Видно было, что, не ожидая приезда Ольховского, Коля не подготовился к разговору – Сергей же по скверному своему характеру наблюдал, как тот выберется из ситуации, вместо того чтобы помочь.
– Да-а… – еще раз вымолвил Коля. В тишине было слышно, как в стекло бьется большая муха с меднокупоросовыми боками.
Ольховский даже наслаждался тем, как тяжело и неловко переживает молчание сосед. Тот долго изучал свои пыльные сапоги и шумно вздыхал, наконец нащупал веревочку:
– Димка как?
– Бабу привел, – усмехнулся Сергей.
– Да ну? Жить? – возбудился Коля, наливая по второй.
– Да пока что нет, к счастью.
– Ты смотри какой, а! Только вот недавно твоя его в коляске возила… Ай-яй-яй… – сокрушался он. То ли тому, что Димка уже бабу привел, то ли просто тому, как летит время.
– Баба-то хорошая? Молоденькая?
– Девка, – подтвердил Ольховский. – Хорошая.
– Ну тогда пускай! А то, слушай-ка, ты так сказал «бабу» – я подумал, что тетку какую-то. Может, и с ребенком, – вдруг виновато рассмеялся Коля, чувствуя, что переступил порог деликатности.
– Ровесницу.
– Ну а чего ты тогда грустишь-то?
– Да больно хороша! – Ольховскому показалось, что он пошутил. Коле – нет, так не показалось.
– Ну-у! – Он сдвинул брови. – А твоя-то на что?
– В смысле? – не понял Сергей.
– У него своя, у тебя своя… Или твоя что, не дает?
– Дает, – реабилитировал жену Сергей.
– Ну так а что ты тогда?
Видно, классическая литература пошла ему впрок по части гуманистических учений о семье и браке. А главное, о верности! О том, что «красота спасет мир», Коля, кажется, еще не прочел. Или не так понял.
Бутылка кончилась раньше, чем он стал утомлять Сергея. Бежать за второй было, к счастью, некуда, и они вполне себе чинно разошлись, не разочаровавшись друг в друге. При этом деревенская логика Николая тронула Ольховского своей незамысловатой формулой. Что-то подобное он слышал от одного из своих приятелей, когда разговор зашел о продажной любви.
– Зачем я буду бабки платить, когда у меня своя под боком?
«Своя» имела сто с лишним килограммов неряшливой красоты, да и приятель был неуклюжий и непритязательный. В эстетике он не нуждался ни в постели, ни в жизни вообще – о чем тогда…
Утром Ольховский, набрав колодезной воды в пустой желудок, набросив на плечо махровое полотенце прошлогодней чистоты и известной затхлости, направился к озеру. Лечиться надо было как можно скорее.
Вода подействовала отрезвляюще, как вдох нашатыря. Спустя секунд двадцать тело расслабилось, и Ольховский, широко загребая воду, поплыл от берега. Опустил в воду лицо, чувствуя, как его облепляет ледяная маска. Потом прошло и это.
После купания Ольховский сидел на нагретом уже песке до тех пор, пока на озере не было ни души, чувствуя себя героем. Слишком холодной казалась ему непрогретая озерная вода. Потом пришли две старушки с жабьими фигурами в купальниках и халатах поверх. За ними вяленый дед в купальной шапочке.
Ольховскому стало смешно самого себя, и он поднялся с песка.
Он возвращался другим путем – их несколько, тех, что ведут узенькими дорожками между дачными домиками, вся разница в том, где свернуть. Пройдя по хребту песчаной горки со стоящей дыбом шерсткой свежей травы, он спустился к пожарному пруду. Здесь, в желтом доме напротив пруда, полжизни назад жила девушка с глазами разного цвета. Какое-то непродолжительное время он был в нее влюблен. Ей был двадцать один год, ему – восемнадцать. Около трех или четырех месяцев они зачем-то встречались. Гуляли, выпивали по чуть-чуть… Делали юношеский, неопытный и прекрасный секс. Ольховский тогда как-то не ценил всего этого: ему казалось, что у него все впереди! На деле – впереди было много чего, очень много, только качество того, что впереди, не повышалось, увы. И разноцветных глаз в жизни он больше не встретил – хотя вроде и не жалеет об этом.
«Я тебя не люблю», – сказала она. Они сидели в городской квартире Ольховского, на кухне. Был первый или второй день нового года. Перед ними символом взрослой жизни стояла начатая бутылка коньяка.
Он сделал глоток прямо из горлышка.
Как сладко: «Я тебя не люблю»! Многое он отдал бы сейчас за такое: «Я тебя не люблю»! Она была гордая и трагическая – разноглазый взгляд был направлен сквозь него. Она тоже храбро глотнула из бутылки и повторила приговор.
А сейчас? Есть тот человек, который мог бы сказать такое Ольховскому с полным правом? То-то!
Она, конечно, давно вышла замуж и родила какое-то неважное количество малышей – узнать это ему помогли соцсети, но вживую он не видел ее с самого того дня, на кухне… Он проводил ее в снег – была зима. Шли молча.
– О, кажется, мой! – фальшиво оживилась она, когда увидела вдалеке сквозь снег огоньки троллейбуса. Помпоны на завязках ее зимней шапки покачивались – это он хорошо помнил!
