ждал он гостей, а в этот предрассветный час они и вовсе были некстати. Не то чтобы он боялся сплетен и разговоров, но очень уж не хотелось выставлять напоказ свою мужицкую слабость, не хотелось из-за неё порочить доброе имя Галины.
Зябко поёживаясь, он выбрался из-под тёплого одеяла и, быстро переступая босыми ногами по заледеневшему за ночь полу, подбежал к окну.
Однако сквозь запотевшие стёкла в слабом свете раннего утра ничего не смог разглядеть. К тому же густой туман наползал со стороны реки, и в его молочной пелене слабо проступали лишь призрачные очертания кустов и деревьев.
Алексей вышел на крыльцо:
– Кто здесь?..
– Тихо!.. Не шуми, – раздался совсем рядом знакомый голос, и из тумана показалось фантастическое видение…
Господи!.. Боже мой!.. Неужели… Иван?
– Ты чего перепугался так?.. Это я… Я… Здравствуй, Алёшка.
Алексей оторопел. Уж кого-кого, а этого человека он никак не ожидал увидеть на пороге своей избы.
– Что, не ждал?..
– Не ждал, – честно признался Алексей.
– Вижу, – чуть заметно усмехнулся Иван. – В избу не впустишь?
Алексей был в отчаянии!
Отказать Ивану он не мог. Впустить в дом, тем более. Да и как его теперь называть? По-старому Иваном или по-новому Владимиром, как прочитал он в милицейском протоколе?
– Что-то неласков ты, Алексей, сегодня – усмехнулся Владимир-Иван. – Или решил заморозить меня? Но я-то в сапогах, а ты босиком… Гляди, ноги совсем застудишь.
О проекте
О подписке