– Ну… – пробормотал он, надеясь, что она передумает.
– Пока… – Она, конечно, не поцеловала его, как обычно.
Ольховский махнул ей, вошедшей в освещенное нутро. Она не заметила…
Боль была сладкой и запоминающейся. Ее хотелось переживать снова и снова.
Желтый дом пуст уже который год, и на калитке, защищенный от влаги обрезком пластиковой бутылки, ржавел замок. Ольховского уже не интересует эта тайна: он никогда больше не услышит от этой женщины признание в нелюбви.
В этих второстепенных воспоминаниях он добрался до дома. Бросил полотенце. Торопливо сварил кофе и съел пару яиц на веранде. Прибравшись, уселся за работу.
Раньше Ольховскому казалось, что он писал от полноты жизни и желания этой полнотой поделиться. Потом, по мере взросления, полноту жизни частично заменил профессионализм, хотя это «потом» и растянулось лет на десять. Теперь он понимал, что можно творить и на голом профессионализме, и окружающие могут даже этого не замечать, но удовольствия от такой работы было меньше в разы.
Полнота жизни сузилась до размеров квартиры или дачи. И здесь и там даже одиночество было неполноценным.
А он задумал большой и многолюдный роман. И сейчас, когда Ольховский писал о взаимоотношениях героев, он вспоминал Настю. На ближайшие два абзаца она наполняла его надеждой, и среди одинаковых стад одинаковых серых слов начинали встречаться красивые, необычные экземпляры. Через два абзаца тщетность надежды на Настю обретала ясность, и он цеплялся за другие, уже много раз использованные образы, и оттого героиня тут же становилась похожа на прошлых героинь его книг. Потом опять – как вспышка – появлялись то ее слово, сказанное Димке, то ее влажные следы на линолеуме, и герою везло, ибо его партнерша оживала.
Лику он пытался не вспоминать.
Когда-то ему не хватало скорости письма, чтобы записать задуманное, а теперь хватало вполне. Он не стал быстрее писать – он стал медленнее думать.
Оторвавшись от экрана через три часа, он был почти доволен сделанным. Только теперь сам процесс доставлял ему куда меньше удовольствия.
Ольховский захлопнул калитку и снова направился к озеру. Прошел желтый дом, миновал еще десятки разноцветных, пустых в большинстве своем. Потом вдоль озера вышел на грунтовку и с нее уже свернул в лес.
Воздушная юная зелень чуть колыхалась на ветру. По-весеннему вразнобой кричали птицы. Вдалеке глухо, как за стенкой, щедро отмеряя столетия, работала кукушка.
Там, дальше, на перекрестке лесных дорог, следопыты установили памятный камень: в июне сорок четвертого финны были окончательно изгнаны с этих земель. Еще в лесу есть несколько безымянных могил, скупая информация на них гласит: «Красноармеец. Погиб в бою». Раньше это были просто холмики земли, выцарапанный крест на сосне и маленькая табличка. Теперь активисты превратили холмики в кладбище. Привезли надгробия, кресты… Ольховский считал, что они вполне могли ограничиться камнем. Он судил по себе: глядя на холмик и табличку, ему становилось грустно. Теперь, наблюдая за тем, как неловко живется товарам из магазина ритуальных услуг в веселом лесу, он испытывал недоумение. Хотя свои предположения высказывал только Димке и жене. Очень хорошо рассуждать там, где ничего не делаешь.
Вдоль болота и дальше в лес уходила гряда гранитных противотанковых булыжников, где-то заканчиваясь, потом появлялась снова. Они примерно одинакового размера: человеку по пояс, редкие – по грудь. Замшелые снизу, обросли, словно бородами. Лучшего памятника и придумать нельзя… Если забраться пониже, к болоту, то в мелком колючем ельнике можно наткнуться на до сих пор торчащие из земли гнилые клыки надолбов, опутанные ржавой колючей проволокой.
Сухая тропа, пересеченная тут и там сосновыми корнями, уходила вглубь, где начинался низкий хвойный лес, в котором было прохладно и безветренно.
Камни вдоль тропы кончились, сама же тропа выводила прямо к перекрестку. Показался и памятник с вделанной в него табличкой. Рядом – ржавые предметы, приветы той далекой войны: коробка от пулеметных лент для максима, две советские полусгнившие каски, хвост минометной мины, несколько осколков и россыпь гильз. Из современного – пошлые пластмассовые гвоздики. Они лежали с прошлого, очевидно, года – выцвели, побелели. Мусорные баки любого кладбища полны этой дряни…
Через дорогу, сквозь юную зелень, белели могилы. Спустя несколько лет этой войне стукнет юбилей – восемьдесят. Очевидно, что доброхоты будут ее поздравлять – опять ворошить преданные земле, ставшие уже самой землей кости… Как страшно умирать в этих местах в июне…
Непуганые, заливались птицы. Человеку здесь делать было нечего. Немногим позже начнется черника и потом грибы. Тогда – дело другое. Сейчас можно встретить здесь только поджарых от дальних прогулок собачников в сопровождении питомцев огромного, обычно, размера. И ни один пес не будет обращать на Ольховского никакого внимания.
О проекте
О подписке